Читать книгу В водовороте века. Записки политика и дипломата - - Страница 6

На Украине: от «оттепели» до перестройки
«Номенклатурные» истоки
Голодомор, «оттепели», «заморозки»

Оглавление

На долю моего поколения выпала уникальная возможность пожить после военного лихолетья как бы в разных социально-политических измерениях. С одной стороны, вдуматься только, удалось пожить в нескольких общественно-политических формациях – период «в основном построенного социализма», а потом «развернутого строительства коммунизма», после чего последовал «зрелый социализм», «развитой социализм», затем этапы его дальнейшего «совершенствования», «ускорения», поиск вариантов «демократического социализма». И наконец, от ворот поворот – стремглав в капиталистический рынок в его первоначальной примитивно-грабительской форме. И все это на долю одного моего поколения. Не многовато ли? Или, может быть, вдобавок к этому бурное течение времени вынесет еще на какой-то берег исторического зигзага, скажем, к примеру, к «демократической» диктатуре, монархии, «современной» бонапартистской власти…

Но прожитое время измерялось не только формациями. Были еще и «оттепели». И говорю я об этом во множественном числе не по ошибке, так как считаю, что их было несколько. Причем одни из них оказались «замороженными», так и не проявив себя сполна для взращивания истинной демократии и свободы личности, другим же «оттепелям» суждено было перейти в такую распутицу, после чего и сегодня еще трудно ожидать результатов весенне-летнего духовного созревания, даже не помышляя об осеннем собирании плодов.

Первая, то есть хрущевская, «оттепель» началась сразу же после XX съезда в 1956 году. Наиболее существенным образом она проявилась в духовной сфере, особенно в среде художественной и научной интеллигенции. Она проходила очень сходным образом во всех бывших республиках СССР, хотя и в каждой из них четко просматривалась и своя специфика, на что влияли в первую очередь национальные особенности и исторические традиции, а они были разными – у прибалтов, украинцев, среднеазиатов, кавказцев и т. д. К наиболее броским особенностям первой «оттепели» можно отнести своеобразную трактовку запрещенных или полузапрещенных тем, когда, несмотря порой даже на резкий критицизм художественных произведений, все же просматривался оптимистический ракурс. Но это продолжалось недолго. Сам же Хрущев как-то и «притормозил» эту «оттепель».

Вторая «оттепель» наступила после состоявшегося в 1961 году XXII партийного съезда. Она была более глубокой и более основательной, хотя тоже прекратилась со снятием Хрущева. В это время появилась литература «разгребательной грязи», значительно усилился разоблачительный пафос. Авторы старались, насколько это было возможным, сказать хотя бы часть правды об исторических и происходящих событиях. В период второй «оттепели» углублялся анализ исторического сознания, национального мышления, осуществлялся поиск «козла отпущения» и чужеродных сил, которые нанесли ущерб национальной самобытности разных народов. К этому времени следует отнести и повышенный интерес к почвенничеству. Звучали нотки антисемитизма.

И наконец, третья «оттепель» – горбачевская, если ее можно назвать «оттепелью» в прямом смысле этого слова. Может быть, ближе к истине был Иосиф Бродский, который назвал перестройку уже не «оттепелью», а просто «летней жарой» и даже «адской жарой». Я не буду возражать выдающемуся поэту, хочу только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в «летнюю жару» перестройка не переросла, так как после «оттепели» наступила такая «распутица», что из нее не удалось выбраться и самому «реформатору».

Что же касается этой третьей «оттепели», то, пожалуй, самым неожиданным стало то, что многие писатели, артисты, кинематографисты фактически прекратили заниматься художественным творчеством и превратились в политиков. Их стихией стали неформальные движения, полуофициальные или совсем неофициальные кружки, митинги на площадях и стадионах, парламентская трибуна, оперативная публицистика в газетах и на телеэкране. Многим из них не суждено было стать настоящими, то есть трезвомыслящими и конструктивными политиками. На место «звездной болезни» пришла болезнь политического популизма. Наряду с разразившимися в обществе войнами «суверенитетов», законов, языков и т. д. и т. п. разбушевались «внутривидовые войны» в самой среде интеллигенции. Выбросы конфронтационно-обжигающей магмы из этого перестроечного кратера были настолько велики, что они благодаря нерасчетливым и безответственным действиям некоторых политиков способствовали настоящему социально-политическому взрыву в обществе. Парадокс, но факт остается фактом: интеллигенция, столь много сделавшая для утверждения гласности, она же разожгла многие костры политического противостояния, она же, как никакой другой слой общества, продемонстрировала взаимную нетерпимость и враждебность, расколов свои союзы на многочисленные группировки. Поэтому даже и сейчас вряд ли найдется смельчак, который рискнет высказать рецепт хотя бы частичной консолидации и согласия в самой среде творческой интеллигенции. Некоторые представители художественной элиты в перестроечное и постперестроечное время продемонстрировали привитое еще в сталинские времена качество: верноподданничество «верхам» – вначале Горбачеву, а позже Ельцину.

Интеллигенция, «ложащаяся под власть», – для оценки подобного не находится слов даже в богатом на различные оценочные нюансы русском языке. В таких случаях мне нередко приходит на память история с пленением в моем селе в период войны служившего в фашистской армии одного поляка – до смешного низкорослого и, казалось, перепуганного еще в момент своего рождения. Так вот, пленили его люди не в военной форме – советской или немецкой, – а в гражданской одежде. И он никак не мог сориентироваться: это партизаны, которые постоянно давали о себе знать в этих краях, или местные полицейские, верно служившие фашистам. «Гитлер – капут!» – вкладывая в сказанные слова всю силу эмоций, отчеканил поляк, предполагая в собеседниках партизан. Когда же с их стороны не последовало подчеркнутой одобрительной реакции, на что рассчитывал дрожащий как заяц пленный, с его стороны вдруг раздалось не менее решительное «Сталин – капут!» – в расчете на то, что перед ним не партизаны, а полицейские. Но опять же ожидаемой им реакции не было. Сбитый с толку поляк вновь закричал: «Гитлер – капут!», а потом «Сталин – капут!». Этот почти пятиминутный миниспектакль закончился тем, что поляка отпустили – босого, в измазанной украинским черноземом немецкой шинели, сказав ему: «Уходи от нас и вспомни, кому же все-таки капут». Испуганному поляку долго не пришлось уточнять – на следующий день село освободили наши солдаты. Но тем, кто его задержал, он уже ничего не мог сказать – к этому времени они далеко продвинулись на запад… А были это и не партизаны, и не полицейские, это был переодетый в гражданскую одежду передовой отряд советской фронтовой разведки.

История вот с таким же «капут» и ассоциируется у меня с позицией – политической и нравственной – многих духовных «наставников нации», которые в великом параде лицемерия, в «походе отречения» от своих прежних личных идейно-политических установок продемонстрировали прямо-таки незаурядную фантазию. Взять, к примеру, вступление в КПСС. Напомню читателю, что в описываемые мною годы райкомы спускали в первичные организации специальную разнарядку для кандидатов в партийное пополнение, отдавая предпочтение рабочим и крестьянам и резко ограничивая такие возможности для интеллигенции (попутно замечу – этот перегиб нанес огромный вред прежде всего самой партии), и для интеллигента всегда было честью оказаться в рядах КПСС, да к тому же и служебная карьера напрямую связывалась с партбилетом. И за всю многолетнюю политическую деятельность я не могу вспомнить ни одного случая, чтобы кого-то из интеллигентов насильственно принимали в партию. Происходило все, подчеркну еще раз, наоборот: претенденты на членство в КПСС с нетерпением ожидали, когда же, наконец, придет долгожданная разнарядка из райкома партии. Конечно, те, кто не хотел, просто не подавали заявления и этого ни от кого не скрывали. Когда же задули другие политические ветры, многие партийцы-интеллигенты, дабы засвидетельствовать свое почтение (а точнее, верноподданничество) ельцинскому режиму, «осчастливили» общественное мнение ошеломляющими признаниями. Известный режиссер М. Захаров поведал телезрителям, как он, ненавидя КПСС (когда она перестала быть «направляющей» и «вдохновляющей»), демонстративно сжег свой партбилет; этого, правда, никто не видел. При этом он умолчал о заявлении, написанном собственной рукой, в котором зафиксированы обещания верно «служить делу партии» и о трех рекомендациях тех, кто (как требовалось инструкцией о вступлении в КПСС) на протяжении многих лет положительно охарактеризовали политические и деловые качества кандидата.

А писатель А. Приставкин заявил о том, что якобы в свое время его старший друг писатель-фронтовик Артем Афиногенов затянул его в партию, а он, Приставкин, так не хотел становиться членом КПСС, что его сразу же «вырвало». «И потом, когда вспоминал, как вручили партбилет, сразу же вспомнилось и то, как меня всего вырвало и трясло: чего-то моя природа не приняла», – так он заявил в «Вечернем клубе» 6 ноября 1997 года, то есть более чем через двадцать лет после того, как в 1965 году с ним это и приключилось. Приурочил же он такие откровения к 80-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Как не воскликнуть: спасибо горбачевской перестройке! Да и «трясти», судя по его словам, якобы, перестало, не говоря уже о том, что теперь не тянет и на рвоту. Слушаешь подобное и задаешься вопросом: на кого рассчитаны эти безнравственные кульбиты? Такая политическая мимикрия ничего общего не имеет с настоящей гражданской позицией художника, для проявления которой, например, не менее известный, чем М. Захаров, режиссер Ю. Любимов не разрабатывал спецрежиссуру инсценировок для личного показного поведения, а жил и поступал, как велела совесть, – и в советское время, и ныне.

Как не вспомнить классиков: они или бичевали царизм, крепостничество, буржуазный строй, или занимали нейтральную политическую позицию. Но такого массового холуйства история нашей культуры никогда не знала.

Я и ныне, когда разрушительные процессы нашего бытия еще далеки от того момента, когда наступит долгожданная стабилизация, не могу понять тех людей, которые пытаются представить мое поколение потерянным и даже виновным за все «социалистические перекосы». Что значит «забывать» о том, что усилиями этого поколения была возведена сверхдержава с ее экономической, военной мощью и с внешней политикой, с которой считался весь мир – независимо от того, искренне или вынужденно. А чуть раньше это же поколение уберегло не только свое Отечество, но и все человечество от фашистского порабощения.

Мне все же в данном случае хотелось бы говорить не только о глобальных исторических ракурсах, что отнюдь не означает моего нигилистского к ним отношения, а о личностном срезе всего прожитого. Вспоминая же тех, кто в разные годы встретился мне на различных жизненных перекрестках, я чувствую себя человеком, не зря прожившим основную часть жизни. И когда меня Земля проносит семидесятый раз вокруг Солнца, я, вспоминая прожитое, особенно остро почувствовал, как тепло и радость человеческого общения со многими замечательными людьми, так и горечь разочарований теми, о ком хотелось бы забыть на следующий день после встречи. Но все же главное – общение, ставшее праздником души. Оно было в разные годы. С ровесниками и старшими по возрасту. Политиками и деятелями культуры. В сфере служебных отношений и личной жизни.

Основная часть моей, как говорят, сознательной жизни выпадает на киевский период.

Древний и вечно молодой Киев преподнес мне главный подарок судьбы – любимых и дорогих детей Аленушку и Сашу, которые, кстати, перешагнув тридцатилетние рубежи, продолжают «выяснять» рожденный еще детской наивностью вопрос, кто из них любимее и дороже. Я же вместе с супругой, говоря о том, что они одинаково любимы и одинаково дороги, вкладываем в эти суждения особый смысл. Особый потому, что «дорогими» они для нас стали в силу ряда обстоятельств.

Моя мечта иметь дочь и сына, казалось бы, начала сбываться, когда старшая пионервожатая одной из днепропетровских школ Аня Пицык, в свое время самым беспощадным образом раскритиковавшая меня на широкопредставительном собрании за «комсомольский бюрократизм» (секретарь райкома, не сдержав обещания, не прибыл на школьное праздничное мероприятие), со временем стала… моей женой. Родилась дочь. И мы, не ожидая выписки из больницы, назвали ее Аленой. Но там же в больнице по вине врачей она умерла, прожив всего лишь несколько дней. Трагическая угроза нависла и во время вторых родов. Все закончилось в конце концов благополучно. И мы вновь назвали дочь Аленушкой. И понятно почему.

По-своему дорогим оказался и сын, получивший по настоянию супруги имя отца, то есть мое. Ему в результате неудачного удаления аппендицита сделали четыре операции подряд, после чего врач развел руками и сказал, что уже не знает, что делать дальше. В совершенно безнадежной ситуации приглашенный для консультации детский врач Н.Б. Ситковский был краток и предельно откровенен: из ста процентов, может быть, остался один; дальнейшее промедление – самое страшное, маленькая надежда – на один процент, не гарантия, а надежда, причем маленькая, призрачная. И он, реализовав этот один-единственный процент, как он сам потом сказал, вытащил нашего сына в прямом смысле этого слова с того света. Может быть, именно это со временем и повлияло на его профессиональный выбор: вместо моего желания стать философом он избрал стезю врача-уролога.

В киевских истоках – и мои профессиональные корни. Здесь на журналистском полигоне в хрущевский период я получил не только настоящую творческую закалку, но и непосредственно ощутил причуды тогдашнего лидера. Вспоминаю не без юмора, как после получения через тассовские каналы проекта его доклада или выступления, как правило, начиналась «поправочная круговерть». После внесения поправок в текст поступали новые поправки. И хотя график сдачи газетных полос под пресс был 21.00, такая канитель продолжалась всю ночь. Одновременно с иностранцами приходилось не только расшифровывать «кузькину мать», которой Хрущев поверг в смятение все мировое сообщество, но и «прочитывать» хитросплетения внешнеполитических формулировок, которые под давлением определенных обстоятельств вносились нашим руководством в заранее подготовленные тексты уже в ходе переговоров. А к утру, отчертыхавшись, мы выбрасывали весь скорректированный набор и, получив из Москвы «окончательный» вариант, все начинали сначала.

Киеву я обязан и своим научным становлением. Подготовка и защита двух диссертаций по философии – кандидатской и докторской – немыслимы были бы без помощи, поддержки, товарищеского соучастия многих замечательных ученых. Один из них – П.В. Копнин, чья подпись стоит в моем дипломе кандидата философских наук. Вспоминая о нем, я каждый раз поражаюсь, почему в ответ на его исключительную доброту он часто получал вопиющую неблагодарность, а иногда и неоправданную месть. После переезда из Киева в Москву для работы директором Института философии он заболел и вскоре умер. И некоторые киевские недоброжелатели предприняли просто «героические» усилия, чтобы в украинских газетах не появился некролог.

Украина предоставила мне большие возможности для политической деятельности. Работа первым секретарем ЦК комсомола и секретарем ЦК партии, как и различные промежуточные между ними должности, запомнилась мне не руководящими кабинетами, а опять-таки общением с людьми, стремлением грамотно решать возложенные на меня функции. Да и двукратное избрание в состав ЦК КПСС не превратилось в праздные поездки в Москву. А избрание членом Президиума Верховного Совета Украины и председателем Комиссии по иностранным делам Верховного Совета республики, как и позже народным депутатом и членом Верховного Совета СССР, позволило на практике изучить механизмы власти на разных уровнях, в разных условиях.

Но, как говорится, все мы из детства. А оно было у меня не только «босоногим», но и с незаживающими душевными ранами. Поэтому считаю все же логичным несколько слов сказать и об этом.

1933 год со временем получил наименование «голодомор». Самый страшный голод за всю историю Европы XX века унес семь миллионов человеческих жизней. Недавно рассекреченные кремлевские архивы Политбюро ЦК ВКП(б) наконец помогли установить истинные причины этой трагедии. Как выяснилось, засуха и неурожай 1932 года были помножены на насильственную «политику хлебозаготовок», на перекосы возросшей продразверстки, а также на развернувшуюся борьбу с «саботажем». Контрреволюционных «заговорщиков» искали среди ветеринаров, якобы моривших скот, среди работников метеослужб, подозреваемых в фальсификации метеосводок, не говоря уже о «подрывных действиях» хозяйственных и партийных руководителей, которые не обеспечивали выполнение сталинских декретов. «Саботажниками» объявлялись даже многие голодающие крестьяне, работники ведомств и научно-исследовательских институтов, не имеющие никакого отношения к хлебозаготовкам. Работавший в те годы первым секретарем ЦК КП Украины Станислав Косиор говорил о том, что «целые контрреволюционные гнезда» были обнаружены не только в сельхозакадемии и республиканском сельскохозяйственном ведомстве, но и в Народных комиссариатах образования и юстиции, а также в Институте имени Шевченко и Институте марксизма-ленинизма.

Помню, как мать рассказывала мне о массовом вымирании людей, причем часто это происходило прямо на улице, в общественных помещениях. Рассказ матери о том, как в парикмахерской бритвой зарезали человека, опустили его в подвал, расчленили тело и поделились голодающие между собой человеческим мясом, может восприниматься сегодня некоторыми людьми как домысел. А это были жестокие реалии жизни. Об ужасных картинах разразившегося голода Михаил Шолохов писал Сталину уже в феврале 1933 года, сообщая о том, что в Вешенском районе «большое количество людей пухнут. Это в феврале, а что будет в апреле, мае». А в его апрельском сообщении генсеку отмечалось, что люди «пожирали не только свежую падаль, но и пристреленных санных лошадей и собак, и кошек, и даже вываренную на салотопке, лишенную всякой питательности падаль».

Вот в начале этого голодомора я и родился в селе Верхняя Тарасовка, что на Днепропетровщине, а на следующий год семья переехала, как потом оказалось, навсегда, в село Грушевка (позже переименованное в Ильинку) того же Томаковского района. Сознательно пока не называл дату рождения – 14 апреля. А отмечаю его я и 22 февраля. Дело в том, что мое свидетельство о рождении затерялось, как предполагается, во время фашистской оккупации. А ввиду того, что сельская местность была непаспортизирована, вопрос о получении паспорта встал только тогда, когда после окончания школы возникла необходимость поступать в университет. И вот районный ЗАГС направил меня в больницу для определения возраста по зубам. Врачи стучали по ним своими инструментами, поднимали мою голову вверх и наклоняли вниз, поворачивали влево и вправо. Словом, смотрели со всех сторон и определили мой день рождения: 14 апреля 1932 года, хотя я им, ссылаясь на родителей, назвал 22 февраля 1933 года. Выяснение истины завершилось «ничейным» результатом, а точнее – немного по-моему и немного по-ихнему: в уже оформленном к этому моменту свидетельстве год они сменили на 1933-й, исправив двойку на тройку, а дату 14 апреля оставили (не может же медицина ошибаться стопроцентно, да и исправлять было сложнее – дата написана прописью). А после этого в середине удостоверения появилась запись от руки «исправленному верить», заверенная печатью. Вот так образовался мой своеобразный день рождения-гибрид. Когда я иногда заглядываю в этот документ, каждый раз не могу удержаться от юмористического настроя. Тем более что к описанным медицинским художествам добавилось и довольно своеобразное усердие районных грамотеев, руками которых в столь ответственном удостоверении мое имя выведено так: Аликсандр.

Военные же годы врезались в память и сердце не только ожесточенными боями, когда наше село переходило из рук в руки: перед моими детскими глазами расстрелянный эсэсовцем «просто так» из пистолета маленький ребенок, перебегавший улицу, и массовые расстрелы партизан, изуродованные и перевязанные проволокой тела которых я видел в разрытой могиле.

А изнасилованные холеными немецкими офицерами женщины, которых не «выручало» и то, что они вымазывали свои лица сажей! Но для животного, звериного инстинкта эстетика никогда не имела никакого значения, если этот человек-зверь даже пытался когда-то демонстрировать свое общение с искусством.

Свою жестокость по отношению к мирным жителям фашисты умножали еще и потому, что им постоянно не давали покоя партизаны, действовавшие в нашем крае. Многие односельчане – днем были дома, на «виду» у всех, а ночью тайком перебирались в густые приднепровские плавни – кто для непосредственного участия в диверсионных действиях, кто для оказания различных форм помощи народным мстителям. Какое-то время я не мог понять, зачем моя мать довольно часто выпекала целый мешок украинских паляниц, которые к утру куда-то исчезали. Когда же однажды, проснувшись, я услышал шепот и несколько промелькнувших, а потом исчезнувших в ночной темноте фигур людей, уносящих этот загруженный мешок, я не только все понял, но и встревоженно спросил: «Мамо, а это не страшно?» Единственное, что я услышал в ответ: «Тихо, сынок».

Потрясало и то, что звериная жестокость исходила не только от оккупантов, но и от «своих» полицейских. Война прочертила свою смертоносную линию, поставив на разные воюющие стороны даже членов одной семьи. Вспоминаю о нашем соседе, который так разобиделся на советскую власть, что при вступлении немцев в наше село вышел встречать их с «хлебом-солью» на вышитом украинском рушнике. Фашисты высоко оценили такое «дружелюбие» и незамедлительно назначили его старостой. Холуй лез из кожи вон, чтобы выслужиться перед немцами, сообщив им сведения о том, кто из односельчан был активистом, о семьях офицеров Советской армии. В самой же его семье произошел раскол. Немцам он «не возражал», чтобы его дочь в числе других была отправлена в Германию (она так и не вернулась домой, после войны пришла весточка из Австралии, где она поселилась). Младший сын подался служить немцам полицейским, а старший пошел в партизанский отряд. А во время очередной облавы зимой этот партизан погиб от выстрела своего же брата, который, оттащив труп в кусты, спокойно подошел к проруби, чтобы со своих рук смыть его кровь.

А день, когда нас, детей моего возраста, собирали в центре села на площади для отправки в Германию, – как гвоздь, заколоченный в самое сердце. Эсэсовец в сопровождении полицейского, зайдя в нашу хату, обратился к моей матери: «киндер» и показал пальцем на дверь. Мать, припадая к ногам непрошеных гостей, умоляла, показывая девять пальцев, давая понять о моем возрасте. А в это время стоящий рядом со мной эсэсовец демонстративно наступил кованым сапогом на мою детскую ногу. Боль, ей-богу, до сих пор чувствую. И все же вскоре я был на площади, а там все мои ровесники-односельчане. Предполагалась в самое ближайшее время отправка на железнодорожный вокзал, а потом – Германия. И вдруг якобы сам Бог смилостивился: одна бабушка, выбрав удобный момент (мы охранялись стоящими в разных концах солдатами), накрыла меня своей «спидницею» (длинная и очень широкая юбка, которую с давних пор носили сельские женщины) и начала потихоньку отделяться от толпы, подталкивая и меня, находящегося под таким прикрытием. Так она меня «отконвоировала» в один из огородов, после чего я по замерзшей реке ушел на окраину села и залез в кручу (так называют на Украине крутые, с углублениями впадины у речных берегов), откуда на следующий день меня и забрала мать с отмерзшими ушами. Вспоминаю об этом с неугасающей болью: из всех тогда собранных на сельской площади в живых остался я один. Остальные же были отправлены на вокзал, и следы их пропали. Высказывались различные предположения: или во время переезда в Германию эшелон подвергся бомбардировке, или, как позже сообщалось об аналогичных случаях, дети направлялись для проведения различных медицинских экспериментов. Как бы там ни было – по сей день нет ни одной весточки от них.

На фоне постоянных облав – прочесывания территории – карательных операций, массовых отправок в Германию взрослых и детей такие акции, как изъятие у местного населения ценных предметов, домашней утвари и продуктов питания, стали тогда просто рядовой и прозаической обыденностью. А как забыть тот момент, когда вскоре после освобождения нашего села мы получили «треугольник», известивший о том, что отец погиб смертью храбрых. И вдруг – письмо из госпиталя, из которого мы узнали, что участок фронта, где отец был тяжело контужен, несколько раз переходил из рук в руки сражающихся сторон. Его воинская часть практически вся была разбита, поэтому новую воинскую приписку он получил после выхода из лазарета и написал нам письмо.

И когда сегодня я часто слышу о том, что в войне пострадала каждая украинская семья, для меня это не является абстракцией. Войну я воспринимаю через все увиденное и пережитое. Перед глазами всплывает такой ужас, какой не пожелаешь даже тому врагу, который принес на мою землю эту беду. А картин таких – множество. Вот, например, односельчанка, потерявшая на фронте мужа и пятерых сыновей, не зная даже, где некоторые из них похоронены, соорудила в своем огороде импровизированные шесть могил, у которых каждодневно проливала слезы, пока не утопила свое женское горе в стакане водки… А до сих пор «не отозвавшиеся» односельчане, отправленные, как стадо, в Германию… Покалеченные фронтовики, для которых открылся «второй фронт» нищенского существования в завоеванное ими мирное время… И голодные сироты, навсегда лишившиеся родительской ласки.

После войны, хотя и наступили мирные дни, все же нас ожидали новые испытания и снова – голод. В 1946 году он как бы продолжал трагедию «моего» 1933-го. Умерших не успевали выносить не только из сельских хат. Они лежали у забора, у опустевшего магазина, просто во дворе. Многие высохли настолько, что тела, казалось бы, хватало только для заедавших вшей, другие опухли до неузнаваемости.

Мой сельский учитель Федор Иванович Ященко как-то мне рассказал, что он, увидев меня в тот момент, не поверил в благоприятный для меня исход. Но «счастье» подвернулось. Отцу удалось достать, а точнее, уворовать на животноводческой ферме два корня кормовой свеклы. Съедена она была с такой жадностью, что вызвала отрицательную реакцию организма.

И все же мне удалось не только выжить, но и в буквальном смысле слова спасти всю нашу семью. Ранней весной, как только на озерах в предднепровских плавнях растаивал лед, я начинал рыбачить. Пойманной на удочку рыбы хватало, чтобы хотя бы как-то продержаться нашему семейству. К маю – июню этот «промысел» еще больше увеличился, поэтому нам не пришлось бросаться на колхозные поля и срывать только еще наливавшиеся хлебные колосья, от чего у людей происходило настолько сильное вздутие живота, что они прямо там же, на поле, гибли.

Ударов судьбы отец не выдержал. И не столько от того, что контуженному офицеру не давали покоя оставшиеся в теле осколки (на фронте он все время был разведчиком), сколько от всего происходящего после войны. Вопрос «за что воевали?» комком застревал в горле фронтовика, и на каком-то этапе он надломился. Военное горе сменилось на горе «мирное». Он запил.

Словом, о счастливом детстве мне удалось узнать позже из художественной литературы, кинофильмов, из рассказов в периодической печати, да энциклопедических справочников по этике. Может быть, именно поэтому я всегда ценил учебу и нравственный пример старших. Десятилетку заканчивал в городе Марганец, каждый день, в том числе и в пургу, отмеривая по девять километров туда и обратно. И хотя я, будучи отличником, за неуплату школе денег (тогда было платное обучение) и был исключен из девятого класса, все же благодаря помощи добрых людей учебу закончил успешно, и по существовавшим тогда правилам медаль открыла мне дорогу в университет без сдачи вступительных экзаменов.

В водовороте века. Записки политика и дипломата

Подняться наверх