Читать книгу Пик коммунизма - - Страница 5
Часть I Солнечный ветер
Глава 3. Немцы
ОглавлениеКокинская ГЭС
В освобожденном от фашистов Кокино чудесным образом, как уже сказано было, сохранился великолепный парк, в целом же Кокино пострадало изрядно. Война перекатилась через село дважды – по дороге к Москве и на обратном пути. Все было в воронках, здание техникума – в обломках, поля и леса – в минах. За что хвататься? С какого конца начинать? Ну, с разминирования – это понятно: это сделала армия, саперы (хотя наш брат пацан еще много лет спустя взлетал на воздух, находя мины и снаряды тут и там в оврагах и на лугах). Что дальше? А дальше надо было строить. А чтобы строить – нужны были рабочие руки и стройматериалы, которые невозможно было сыскать: их просто не существовало, а рабочие руки все еще доламывали бешеному псу хребет на западных границах. Оставался единственный, вечный, незаменимый созидательный потенциал: баба. Сколько бабо-тонно-километров было преодолено за войну – планету Плутон можно было бы этими трудозатратами на камни распилить, если бы он кому-то нужен был – тот Плутон. Нет, тот космический Плутон не был нужен никому, зато ох как нарасхват был другой Плутон: конь-тяжеловоз, случайно переживший войну предвоенный жеребенок – последний сын слепой Авроры, застреленной и съеденной немцами за нежелание помогать тащить из грязи пушку. В оккупационном детстве своем чернявый Плутон был хил и печален, и немцам не приглянулся. По этой причине его ни к хозработам не приставили – только зря овес переводить – ни в великую Германию не угнали. Он выжил в чьем-то крестьянском дворе (кажется, у тети Дуни, что нам молоко приносила), окреп и превратился ко дню освобождения Брянщины в здоровенного зверюку ростом с лося, который к тому же еще и кусался (сказалось, должно быть, озлобляющее влияние оккупации на его нервную систему). Вот этот самый Плутон и был единственным настоящим мужчиной в доме, если не считать самого директора Рылько, но именно на плечи могучего Плутона легла основная физическая тяжесть послевоенного восстановления Кокино и кокинского техникума. Это Плутон и руководящие им бабы вывозили, выволакивали Кокино из последствий войны. Студенты и преподаватели, возвращающиеся с войны и из госпиталей кто на костылях, кто контуженный, с Плутоном конкурировать не могли. Равно как не тянули и зеленовато-бледные дети из местного населения, мечтающие всю войну об агрономической науке ради душистого хлебушка досыта или о зоотехнике ради молочка вволюшку. Как бы то ни было, впряглись все, и в этом отношении у Плутона обид и претензий к людям не имелось: бывало так, что он еще шел, пошатываясь, а люди от усталости уже падали, но на воз не забирались, чтобы – не дай Бог! – не упал Плутон.
Худо ли, бедно ли, но к концу войны первый курс студентов уже перешел на второй, а Плутон все еще был главным действующим лицом восстановительных работ и спал стоя, ибо если бы он однажды лег, то уже не поднялся бы никогда. Но однажды Рылько понял, что никакими бабо-плутонами Кокино быстро не отстроить, ведь нужны были не только квартиры для преподавателей и учебные помещения, но и коровники, овчарни, склады, гаражи и ремонтные мастерские – уйма всего. И Рылько осенило: он поехал в город и поставил вопрос о привлечении к восстановлению Кокино немецких военнопленных. Ему постучали сначала по голове, а потом по деревянному столу, что означало деликатный отказ. Да, объяснили Рылько, в Брянске есть несколько крупных лагерей, но их не хватает даже для извлечения из руин всех брянских заводов.
Однако, пламенный язык Рылько, умеющий подобрать нужные слова в нужном месте, нашел эти слова и здесь: о голодной стране говорил он, которую нужно накормить как можно скорей, и о коммунизме, которому абсолютно, архинеобходимы (со ссылками на труды Ленина) специалисты со средним специальным образованием, причем «промедление – смерти подобно!"… В общем, военнопленных Рылько получил, и в Кокино прибыла первая бригада, чтобы возводить барак для строителей с помещением для вооруженной охраны. «Процесс пошёл»: так будут говорить в будущем.
К тому времени, когда в Кокино появились мои родители, военнопленных немцев было там уже несколько десятков. Поначалу родители удивились тому, что пленные передвигаются по территории совершенно свободно, а охрана играет при этом у себя в комнате в шашки и домино, но потом привыкли, только старались держаться от пленных подальше и ни при каких условиях не говорить с ними по-немецки, чтобы не наводить никого на ненужные подозрения. А немцы между тем ходили и бегали по Кокино и за его пределами, сидели перекуривали или даже тихонько пели после обеда, перед второй сменой, а то и смеялись – порою вполне даже громко и заливисто – и все это было как бы в порядке вещей. У непосвященных такое положение дел могло вызвать шок: как, фашисты, вчерашние убийцы, гуляют, смеются и радуются жизни? Разве такое воможно?
Да, пленные радовались жизни, как бы это ни абсурдно звучало применительно к неволе. Отчего же им было не петь и не смеяться? – они остались живы, они были сыты, и они знали, что когда-нибудь вернутся домой, возможно даже, что уже скоро. Была еще одна причина для недоуменной радости пленных, и это было самое невероятное: в них не летели камни со стороны местных жителей, чего они, честно говоря, боялись больше всего в их полусвободном существовании в Кокино. Казалось бы, на них должны нападать со всех сторон, рвать на части, уничтожать, карать, мстить за горе, разруху, одиночество, покалеченные тела и жизни. Но нет! Местное население их еще и подкармливало жалостливо! «Совершенно непостижимая нация!», – говорили немцы друг другу, опасаясь поначалу притрагиваться к русским угощеням: не отравлены ли? И вот постепенно начали они понимать, в чем состоял просчет Гитлера в его походе на восток. Фюрер учел все: протяженность дорог, рельефы местности, состояние армий, направления ветров и скорость течения рек. Но он не учел непостижимости этого поразительного народа, который делает все шиворот-навыворот, который жалеет слабых и с остервенением бьёт сильных. Гитлер проиграл войну русским, так и не догадавшись почему они его разбили. А вот пленные немцы, бывшие солдаты Гитлера, теперь, в плену, поняли отчего немцы проиграли войну русским: русские оказались сильней их духом, выше их духом и, главное – русский дух был непостижим, а непостижимое победить трудно, если вообще возможно.
Рылько с восторгом вспоминал те первые дни после прибытия военнопленных. Весть о том, что кокинский директор радуется пленным и привечает их широко разнеслась по брянским лагерям, так что среди военнопленных случился даже спонтанный конкурс плотников, столяров, кровельщиков, каменщиков и инженеров-строителей: все рвались в Кокино.
Восторги директора техникума по поводу военнопленных имели твёрдое основание. Сразу по их прибытии, Рылько явился к немцам, поставил цели, задачи и обрисовал текущую ситуацию так: кирпича нет, железа нет, электричества нет, леса нет, а строить надо.
– Вопросы есть? – спросил он. Немцы молчали.
– Предложения, соображения какие-нибудь имеются? – с надеждой снова обратился к ним Рылько. Ведь его заверили, что все немцы, которых к нему послали – очень толковые и изобретательные специалисты. Наконец, откликнулся Вернер Краузе, и Рылько удивился его ответу: «Котим по Кокину ходить, герр тиректор Рилко».
– Ага, как же: с водкой и гармошкой, – съязвил начальник охраны, который был тут же, рядом.
– Сачем фодка? Фодка не ната, – обиделся Вернер, – смотрет ната, думат ната, шитат ната.
– Пусть походят, – попросил Рылько капитана, – куда они убегут отсюда? До границы – тысяча верст.
– Да пускай ходят, – пожал плечами офицер, – только в восемь вечера перекличка. Хоть одного не досчитаюсь – все назад в город вернетесь. Ясно?
Немцы тотчас резво разбежались по Кокино в разные стороны. Бегали они три дня, каждый раз в полном составе являясь на перекличку. На четвертый день попросили встречи с «тиректор Рилко» и возбужденно доложили ему, что есть и глина, подходящая на кирпич, и торф на обжиг кирпича, и металла полно по оврагам валяется, и вполне исправный двигатель должен быть у танка, утопшего в торфянике, и луговину можно запрудить и электростанцию соорудить, а древесины и вовсе полно – сплошные леса кругом: «Сделаем пилораму, и будут у нас свои доски и брус». («Они говорили: „у нас“», – особо подчеркнул Рылько в своем рассказе).
И на следующий день работа закипела. Немцы сами распределились побригадно и пообъектно, и лишь запросили инструменты по списку, которые Рылько отправился добывать в город.
Уже через год Кокино было не узнать. Корпус техникума полностью восстановили, вовсю строилась улица для сотрудников (мой будущий «Бедный поселок», а после улица Цветочная). В долине речушки «Волосовки» резали торф и по самодельной рельсовой узкоколейке транспортировали его вагонетками к холму, на южном склоне которого он складировался для просушки. Бодро дымил в три смены кирпичный заводик и выпекал свекольно-бурые «жонники» – кирпич, из которого быстро росли в Кокино баня, рига, сараи, амбары, столбики заборов и жилые дома. А самое главное: готова уже была дамба, перекрывшая путь Волосовке в соответствии с расчетами пленного немецкого инженера Людвига Шнайдера. В сорок девятом году была пущена первая и единственная в Брянской области гидроэлектростанция мощностью в сто киловатт. – «Кокинская ГЭС!», – смеялся Рылько. Энергии не хватало, чтобы обеспечить все нужды Кокино, но её было достаточно, чтобы на вершине холма, в окнах техникума загорался вечерами свет, и тогда со всех окружающих возвышенностей, изо всех окрестных деревень и из далекого космоса тоже было видно: есть такое яркое место во Вселенной – Кокино! Кокино живо! А значит, жива и вся советская страна! Мы победили, товарищи дорогие! Мы победили!!! Точно, как в строках из стишка: «Мы выжили! Мы дожили! Мы живы, живы мы!».
Когда я родился в 1950 году, военнопленных немцев в Кокино уже не оставалось: их всех отправили домой. На память о них многим из нас достались домики, построенные их руками, и домики эти еще стоят, и пока они стоят, забыть о военнопленных немцах в Кокино невозможно. Кое-кто в Кокино и в окрестных деревнях мог бы обогатить воспоминания о военнопленных немцах и другими деталями – эпизодами, реализовавшимися в форме младенцев с нордическими характерами. Ну что поделаешь, если столько мужиков не вернулось с войны? Пленные немцы, таким образом, принимали участие в восстановлении России и в этом плане тоже. Причем делали это все так же тщательно и старательно, как и все остальное.
– Когда немцы уезжали из Кокино, то многие местные плакали, – свидетельствовал Рылько, – совали отъезжающим подарки, гостинцы, теплые вещи на дорогу. А еще подавали им православные иконки, чтобы правильный Бог хранил их на пути домой и там, в Германии, тоже. Ну не чудики ли наши люди? А немцы брали гостинцы и тоже плакали. Черт их знает, отчего они плакали! Скорей всего – по многим причинам сразу: и что живы остались, и от чувства вины, и от мук совести, но прежде всего оттого, конечно, что домой едут, что их отпустили с миром – и это после всего того, что они натворили тут, на этой земле. Но вот же – исторический факт налицо, и я видел это собственными глазами: плакали с двух сторон, а наши наливали немцам самогона по полной и вспоминали, как Отто Вебер в прорубь за трактором нырял…, – старый Рылько, улыбаясь, надолго замолк, уплыв воспоминаниями в зимние дали сорок шестого года. Потом он встрепенулся и распорядился: «Ты включай, включай свой магнитофон, я расскажу сейчас: это очень интересно было…». Я нажал на кнопку диктофона и скоро целиком растворился в рассказе Рылько: все, о чем он рассказывал, я увидел вдруг собственными глазами.
Утопленник
Десна петляет в наших местах по широкой пойме между высокой, правобережной, холмистой стороной и низким левобережьем, занятым Брянским лесом от восточного горизонта до южного. В младшем школьном возрасте я думал про Брянский лес, что это уже тайга там, за рекой начинается – с хищными тиграми и огромными медведями. Со временем оказалось еще интересней. Там всю войну пряталась, оказывается, целая партизанская страна со столицей под названием Смилеж. Оттуда партизаны совершали отчаянно смелые вылазки, подрывали мосты, пускали под откос вражеские эшелоны и изрядно портили фашистам кровь и настроение. Из Смилежа на Большую землю – с ранеными, и обратно – с наградами – летали самолеты, и никакие каратели не могли добраться до партизан и уничтожить их. Так нам говорили в школе, и к нам на классные вечера приходили партизанские ветераны, которые это подтверждали. А ещё невероятно умные старшеклассники, которые уже изучали физику и анатомию рассказывали, что в самых глухих местах Брянского леса все еще обитают толстые партизаны, которые не знают, что война уже кончилась, и изредка выходят к Голубому мосту, чтобы по привычке подорвать его. Чтобы не допустить этого, у моста до сих пор стоит, дескать, вооруженная охрана (она действительно там стояла). Из-за охраны этой взорвать партизанам мост никак не удается, и чтобы не тащить взрывчатку сто километров обратно в глубь лесов, они глушат в Десне рыбу. Рыбохрана за ними давно уже гоняется, чтобы объяснить им, что Гитлер разбит, Сталин умер и можно выходить из леса и жить мирно. Такую вот лапшу вешали нам на уши трепачи-восьмиклассники. Маленькими мы верили, а потом стали нагло отвечать: «Бряхня!». А когда еще подросли, то уже и сами втрюхивали эту сказку первачкам. Так что Брянский лес за Десной занимал много места в культурной жизни и уличном эпосе нашего юного поколения.
Пойма Десны представляет собой главный источник пропитания для коровок всех окрестных хозяйств. Так было испокон веков: луг был поделен между людьми и кормил скотинку. Такое положение сохранялось и при советской власти, с той лишь разницей, что теперь пойму поделили между колхозами и совхозами, и одним досталась правая сторона Десны, а другим – левая, между рекой и лесом. Техникуму, вместе с некоторыми другими хозяйствами, достался левый берег, за рекой. И вот хозяйства эти построили вскладчину трехбаркасный паром через Десну, который все лето мотылялся туда-сюда под скрип железного троса и деревянного костыля бывшего моряка, деда Семена – в одном лице капитана, штурмана, лоцмана и «боцмана пердячего пара» этого вверенного ему стратегического плавсредства. За рупь можно было переправиться посторонним, например, городским рыбакам, а свои переправлялись бесплатно. Мы, пацанва, были, разумеется, свои, но с оговоркой: когда дед Семен был не в духе, он нас на паром не пускал, чтоб не путались, якобы, у коней под ногами. Пацанве не оставалось ничего другого, как переплывать Десну вручную. Мы плыли по-собачьи рядом с паромом, хлебая воду и кашляя, толкая перед собой свои самодельные удочки и ругая деда Семена свежими словами, только что выученными на берегу у косарей и сеновозов; Семен же, коварный морской козел, в ответ лишь ухмылялся, внимательно наблюдая за нами, да потягивал себе свой трос, покуривая углом рта кусок газеты «Правда» и часто сплевывая в нашу сторону. Зато мы все научились плавать, и кто по сей день не утонул, тот должен быть благодарен Семену за жизненно-важную выучку.
Но то – летом. По осени же баркасы расцепляли и поодиночке вытаскивали на высокий берег, чтобы их не подавило льдом зимой и не снесло половодьем по весне. А зимой требовалось дождаться пока река станет и лед окрепнет, после чего начинали возить лошадками сено на фермы с той стороны Десны по «дороге жизни» – санной дороге, ведущей к стогам от деревни Слобода через луг вдоль речушки Волосовки, потом по льду реки и снова по лугу.
Это просто удивительно, сколько может тащить рыжая колхозная лошадка, понуро кивая головой своим однообразным мыслям. Каковы они, интересно? Может, такие: «Иду вот. Ноги болят. Бока болят. Овса хочется. Сейчас опять хлестанет кнутом, подлец. Вон там встану перед лужей и не пойду дальше. Ох, хлестанет. Хоть бы сдохнуть скорей…». Нет, насчет сдохнуть – это слишком сложно. Чтобы мечтать сдохнуть надо сначала осознавать, что ты живешь. А если сознание отсутствует, то и о смерти мечтать не приходится. Так что кивает лошадка не от мыслей, а просто с натуги. Потому что стог возвышается над ней на четыре ее роста, да еще и пацан деревенский иной раз не рядом идет, а сверху сидит, на сене, а то и мужик там кемарит или песню голосит, коли навеселе. Тяжело.
Но какой бы огромный воз не умела тащить рыжая крестьянская лошадка во имя будущей светлой жизни, а трактор-молодец все равно волок в десять раз больше. И такой вот гусеничный трактор – первый после окончания войны – появился у кокинского техникума в начале зимы сорок шестого года. Неудивительно поэтому, что за сеном на луг, как с парада в бой, трактор был отправлен прямо с борта притащившего его, изможденного и укатанного до полусмерти зеленого грузовичка. Гришка Софронов, славный партизан, самолично привез этот трактор из Челябинска. На тракториста Гришка успел выучиться еще до войны, но на фронт не попал по причине плоскостопия и заикания и потому всю войну успешно пропартизанил, пуская под откос вражеские поезда и успевая после улепетнуть нестроевым шагом по знакомым с детства кустам и рельефам в дремучий Брянский лес. По завершении боевых действий истребитель фашистов Гришка Софронов вышел из леса былинным героем и стремительным юболазом в одном лице, обладающим к тому же очень высоким самомнением специалиста как по части профессии, так и своего нового, послевоенного хобби.
И вот теперь, стащив трактор с грузовичка и гипнотизируя зрителей – главным образом зрительниц – всевозможными ответственными позами главного тракториста среднерусской возвышенности, Гришка с оглушительным треском запустил двигатель, отчего по всему Кокино в ужасе завизжали собаки, рванул рычаги управления, трижды крутанулся на месте, подобно молодому тигру, гоняющемуся за собственным хвостом, роль которого играл в данном случае стальной трос, закрепленный позади трактора, и устремился вон с хоздвора – цеплять волокушу и мчаться на луг, за горой сена такой высоты, чтобы её видно было как минимум с Марса. Ну и, конечно, из подлой Америки, задумавшей удушить Советский Союз – как писала недавно газета «Известия» – в ледяных объятиях холодной войны. Щас вам, удушители! Расступись, черти полосатые: Гришка едет! А это значит, что война не будет холодной. Война будет горячей!
Трактор ушел на луг в полдень, а в два часа дня Гришка, в совершенно несусветном виде – на синих ногах, в дымящихся трусах и с сосульками на побелевших ушах ворвался к директору Рылько в кабинет и, щелкая обледенелыми глазницами, застучал невнятной зубовной дробью, как дятел по покрышке, как телеграфист бронепоезда, летящего в пропасть: «Ут… -ут… -ут… -ут… – утоп… оп…, топ… топ… утоп… так… рак… тор… тот… трак… тор… Па тты… паттыт… паттыр… патрасу в-ввы… выббыб… выббыбрался: ут… ут… ут… утоп… тыт… тот… тыр… тык… так… трак… тык… тор! Ут… тот… ут… топ… Па тыт… па троп… па трасу ко… ко… койкак вы… вы… вы… ка… ка… выка… раба… кака… какался ссыпа… с-пад… ввы… вады… а то б ппы… пад лед… дды… дды… ддык и ут… ут… ут… ут… утя… утя… нны… нуло, ух… уххы… ухыватился за тты… трос… па… тты… трасу… ввы… вылез атоб… ут… ут… утоп…».
Не сразу дошло до Рылько, что трактор проломил лед и затонул в Десне, и долго еще не мог он понять, куда и зачем Гришка лез по тросу, пока не сообразил, что Гришка рассказывает ему о своем чудесном спасении из-подо льда. На помощь пришел завхоз Фролов – старая гвардия! —, который, еще из гардероба заметив бегущего по аллее, трясущего сосульками Гришку, почуял неладное. Он молниеносно, в режиме «скорой помощи» вбежал в кабинет директора с бутылкой самогона и надетым на нее граненым стаканом в руке. Пыж газетной затычки был у него уже в зубах. Лишь после того, как тракторист проглотил первый стакан первача и показал жестами, что нужна немедленная вторая порция, и после этой порции и еще одной, столь же экстренной, Гришка схватился за голову и запричитал более-менее вразумительно и уже почти не заикаясь: «Ппы… п-пассан… па санным ссы… с-слядам я ийшол, П-пперДмич! Ттыт… точно п-па к-калхозным ссы… с-слядам ийшол. По йим жа ппы… п-пад лед и угы… угодил п-пы зы-закону Арых… Арым… Арымхимеда! Ссы… ссы… с-строга па йим жа и увайшол ппы… п-пад лед! Ни сса… ни ссантиметра ни у в как… ни у в к-какую старану не отк-кы… кло… не отклонился! Вот в-ввы… вот в-вам ххы… хрест, П… ПперДмич!… чче… чче… ч-чесное ссы… с-сталинское, штоб я ссы… сы-сдох, П-пперДмич!».
– Там, где проходит легкая лошадка – тяжелый трактор пройдет не обязательно, – философски заметил опытный по жизни завхоз Фролов.
Через несколько минут безумного вида делегация, состоящая из Гришки-тракториста, засунутого в запасной, «обкомовский» костюм Рылько, с брюками, затянутыми подмышками, и пиджаком, развевающимся чапаевской буркой (костюм директора оказался велик Гришке размеров на пять), завхоза Фролова в шинели, иссеченной вдоль и поперек шрапнелями судьбы и, наконец, самого Рылько, натягивающего на бегу первый попавшийся под руку студенческий ватник из гардероба, громко протестующий треском швов, выскочила на техникумовское крыльцо, дико озираясь. Возле крыльца меланхолично жевал пучок сена мерин Плутон, только что притащивший из города сани с учебными пособиями. Конь подозрительно уставился на заполошную банду, не ожидая от нее ничего хорошего. И опытный мерин был прав в своих подозрениях: через секунду, не дожидаясь дяди Володи-лысого, законного плутоновода, ушедшего наверх, в кабинет зоологии с портретами передовых коров молочных пород на плече и чучелом белого гуся подмышкой, его стегнул вожжами вреднющий Фролов, имеющий только одну руку, но бьющий ею без жалости. Этот противный Фролов не просто огрел Плутона, но еще и закричал оскорбительные слова: «Ппашол, давай! Давай-давай-ппашол-ппашол, черт рыжий!». И это вместо уважительного «Н-но-а, холера!», как положено. А порядочный мерин вовсе не обязан понимать всякую непрофессиональную феню из уст посторонних, поэтому Плутон выпятил нижнюю губу, фыркнул презрительно и ни за что бы не сдвинулся с места, если бы не страшная черная шляпа, прыгнувшая в сани вместе с головой директора Рылько. Черных шляп конь боялся до ужаса – он боялся их больше даже, чем ночных волков. С черными шляпами была связана какая-то страшная тайна. У директора мясокомбината в городе была точно такая же или очень похожая на нее. А с мясокомбинатом было ох как нечисто: многие, очень многие друзья и знакомые Плутона ушли туда и больше не вернулись. Куда они подевались? Об этом конь размышлял много и напряженно, как в стойле, так и на работе, особенно, когда дорога шла под горку и думалось легко и когда не сбивало с мыслей частое и противное бормотание дяди Володи-лысого: «От работы кони дохнуть…». Дядя Володя при этом имел в виду прежде всего самого себя, разумеется, но Плутон принимал его слова на свой счет и огорченно бил себя хвостом по бокам. А кому охота подохнуть от работы, спрашивается?
Короче, черная шляпа сделала свое черное дело, и мерин с вопящим грузом в санях приступил к неторопливому движению в сторону скользкой дороги, ведущей к деснянским лугам. Чего они там кричали, его жестокие эксплуататоры – это было Плутону без интереса. Тем более, что он не знал, кто такой Архимед, про которого как раз разорялся тракторист, пытаясь свалить вину за утопление трактора с себя на подлого древнего грека. Фролов старался при этом перекричать Гришку с его бредовой архимедятиной. Фролов и сам изучал когда-то баллистику летящих снарядов и умел умножать в столбик на число «пи» не хуже того Пифагора, который это число изобрел, поэтому ни древнего Архимеда, ни современно блажащего всякие глупости Гришку завхоз признавать за авторитетов не собирался. Об этом и другом, более сиюминутном и актуальном тщетно пытался Фролов докричаться до Гришкиного сознания, замутненного горем и самогонкой. Фролов и сам успел хлебнуть пару раз в процессе возвращения к теплотворной жизни утопленника, и потому готов был теперь кричать в экстазе на Гришку вплоть до мордобития. Ведь Гришка, скотина, относился отныне к категории натуральных вредителей и саботажников народного хозяйства, так как он утопил драгоценный трактор, на котором весь техникум рассчитывал когда-нибудь под красным флагом и с медным оркестром въехать в коммунизм. И Фролов кричал Гришке: «Привык паровозы немецкие под откос пущать, подлюка! А это ведь советский трактор был! Что, спутал малость? А еще Архимеда сюда приплел, шпиндель ты синежопый! Да ты спасибо сказать должон тому водяному Архимеду, что ты воопче со дна речного всплыл по закону выталкивающих сосудов – как говно в проруби! Я тебе, Гришка, такой личный мой приговор объявляю: лучше б это ты залился заместо трактора, а трактор прибег бы доложить про твое горе, нахер! Вот так-то оно лучше было бы!».
Пока одуревший Гришка пытался сообразить, как правильней будет поступить в этой непростой ситуации – просто обидеться на Фролова за «говно в проруби» или же дать завхозу в ухо, сани поравнялись с военнопленным Отто Вебером (местные звали его для простоты обращения Валерой). Немец шагал с мерным аршином вдоль дороги и считал шаги. «Стой! – закричал Рылько, – хватай его! С нами поедет!». Немца схватили, кинули в сани и повезли с собой на луг. Тракторист сразу же забыл про месть Фролову, обрадовавшись немцу, как родному, и воспрянув духом. Он решил, что немца прихватили, чтобы утопить его в порядке возмездия за трактор. А и правда, какого черта должны все время одни только русские погибать?
– Нас и так полстраны полегло из-за вас, сволочей, – попытался тракторист, привстав на сене, обосновать Веберу справедливость предстоящего тому наказания, однако Фролов довольно грубо толкнул Гришку на место остаточной рукой, и механизатор заткнулся, струхнув. А вдруг Рылько решил под лед спихнуть обоих разом – и концы в воду? Трактор-то, ежели по-правде рассудить, все-таки не немец утопил, а он, Гришка, и на войну так просто тут не спишешь, и былыми партизанскими геройствами тоже не прикроешься, особенно когда НКВД вопросы под электрическим током задавать начнет… тогда признаешься добровольно, что и этот трактор утопил нарочно и что еще сто штук утопить собирался по заданию самого китайского императора. Гришка видел пару раз, как в партизанском отряде дознаватели с Большой земли по имени СМЕРШ с контингентом отловленных партизанами полицаев работали: не дай бог!.. «Ох, горюшко ты мое горькое, матушка моя родная, отче наш, спаси меня и сохрани, дашь днесь, яко мы тобе сами прошшаем и во веки веков аминь…», – и Гришке изо всех сил захотелось поверить в Бога и обратиться к нему с какой-нибудь молитвой, которая бы его спасла и отвратила от него праведный гнев советской власти. За которую он кровь проливал, между прочим! И он снова и снова приподнимался на локте и яростно выкрикивал то в зеленоватое лицо немца, то в сторону летящих мимо хат: «Я кровь свою за вас проливал, сволочи! Я кровь свою против вас проливал, товарищи!». Он вообще ничего уже не соображал, чего орет. – «Тьфу, дурак!», – заключил Фролов.
Трактор утоп основательно, что называется – «с ручками», метрах в двадцати от того берега. Только трос, натянутый струной, тянулся из-подо льда и держался за волокушу, упершуюся в край полыньи, из которой хлобыстала черная вода и заливала снег от берега до берега, создавая впечатление, что река вскрылась. Торжественный вид зимней природы, так старательно убранной матушкой-зимою в белые тона, был этим отвратительным черным пятном полностью испоганен. Вот что натворил этот Гришка-партизан! Впрочем, надо признать: то, что тракторист спасся, было действительно чудом. Течение реки было в этом месте особенно сильным, потому что было тут уже и глубже, чем в других местах, и лед, соответственно, тоньше. Межколхозную переправу устроили тем не менее здесь, потому что тут удобней всего было спускаться к реке с луга и подниматься на берег с другой стороны… Увидя белесый, заледенелый трос, уходящий в черную воду, Гришка-тракторист стал отчаянно материться и бегать вдоль берега, держась, однако, на геометрически точно выверенном отдалении от полыньи и от Рылько с Фроловым одновременно.
– «Л-лы… л-лылетом в-вы… в-выташшым, по ззы… по з-закону Архимы… меда…», – торопливо бормотал он пополам с матюками и опять указывал двумя руками на трос, стараясь переключить внимание горюющей комиссии с судьбы трактора на свою собственную горемычную историю, которая чуть было не оборвалась только что. Рылько слушал тракториста рассеянно, верней, не слушал его вовсе, хотя и слышал, как тот, бегая и подвывая, повествует все одно и то же: – «…Усё к-как з-затрашшыть ураз… и лы-лёдом по кы-кабине к-как жы-жахнить, и потом вода ка-ак хы-хлынить по гы-глазам, да ка-ак шы-шварнеть мяне кверьху жы-жопою – и иде там уверьх, а иде униз – хы-хер яго ры-разбярешь под вы-водою; и т-тёмно як у ны-негра у гы- гробе, Пы-ПерДмич, а вода мяне уже тыт… тянить, и тянить, и тянить с кы-кабины наружу… а кы-куды тянить?: знамо кы-куды: под лёд тянить, нассы- насовсем… ой-ёй-ёй… – ды-дак а я-то уже под лёдом и есть, гы-гряби яго конем… а холодно, мамыньки вы мои родные, как бы-будто сы-сосульку мяне у в мы-мозги и у в жопу сразу зы-зачкнули, ей-богу, ПерДмич, гряби яго конем!…, – от напряжения души Гришка вдруг перестал заикаться совершенно: «Усе, чую, уже тащить, уже уносить… пропал… и тут бац, брюхом за трос зацапился, а сам ничаво не понимаю, ПерДмич, одны ручки мои усе самы поняли: цоп за трос и давай наяривать: уверьх, уверьх! царап-царап – уверьх… царап-царап – уверьх… ажник дышать забыл, а тут слышу унутри сябе: нету воздуху боле, кончился запас кислороду увесь, руки счас ослабнуть, счас пузыри пушшу, счас утянить мяне под лед к японской бабушке, ПерДмич… и как я дернуся тада, и как я попер!… только б мяне с троса не сорваться, думаю… но только ручки мои колхозные выручили мяне, ПерДмич, происхождение мое рабоче-крестьянско-партизанское, образование советское выручило. Вылез я! Однако, кой-как вылез, ня сразу, ПерДмич: обратно боролся, да с тымя штанами моимя, ага! Ой-ёй-ёй, ПперДмич!: чуть было ня сгинул я за штанов тыих. Штаны ватныя назад тянуть, ув ряку, потому чижолые стали, воды напилися – не подтянуться мяне с йими. Висю, кряхтю – а ни туды, и ни сюды! И руки слабнуть! И тута я ка-ак лягну-лягну усеми своымы ногамы разом! Зараз вяровочка-то узяла, да и лопнула в мене на брюхе… чую: плюх – нетути: под лед ушли, бляди стеганые. Чуть было не утопили мяне, ПерДмич, вот ей-богу клянуся, гряби их конем. Тогда только и вылез я, ускарабкался па трасу с потом и кровью. Сразу думаю: ишо делать теперя? Куды бечь? А куды-куды… к Рыльку, конешно, к ПёрДмичу – куды яшшо, ага… вот и побег быстрей ветра… срочные меры принимать по повестке дня… не ожидая отлагательства… за спасение социалистическага трактора ценою собственной жизни, ага… чуть было под лед не утянуло, ПерДмич: ужасу наглотался, ПерДмич, как у в бою у в настояшшем, а то и яшшо того хужей… а как потянуло мяня у в глубяну у в тую чярнюшшую…, – ну и так далее в том же роде по новому кругу.
Рылько все это слышал, но только не до Гришки было ему в тот момент. Живой тракторист – и слава Богу, потом порадуемся. В данный миг Рылько пребывал в полнейшем отчаяньи: без этого трактора – труба делам! Катастрофа по всему Нострадамусу! Теперь коровы на ферме с голоду подохнут… Рылько схватился за голову и закрутился на месте. Что делать? Новый выпрашивать? Не дадут. И этот-то выделили в обход всех фондов, предупредив беречь, как здоровье жены. Колхозы лошадей своих тоже не дадут, пока собственное сено не вывезут… «Катастрофа! Катастрофа! Катастрофа!», – билась в голове единственная мысль.
Не сразу услышал Рылько голос немца Отто Вебера рядом с собой: «Камерад Рилко! Камерад Рилко! Фитаскат ната. Иншенэр Лютвих Шнайдер ната пософит».
– А он сможет вытащить? – ухватил Рылько Отто за рукав.
– Канечна фитаскат. Шнайдер фсе фитаскат. Самалота Юнкерса фитаскал. Юнкерса – такой палши помпартирофчика, кляйн трактор – пфуй! Шнайдер – гросс механикер!
Помчались за Шнайдером, который трудился в это время на сооружении «Кокинской ГЭС», вел геодезические съемки.
Уже смеркалось, когда хромой Шнайдер, густо утыкав берег и пространство вокруг полыньи квадратными следами самодельного протеза на резиновом ходу, завершил последние замеры и аккуратно внес в тетрадку чертеж местности вместе с разными цифрами, указаниями о перепадах ландшафта и всякими хитрыми условными обозначениями.
В ту ночь немцы не спали. Из кузнечной трубы сыпались искры и слышался лязг металла. Во дворе мастерской чего-то с визгом сверлили и резали, на пилораме глухо горготали, перекатываясь, бревна, жумкала пила и тюкали топоры. Начальник охраны матерился и мотался туда-сюда между немецкими бригадами, чтобы подсмотреть, не строят ли пленные воздушного шара для побега.
Следующий день был подготовительным. Плутон чуть было костьми не лег, таская тяжести под однообразное бормотанье дяди Володи-лысого: «от работы кони дохнуть». Плутон даже два раза по саням лягнул копытом, чтобы дядя Володя заткнулся. Но тот не унимался, черт контуженный. Так и проработали до вечера в режиме «на убой». Хорошо – темнота спасла. А то б все… – и смутная догадка о зловещем назначении мясокомбината ворохнулась в голове усталого мерина, ему почудилась черная шляпа в темноте и он перешел на суетливую рысь.
За день они перетащили к месту катастрофы массу предметов: столбов, цепей, рельсов проволоки, бревен, лопат, ломов, хомутов, болтов и прочего несъедобного хлама, а люди уже принялись копать яму на берегу на месте большого костра, которым сперва отогрели землю.
За работой пленных наблюдали ветераны-колхозники из окрестных деревень, которые начали стекаться на берег Десны, прослышав об редкостном происшествии – утоплении трактора – и об еще более редкостном мероприятии по его подъему со дна реки в зимнее время. Следя за суетой военнопленных, старики спорили: «Будуть ворот ладить»; – «Не-а, то ня ворот: то нямецкая лябёдка: вишь, яму поперек к ряке роють, а ня удоль?». – «А бревны зачем тада?». – «Для укряпления, зачем жа ишо… для укряпления зямли… как ёсь – нямецкая лябедка!..». – «А чёйта за лябедка такая особая?». – «А хярня такая специяльная…». – «Чи сам ня знаишь?». – «Нябось, знаю». – «У пляну углядел, што ли? В импяристическую ишо?». – «Ага, как раз ты угадал…».
На второй день ладили «нямецкую лябёдку»: длинный рычаг из двух рельсов, связанных вместе толстой проволокой, установленный вертикально в коническую продольную траншею с обложенными бревнами стенами и дном и двумя толстыми бревнами вдоль дна, служащие направляющими для рычага. Где-то еще ниже, под этими направляющими, нижний конец рычага упирался в дубовые плахи на дне траншеи, препятствующие заглублению «лябедки». Верхний конец этого гигантского костыля охватывала скоба, к которой крепился трос, ведущий на высокий берег и имеющий петлю для присоединения к тянущей треугольной серьге Плутоновой сбруи. В нижней же части рычага, в аккурат над бревенчатым бруствером ямы, рельсы охватывала замкнутая сама на себя цепная петля, к которой с помощью толстого железного пальца можно было пристегнуть звено в звено другую цепь, буксировочную, протянутую меж двух намертво закрепленных коротких рельсов, глубоко вколоченных в дно траншеи и возвышающихся сантиметров на пятьдесят над бревнами передней, ближней к реке стороны ее. Это был тормоз, стопор буксировочной цепи; втыканием железного пальца в звено этой цепи со стороны тянущего рычага можно было предотвратить обратное скольжение цепи. У самой реки цепь имела специальный карабин для соединения с тросом: тем тросом, который надо будет прицепить к трактору. Вот такую диковинную конструкцию сгородили немцы под управлением хитроумного военного инженера Людвига Шнайдера.
К вечеру все приготовления закончились, и народ разошелся, чтобы явиться назавтра, в день третий, в еще большем количестве. Присутствовали представители (в основном женского рода) многих местных народных кланов: Алдушиных, Агешиных, Синицыных, Суетиных, Дёминых, Мазалиных, Леоновых, Давыдкиных, Курилиных, Кафельниковых, Каничевых, Свиридовых, Коноплевых, Хохловых, Нарскиных, Софроновых, Фащенских, Кисловых, Коноплевых, Фатьковых, Тенютиных, Шугаевых, Гришковых и Фроловых, выступающих в едином образе победителей войн, героев труда, жертв революций и строителей коммунизма, законно претендующих здесь, на берегу заснеженной Десны, хоть на какое-то развлечение – тем более, бесплатное – после долгих и безрадостных лет созидательного труда во имя светлого будущего. Многие надели ордена и медали. Кто-то принес гармошку на всякий случай. Один мужичок привел жену и корову. На вопрос «зачем?» отвечал коротко: «Трахтор ташшыть!». Но «ташшыть» коровами и бабами трактор не пришлось. «Ташшыть» предстояло одному лишь Плутону – могучему кокинскому мерину, для которого военнопленные немцы изготовили специальную кожано-цепную, бурлацкую сбрую по фигуре. Облаченный в нее, Плутон стал похож то ли на хипующего металлиста-рэпера из ближайшего будущего, то ли на полуограбленного сарацинами рыцарского росинанта из средневекового прошлого. Впрочем, никакой радости от своей новой экипировки конь, кажется, не испытывал, скорей даже был раздражен. Все эти звенящие и скрипящие пряжки, ремни, цепи и карабины его нервировали, как нервирует висельника вид эшафота перед казнью. Коня оставили привыкать к новой сбруе и выдали ему даже горсточку овса в ведре – в качестве авансовой премии за освоение новых технологий. Практичный Плутон, отодвинув страх на задний план, приступил к хрумканью, кося глазом на грозную вышку у него за спиной и в волнении шаркая ногами. Он не понимал до конца, что за новый фокус предстоит ему исполнять перед всей этой возбужденно галдящей публикой. Мало-помалу мерин привык к своим новым веригам, и даже, перестав жевать, заинтересовался, как и все остальные, происходящим в районе полыньи.
А там началось грандиозное представление: нырянье немцев в прорубь. Требуется особо подчеркнуть, что никто их к этому подвигу не принуждал, они сами желали совершить посильное геройство из расчета на то, что оно им крупно зачтется на судном дне.
Первым вызвался нырять Отто Вебер – «Валера»: ему это право принадлежало приоритетно – как первому иностранному свидетелю кокинской трагедии и автору идеи о привлечении к спасательным работам инженера Шнайдера. Учитывая отрицательный опыт Гришки-тракториста с его ватными штанами, Отто нырял уже сразу без порток – в двух парах кальсон и свитере. Его обвязали крепкой веревкой, повесили на грудь пудовую шестеренку, чтоб он не всплывал раньше времени, он перекрестился три раза неправильным, мелким, левовращающим крестом, набрал полный живот воздуха и прыгнул в полынью, держась за трос от волокуши. В толпе ахнули. Кто-то пробормотал: «Тахта воны и наших топыли, нябось. Як кутят». – «То белыя были». – «Ага, белые, конешно. А то ты у нас сильно красный». – «Не красней твого! Вона, немец твой утоп уже, кажись…». Действительно: то ли шестерня оказалась тяжелей расчетной, то ли Отто был слишком старательный, но что-то не было его подозрительно долго – больше двух минут. К тому моменту, когда веревка сигнально задергалась, немца уже собирались вытаскивать наверх насильно.
– Тяни, клюёть! – прокомментировал кто-то из толпы, которую студенты техникума, образовав цепь, держали на некотором отдалении от полыньи. Отто – «Валеру», похожего на мокрого водяного черта, выволокли из реки на лед, и он поначалу не мог говорить оттого, что шумно задыхался. Но потом, набрав кислороду сообщил, что трактор лежит на левом боку носом против течения, косо к берегу. Всегда мрачный Шнайдер от этой новости неумело заулыбался – похоже, впервые в жизни—, после чего поднял вверх большой палец и произнес: «Prima!». И принялся делать новые расчеты, быстро двигая планками дощечки – «лобографической линейки» (в толпе интенсивно спорили о правильном названии этой хитрой инженерной штучки).
Между тем ныряние продолжалось. Однако, «Валеру» Вебера от следующего погружения пришлось отстранить, поскольку его начало крупно и икотно колотить. Как можно человека с икотой пускать под воду? Он же «будить воду засасывать, што твой насос». К тому же «Валера», икая, стал опасно синеть. Поэтому с него сорвали мокрые одежды, сунули его в валенки, завернули в тулуп, влили в него стакан доброго первача, уложили в сани, на сено, и сеном же завалили. Вскоре он достаточно оклемался там и стал подавать бодрые звуки жизни.
Следующим добровольцем объявился Макс Швальбе («Максим», по-русски). Максим заявил, что до войны жил у северного моря и поэтому холодной воды почти что не боится. Помимо этого, до фронта, окружения и плена он был штангистом-любителем, и былые бицепсы все еще проступали у него сквозь нажитую на фронте и в плену дистрофию. Полагаясь на оставшуюся силу рук и на страховочный канат, Макс предпочел нырять в штанах, фуфайке и в заячьей ушанке, завязанной на подбородке двойным узлом.
Максим Швальбе, хотя он был и помор, задергал веревку намного скорей, чем Отто, через минуту уже, или даже раньше, но зато, отдышавшись, нырял потом три или четыре раза подряд, не вылезая на лед, чем доказал свои поморские корни и, более того, при последнем погружении протянул в нужном месте, указанном на чертеже инженером Шнайдером, веревку вокруг тракторного железа, с помощью которой протащили затем и толстый буксировочный трос. Тот что от волокуши не выдержит, сказал Шнайдер. Волокушу пока не отстегивали для дополнительной подстраховки ныряльщиков. Макса Швальбе также закутали в тулуп, также влили в него самогонку и повели в сани, на сено, в компанию к уже веселому «Валере». На пути к саням жители Кокино спрашивали Макса: «Ну что, Максим – зер гут, что ли?» – и немец, польщенный добрым вниманием со стороны пленившего его народа, радостно подтверждал: «Зер, зер гут, ошень карош, яволь!».
Между тем студенты и добровольцы-удальцы принялись пропиливать коридор во льду – от полыньи к берегу. Рылько бегал от одного пильщика к другому и пытался обвязать каждого веревочкой: не дай Бог, еще и студент под лед ухнет вслед за трактором. Но студенты отбивались от Рылько, желая работать без страховки – раз уж не успели по-малолетству на фронте себя героями проявить. Однако, один попался-таки «к Рыльку на удочку». И теперь народ потешался: «Куси, куси, гав!», – подначивали студента из толпы, веселясь над тем, как он бегает тузиком у своего директора на поводке. Народу лишь бы развлекаться.
Люди между тем развели костер и грелись по-своему: пританцовывая и балагуря. Кого-то в теплом платке отправили на быстрых ножках в деревню – знамо зачем. Сам собой затевался некий спонтанный праздник. Русский народ праздники любит – даже на фоне горя. Это один из способов выживания в условиях, в которых не выживают другие нации.
Расчистка водного коридора на реке шла споро, на берегу и по сторонам полыньи быстро росла куча мокрого, зеленого льда, на глазах тускнеющего и седеющего от мороза. На высоком берегу заголосила гармошка, поддержанная несколькими певунами, но стихла разом, когда инженер Шнайдер вдруг махнул рукой: проход был готов, операция «трактор» началась. Трос присоединили к уже лежащей наготове цепи, коня – к спецпостромкам, и начался первый акт спектакля: подводный переворот трактора – детективное действие с интригой, спрятанной от человеческих глаз, разыгрывающейся где-то в неведомом, речном мраке, где тракторов отродясь не водилось. Тайна! А потому – вдвойне интересно.
И народ, затаив дыхание, смотрел как сейчас будет выволакивать из тёмных вод эту самую деснянскую тайну техникумовский мерин Плутон. Да, вне всяких сомнений: именно Плутону уготовано было сыграть главную роль в этом драматическом акте тракторной зимней трагедии Кокинского сельскохозяйственного техникума. Казалось, что конь это хорошо понимал и поэтому вел себя весьма артистично для колхозного тяжеловеса: кланялся и поджимал то одну ногу, то другую, что более типично для нервных цирковых лошадок, или для буденновских скакунов перед атакой. Но когда прозвучало, наконец, привычное «Нноахолера!», мерин по старой традиции сделал вид, что не понимает, чего от него хотят. Однако, дядя Володя-лысый быстро и доходчиво объяснил коню с помощью кнута, что требуется тянуть вперед, и увлекая коня личным доблестным примером, пребольно потащил его за уздечку в сторону кустов, после чего Плутон послушно налег, уже не жалея живота своего. Могучие ноги его сначала срывались и расползались, как у новорожденного жеребенка, но потом как-то организовались, договорились между собой, приспособились к тянущей назад тяжести и к рельефу местности, зацепились за удобные бороздки берега. Конь медленно двинулся вперед, земной шар неохотно поплыл назад под его напряженными ногами, позади него затрещало и заскрипело, и процесс пошел. Первые ходы Плутона, пока не натянулись струной все цепи и тросы, были еще куда ни шло, а потом началось по-настоящему. Спасибо еще немцам, которые заботливо расчистили снег на берегу и вырубили для мерина поперечные канавки-ступенечки для упора копыт, а то бы, пожалуй, даже он не сладил с этим непонятным, невидимым грузом, который его заставляли тащить. Работа у Плутона была действительно странная, с его точки зрения: не успевал он сделать пять или шесть шагов, как дядя Володя уже кричал ему: «Тпру-у-у, холера: узад дай, узад!». Мерин не знал, что за эти пять или шесть его шагов верхняя часть рычага, за которую он тащил, делает большой трехметровый кивок, а буксировочная цепь вдвигается в это время между фиксирующими рельсами на пять – шесть звеньев. После этого стоящий рядом с фиксирующим устройством студент блокировал цепь толстым болтом, затем конь пятился, немцы отводили штангу своей «лябедки» назад, в исходное положение, и тянущую цепь пересоединяли к рычагу на новое звено, чтобы было «в натяг». Далее конь получал очередное «Нноахолера!» и все происходило заново по той же самой схеме. В общем, суеты было много, но скоро оказалось, что вся эта суета вполне себе системная и размеренная: вперед – запор – штангу назад – перестежка цепи – команда коню «вперед», запорный болт долой – полный ход рычага – «тпру» – запор – назад – и все сначала. Толковый мерин так приспособился, что начинал тянуть уже без команды и сам точно знал, когда будет очередное «тпру».
Великий инженер Шнайдер, щурясь и сверяясь со своими расчетами, засек невидимую для непосвященных точку на медленно ползущем из воды тросе, и постоянно перескакивал взглядом между тросом и качающейся штангой.
– Айн метер нох, – произнес он, наконец, как будто сам себе, и полностью сосредоточился на созерцании цепи. Однако, Плутон совершил еще четыре «хода», и ничего не происходило – разве что коню становилось все легче делать свои короткие проходы, о чем он, однако, сообщить никому не мог, потому что все смотрели на Шнайдера, который не сводил глаз с цепи… Но вот, в процессе очередного хода буксировочная цепь провисла на секунду, штанга лебедки прыгнула вперед, и Плутон, увлекаемый собственной, устремленной к лесу массой, упал на колени и сбил их в кровь. Но уже в следующий миг цепь рывком дернулась назад и вздыбила мерина в скульптурную позу «Медного всадника», бьющего копытом в окно Европе. Плутон возмущенно заржал, а инженер Шнайдер похожим на конский голосом заверещал: «И-й-апп! Фертиг!». В толпе загалдели: «Чего, чего ён сказал?». – «Ён сказал «Ёп!». – «Не «Ёп», а «Яп!». – «Ну дак а чего ён матюкаеца? Сорвалося тама у ёго, што ли?». – «Не-а, не сорвалося. То не матюки. Ён, наоборот, по типу хвалится: «Яп» по-немецки означаить то жа самое, што наше русское «Опана!»: зашибись, то есть, по-нашему. Понял?» – «Ну дык… чаво не понять… у их жа, у германцев, усё навыворотки…».
А трактор между тем – там, на дне речном – уже прочно стоял «на ногах». Теперь оставалось перецепить трос, взять трактор на буксир и тащить его из враждебной зимней воды на мирный послевоенный берег.
Но сказать проще, чем сделать: возникла заминка со следующим добровольцем-ныряльщиком, которого вдруг не оказалось. Вебер и Швальбе свои ныряльные ресурсы уже исчерпали и годились теперь разве что для громких песнопений, на которые они благоразумно не решались, не будучи уверены в положительной реакции зрителей на немецкие песни. Другие же военнопленные немцы по разным признакам не подходили: один старый, другой больной, третий высоты боится – что надземной, что подводной. Поэтому глашатай Фролов обходил теперь уже советские шеренги и предлагал каждому патриоту «скупнуться на благо родины».
– Да не, я не с «Родины», я с «Заветов Ильича», – смущенно отказывался мужичок в первом ряду, – я и плавать-то не умею…
– Дак нырять же, не плавать, – пытался его уговорить завхоз.
– Не-а, с «Заветов Ильча» я, – упорствовал мужик, и баба рядом с ним яростно вступилась за него: «Един на у-с-ю-ю дяревню целый с вайны прийшол – и таго под лед, глянь!».
И тут завхоз Фролов сделал правильный ход.
– Право нырнуть предоставляется только наиболее смелым фронтовикам! – закричал он, заприметив в толпе безбашенного минера Сашку Свиридова по прозвищу Свиря, раненого на войне осколком в ту область мозга, которая отвечает за неконтролируемое бешенство и безудержное веселье – причем и то, и другое безо всяких переходов или предупреждений. Недалеко от этих центров пролегал у Сашки, надо полагать, и узел похоти, который тоже, видимо, зацепило изрядно. Во всяком случае, бабы со всей округи при упоминании имени Свири усмехались либо краснели, а мужики заводили себе в подмогу кавказских овчарок огромного роста, которых натаскивали на врага звуком «Свиря!», что заменяло в данном случае немецкое «Фас!». Свиря был главным юбо-конкурентом Гришки-тракториста на заданной российской местности, но партизан старался в ногах у бешеного минера не путаться и пастись в стороне от Свириных злачных полянок. Гришка сумасшедшего минера откровенно опасался, как боялись в старину моряки чугунной пушки, сорванной штормом с креплений и мечущейся по палубе без смысла и пардона, ломая хребты, сшибая с ног и давя каждого, кто не успел увернуться. Таким же стал и Сашка Свиридов после извлечения из его головы подлого вражеского осколка.
– Эй, Свиридов, Свиря! Ты же фронтовик, или как? Толканите его там, а то не слышит, кажись… Эй, Санька! Мырнуть слабо?
Нельзя, нельзя такие слова говорить Свиридову! На «слабо» Свиря еще в детстве попытался в полнолуние с верхушки молодого тополя на луну перебраться, да хряпнулся оземь и чуть не угробился насмерть. Хорошо знающие Свирю допускали, что он и на мину свою злополучную тоже на «слабо» наступил. В любом случае, прием Фролова сработал, хитрость удалась.
– Кому «слабо»? Это мне «слабо», что ли? – выскочил Санька из толпы, как вылетает на «бис» танцор на сцену, – фрицам твоим сраным не «слабо», а мне, Александру Николаичу Свиридову – «слабо»? – и Свиря попер на Фролова, наливаясь черной кровью ярости.
– Эй-эй, побереги-ка ты воздуха для дела, родной мой, – слегка струхнул Фролов. Я не сказал, что тебе «слабо», а я спросил только: «слабо» тебе или не «слабо»?
– Это тебе «слабо», Мойдодыр ты драный, – развеселился вдруг и захохотал Сашка, – а я по дну пройду и на той стороне вылезу! На спор давай! Пошел прорубь руби на той стороне!
– На тую сторону по дну пройтить – это кажный дурак сможет, – пожал плечами Фролов, а вот трактор за трос зацепить – это, пожалуй, кроме тебя никто не исделает. Так я думаю.
– Ну, стало быть, не такой ты и дурак, раз так думаешь. Ясный хрен, только я и могу!
– Ну а в таком разе скидай портки скорей!
– Глядите-ка, краснодевицей какой запел наш дед кривобокий. Ишь ты – портки ему скидай! Девку сабе нашёл! Щас, скинул, лови! Не с оттудова ты начинаешь, Фрол.
– А с чего же тогда начинать следует, касатик ты наш ненаглядный?
– А с «Московской». Вот так! Самодела не предлагать! Не приемлю!
Делать нечего. Послали кого-то из студентов в сельпо. Гонец умчался, а народ грелся покуда гармошечкой, приплясывал, слышались смачные шутки и смех: ведь вдов было еще очень много в то время, и все они тоже собрались на берегу вслед за мужиками. Свиридов ходил петухом и каждой второй подмигивал: «Вылезу со дна речного – греться подвалю…».
– Оглобля тя согреить, – слышались из толпы мужские голоса, но не очень громкие: послевоенный Сашка мог и растерзать, не подумавши о последствиях. Вот так он изменился – этот ласковый, хотя и азартный в детстве Сашок Свиридов под действием вражеского осколка. А ведь думали про него одно время, что он к немцам переметнулся. Семью-то Сашкину в конце двадцатых в кулаки записали – за две коровы да лошадь. Уже и в списки внесли. Но все отдал коммуне мудрый дед Свиридов Яков Пантелеевич, гусей тоже, и в сарай пустой перебрался с семьей, а дом свой революционному пролетариату под коммунистические нужды предложил гостеприимно. В результате этого правильного политического порыва удалось деду кое-как из списка кулаков вычеркнуться и, отсидевшись годок-другой в сарае, потихоньку обратно в дом переселиться, когда коммунисты новые хоромы себе отстроили по линии партии. И жили Свиридовы дальше, бедные как церковные мыши, но пугающая тень богатеев так и осталась лежать на их имени. Поэтому, когда Сашка пропал без вести в начале войны, то все порешили, что он это к фашистам подался в порядке мести советской власти за отобранных у него гусей, с которыми он рос, у которых учился ходить и разговаривать, которых пас потом на лугу и любил пуще братьев своих. Но после оказалось – нет, остался Сашка настоящим патриотом: был в немецком плену под Бобруйском, сбежал, попал к своим в штрафбат, смыл позор плена кровью и потом госпитальных страданий от упомянутого минного осколка в голове, и вернулся, наконец, к мирной жизни с тремя медалями «за отвагу» на груди, под звон которых он задолбал всю округу, орудуя теперь уже на бабьем фронте.
Водка прибыла. Сашка распорядился: «И до, и после!». Деваться некуда, налили ему и «до». Но Сашка не подвел (из чего можно сделать научный вывод, что в отдельно взятых случаях контузия гиперактивных мозговых центров приводит в том числе и к положительным эффектам). Свиря нырял раз десять подряд с кувалдой в руках, выныривал, шутил, что после немцев вода в реке очень теплая и соленая. В результате многочисленных своих погружений он сделал все как надо: выбил крепежный палец и отстегнул волокушу от заднего замка, а затем протянул канат сквозь прицепную серьгу спереди. Подготовка была завершена. Можно было начинать тащить на берег неудачливого железного коня, потонувшего раньше, чем он успел прийти на смену крестьянской лошадке.
Подъем трактора начали в четвертом часу дня, перед лицом сумерек. Теперь это уже стало делом рутинным для всех. Коню все еще было нелегко, но он приладился к нагрузке и приноровился к длине шагов: переступал мелко, наклонялся низко, так что возвращение трактора к людям продвигалось хотя и с натужным скрипом всей «немецкой лебедки», однако же ровней и быстрей, чем раньше – за счет наработанного уже опыта. Изменилось и еще кое-что: у Плутона появился стимул к работе. Дело в том, что дядю Володю-лысого сменил Володя-маленький, которого еще звали Вова-свистун за то, что он умел оглушительно свистеть всеми возможными способами: в один палец, в два, в четыре, кольцом из пальцев и вообще без пальцев. Этим он был знаменит на всю округу и вечно был окружен малышами, которые просились к нему в ученики. Случилось так, что Вова-свистун рос с жеребенком-Плутоном на одном пригорке, бегал с ним наперегонки, мерялся силой и толкался. Затем Плутон вымахал в большого зверя, а Вова остался маленьким, но дружба их сохранилась. Тем более, что у Вовы имелся ключик от большого, любящего сердца коня, и ключик этот назывался «сахар». Можно себе представить, каким большим другом нужно было быть в голодное послевоенное время человеку, чтобы угощать драгоценным сахаром зверя. А Вова-свистун угощал Плутона из горячей ладони частенько, поглаживая другой горячей ладошкой могучего коня по блаженно хрупающим челюстям. Как можно было при таком отношении к себе не любить Вову-свистуна всем сердцем? Вот Плутон его и обожал. А поскольку морали у животных нет, то был коню совершенно по барабану тот факт, что сахар этот, по сути дела, ворованный. Тетка у Свистуна работала экспедитором и развозила продукты по точкам сельхозкооперации, в связи с чем у ее племянника и водились голубоватые сладкие камни, которые нужно было колоть молотком и сосать или просто лизать, если слиток не помещался в рот целиком (имеется в виду – Свистуну не помещался; коню-то любой кусок поместился бы в пасть с тройным запасом, над чем Вова иногда потешался, подтрунивая над хрумкающим сахар конем). Вот и теперь, после того, как дядя Володя-лысый стал помогать отогревать ныряльщиков самогонкой, отчего и сам вдруг ослаб ногами и очутился в конце концов в санях, рядом с «утопленниками», и зная, что Плутон чужих не терпит, к нему приставили студента-первокурсника Вову-свистуна, у которого как раз, случайным образом, оказался в кармане кусок сахара. Вова коню сахар показал и даже лизнуть дал, но отдать насовсем пообещал лишь после работы, и вот теперь, с немеркнущим образом сахара в голове, конь трудился на Володю-маленького не за кнут, а за пряник: за стимул, сравнимый по силе разве что со званием Героя Советского Союза для фронтового солдата из похоронной команды.
Поскольку работа вошла в ритм, и инженеру Шнайдеру делать было нечего, то он пошел и устало сел на сани к «утопленникам», вытянул натруженную ногу с самодельным протезом и сгорбился. Вебер с Максом пытались с ним разговаривать, но Шнайдер им не отвечал. Он отключился, не слышал их, и глаза его смотрели в никуда. Что видели они? Мирное прошлое? Военную жизнь? Несуществующее будущее? Или просто ничего не видели? Не было рядом скульптора, чтобы понять, как должен выглядеть памятник трагедии человеческой жизни. Явись к нам великий Микеланджело сегодня, он бы сразу заметил: лепить этот горестный образ можно, пожалуй, почти с любого глубоко задумавшегося современного пожилого человека…
Трактор выползал из пучины медленно, но верно, и так же медленно и верно становилось ясно, что до наступления темноты не успеть. И тем не менее зрители все еще оставались на берегу: уж очень интригующим обещал стать тот миг, когда трактор покажется из пучины. Народ жаждал чуда. Народ всегда жаждет чуда. И как говорят то ли китайцы, то ли японцы: если достаточно упорно ждать чуда, то оно обязательно случится. Именно так и произошло: при очередном поступательном ходе Плутона, который уже не столько шел, сколько падал вперед от изнеможения, поверхность черной воды над расчищенной полыньей вдруг шевельнулась, и на ней обозначилась в гаснущем свете дня неестественная водяная опухоль, которая при следующем ходе «немецкой лебедки» превратилась в крышу трактора. Потрясенные зрители не сразу поняли, что это такое, ибо все-таки в глубине души далеко не каждый верил, что там, под водой, действительно скрывается настоящий, железный трактор. Ведь с самых первобытных времен не было такого опыта у местных крестьян. Поэтому народ просто замер сначала в полном недоумении от удивительного явления природы, и лишь потом рукотворность этого чуда пронзила чье-то сознание, и этот кто-то первым закричал: «Ур-ра!». Знакомый призыв немедленно был подхвачен, и над поймой Десны грянуло дружное и продолжительное «Ур-ра-а-а!», спугнувшее молодых, послевоенных волков в кустах. Волки эти еще в предобеденное время начали сползаться из леса, привлеченные запахом потного, вкусного, полного горячей крови Плутона, и с тех пор последовательно, коварно и незаметно сжимали полукольцо вокруг него в надежде, что замерзшие люди разойдутся по деревням, а горяченький, потненький, вкусненький конь останется ночевать на лугу. Теперь, от этого страшного победного рева, который волки уже подзабыли со дня освобождения брянщины от немецко-фашистских захватчиков, от этого грозного человеческого «Ура!», от которого даже гитлеровцы сдрейфили и удрали к себе на запад, волки дружно кинулись тикать под защиту Брянского леса. Спохватившиеся колхозные шавки, от нечего делать еще с утра примкнувшие к деснянскому празднику, запоздало завизжали хищникам вслед, на всякий случай поплотней поджав свои драгоценные, облезлые хвосты и прибившись к ногам ликующих людей.
Придя к выводу, что трактор до утра никуда теперь не денется, тянущую цепь заблокировали и подъемные работы на этот день приостановили. Люди стали расходиться по домам, пребывая в сильно приподнятом, можно даже сказать – праздничном настроении. Вот ведь забавный парадокс: чтобы обрести радость, надо, оказывается, сотворить сначала беду – утопить трактор, например, и снова его достать. Не для того ли и войны затеваются, чтобы получить повод порадоваться однажды наступившему миру. Ведь любая война кончается когда-нибудь миром, не так ли? А мир нужен, чтобы поднакопить силы для новой войны, и для новых радостей от побед, и так далее – до полного уничтожения человечества. Но это уже унылая, абстрактная философия, а выползающий над Десной трактор – это была на тот миг оптимистическая реальность в действии: при ней и останемся.
Как уже упоминалось, дядя Володя-лысый, который «помогал разливать», был уже никакой и лежал в санях поперек немцев, поэтому бурлацкую сбрую снимал с коня и запрягал его в сани закадычный друг мерина Вова-свистун.
Но это вовсе не значит, конечно, что конь сразу дернул, когда Володя-маленький ласково сказал ему: «Н-н-о, Плутончик, пошел, поехали домой!». Плутон по обыкновению своему выпятил нижние зубы и шевельнул губой, как будто говоря: «А не пошел-поехал бы ты сам куда подальше!». Вова вздохнул и отдал другу обещанный сахар. Конь мощно захрустел лакомством, и пока не прохрустелся, прикрыв глаза, полностью сосредоточившись на удовольствии, с места не сдвинулся.
Но Вова-свистун характер коня хорошо знал и поэтому не торопил его. Через минуту-полторы, все прожевав и потыкав мордой Володю в бок на предмет случайной добавки, но не дождавшись оной, мерин выдержал еще одну паузу достоинства, затем тяжело вздохнул, подался телом вперед, оценивая тяговое сопротивление сзади, и пошагал в сторону Кокино. Хитрый конь знал, что там, на конюшне, его ждут ужин и отдых, но шагал степенно, с достоинством, никак не выдавая своего нетерпения. Это только со стороны и несведущему могло показаться, что Плутон большой, лохматый и тупой. Большой и лохматый он был на самом деле, но никак не тупой. Наоборот: конь был очень даже смекалистый и себе на уме. Вот пример из его трудовой биографии: однажды он с поклажей толстых мешков стоял у правления и понуро смотрел в землю, пока дядя Володя-лысый чего-то там обстряпывал в конторе. В мешках находился овес. Никто Плутону этого не сообщал, но мерин точно знал: в мешках – овес на посадку: крупное, чистое зерно первого сорта. Мешки были навалены в телеге горкой. Вожжи лежали на перилах крыльца. Зная спокойный, склонный к дремоте норов своего коня, дядя Володя-лысый привязывал его редко. Все это быстро оценив полудремлющим оком, конь медленным, лунатическим шагом двинулся в сторону ближайшего огорода, как бы заинтересовавшись зеленой травкой возле частокола. Но двинулся он так хитро, что заднее колесо телеги наехало на первую ступеньку крыльца, при этом телега, естественно, круто пошатнулась (на что и был расчет), и верхний мешок упал на землю. Никакая травка под забором, разумеется, в планы Плутона не входила. Конь сделал – теперь уже быстрым, деловым шагом – большой круг по двору, стараясь минимально скрипеть телегой, подошел к упавшему мешку, пнул его подкованным копытом, отчего мешок развалился пополам, и тут же погрузился в него мордой по самые уши. Так его, блаженно хрупающего, и застал осатаневший от этой сцены дядя Володя-лысый. Конечно, конь знал, что горячего кнута по бокам ему за это преступление не избежать, но ведь кнут будет потом, когда-нибудь потом, а тут и сейчас, в ноздрях, на губах, в пасти – везде был вкуснейший овес, овес, овес, и этот овес шуршал мерину: «Жри, жри шибче, небось, до смерти не забьють, куды оне без тебя?», – и Плутон кивал, соглашаясь с такой железной логикой: «А и правда: куды оне без мяне, без единственного настояшшаго мужука на усю округу?». Конь ничего не придумывал про себя – он просто мысленно повторял то, что постоянно слышал в свой адрес от окружающих его баб, хотя они и смеялись при этом. И конь, вспомнив их смех, засмеялся сам, фыркнув фонтаном овса из полупустого уже мешка. После этого, как и ожидалось, Плутон схлопотал кнутом, подвергся словесным оскорблениям и даже пинку сапогом в «ненасытное брюхо», но овес-то уже был там, в животе, так что конь лишь продолжал посмеиваться и сулить на своем лошадином языке дяде Володе всевозможные дорожно-тележные пакости в порядке мести за жгучий кнут. Например, он сулился навалить огромную кучу посреди городского сквера, когда они будут там. А дяде Володе за ним убирать придется, фыр-фыр-фыр. И Плутон выпячивал нижние зубы и шевелил бархатными губами, так что умеющий читать по конским губам безошибочно расшифровал бы: «Ффурруй-ффурруй, лыффый ффрен, оффкоррбляй Пффррутона, уфе наффрру ффкорро, уфе ффкорро-ффкорро наффрру в фкферре, ф-ф-фаффыфт ты лыффый… уфф!..». Вот такой это был непростой конь, тот техникумовский Плутон.
Вслед за санями, в которых мирно спали два немца и один дядя Володя, потянулась с луга и измотанная армия спасателей, сопровождаемая перевозбужденными зрителями. Людей догоняли долгие, тягучие, нудные сумерки. Они бесшумно заливали стылое, серое небо и такой же серый снег постепенно густеющей непроглядностью. В нее целиком уже погрузился Брянский лес за спиной, начинающий стонать волчьими голосами. Студенты и немцы, уработавшись, плелись молча, а среди зрителей время от времени взвизгивала гармошка и вспыхивали частушки, но тут же гасли, так и не набрав силы. Зрители при этом все больше отставали от размеренно бредущих спасателей, потому что двигались по более сложной траектории и часто задерживались, чтобы поднять павших или вернуть на дорогу заблудших. Сашки-минера с ними не было. Кто-то видел, как он подался к стогам, еще кто-то приметил, что был он не один. Иные высказывали опасение, как бы обоих не сожрали ночью волки, и кто-то сказал: «Хорошо ба так», на что еще кто-то засмеялся, икнул и предположил, что если волки будут женского рода, то Свиря их и сам того… Володя-маленький все это слышал, но потом Плутон прибавил шагу и оторвался от толпы. Скрипел снег под полозьями, поухивали голодные конские требуха, мерцали огоньки деревни по сторонам, что-то бурботал на полулошадном языке дядя Володя в санях – наверное, что-то глупое, потому что Плутон, понимающий речь дяди Володи, время от времени презрительно фыркал – и Вове-свистуну вдруг стало очень хорошо на сердце. Он был счастлив тем, что трактор завтра вытащат, и тем, что он студент, что он молод и что у него все еще впереди, и он от избытка ликующих чувств запел звонким голосом: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед и на тихом океане свой закончила поход». Где-то позади него подотставшие пленные немцы, неожиданно грянули припев: «Унд чиндараса-бундараса-бум!». Так и шагал до самой деревни интернациональный десант с русской песней и немецким припевом. От этого удивительного пения даже конь развеселился и взметнул над санями свой пышный, черный, пиратский хвост, на что Вова крикнул ему предупреждающе: «Ну-ну, ты мне еще пёрдни сейчас, черт мохнатый!». Но конь расслышал в Володином голосе не осуждение, но одну лишь чистую любовь к себе и, конечно, пёрднул – лихо, на всю деревню, от всей своей тяжеловозной души. Отто Вебер испуганно вскинулся, очнувшись на секунду: «Wass ist?», Макс Швальбе засмеялся то ли во сне, то ли наяву, а дядя Володя-лысый даже и не шелохнулся.
Перейдя большак, народ стал расходиться по домам, а Плутон ввиду близости конечной станции – стойла – перешел на третью скорость и принялся с энтузиазмом размахивать хвостом, дирижируя собственным ритмом. Он чувствовал по голосу Вовы и по невменяемому состоянию жадного дяди Володи-лысого, что двойная порция овса ему сегодня гарантирована. А, может быть, достанется ему и еще один кусочек сахара. Плутон заржал. А Вовику между тем захотелось схулиганить, и он снова запел, обернувшись в сторону пленных: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой! С фашистской силой темною! С проклятою ордой!». Но «фашистская темная сила» его уже не слышала, она отстала далеко и колыхалась темной тенью где-то там, на повороте дороги, едва волоча за собой усталые ноги. «Проклятая орда» в санях тоже не отреагировала: они все еще крепко спали единой пьяной массой под жаркими тулупами: два немца вдоль и один русский поперек саней. Этот поперечный русский все-таки расслышал что-то свое, сокровенное в знакомой песне. Он истошно вскрикнул: «Паровоз!» и взмахнул рукой. Возможно, ему как раз привидилась кавалерийская атака на белогвардейский бронепоезд из чьих-то рассказов, но с собственным участием. Это было очень даже вероятно, ведь дядя Володя-лысый, подвыпив, любил рассказывать коню про свои многочисленные подвиги, и конь все их знал наизусть и мог бы пересказать, когда б умел говорить. А подвигов у дяди Володи было много. Если верить его словам, то он воевал на всех фронтах, во всех армиях и при всех правительствах. В том числе бил Наполеона и переходил с Суворовым через Альпы. А еще водил поляков на гиблое болото вместе с Иван Иванычем Сусаниным. Насчет поляков дядя Володя почти что не врал, только путал слегка: во-первых, это не он их, а они его водили на болото расстреливать, а во-вторых, были то не поляки, а белочехи, которые приняли его за красного партизана, собирающегося резать постромки лошадям чешской кавалерии и шныряющего с этим заданием промеж коней. К тому же по молодости, когда дядя Володя еще не был лысый, он выделялся на фоне окружающей природы ярко-рыжей мастью и привлекал этим всеобщее и пристальное внимание: красных, белых, баб, жандармов, железнодорожных кондукторов и цыган-конокрадов. Белочехи повели его на расстрел, но по дороге вывернули ему карманы в поисках оружия, а обнаружили там одни только кукурузные зерна, уворованные у лошадей и частью уже погрызенные. Тогда, поняв, что к чему, они отсыпали рыжему дурню пендалей-поджопников и отпустили его к чертям собачьим, предупредив, чтобы впредь не вздумал возле коней отираться. Психический шок от того эпизода породил в потрясенной голове молодого дяди Володи ложное представление о собственной героической роли в истории революционной борьбы, и он даже просил Рылько, чтобы тот выхлопотал ему орден, как пострадавшему от гражданской войны в пользу социалистической революции. Рылько обещался пособить, и время от времени между этими двумя кокинскими персонажами происходил такой диалог, непонятный для непосвященных: «Ну што, Пёрдмич, як там?». – «Пока нет». – «Й-е-ха, Пёрдмич, нету правды на зямле! Нетути…». – «Да, пока нет. Надо ждать». – «Ага, дождесся, как жа. Когда рак на горе свиснить. А ить жизнью своей рисковал!». Это была правда, жизнью он тогда рисковал. Хотя по этому признаку орден можно было вручать каждому жителю Советского Союза. Как в те времена, так и сегодня.
Вовик-свистун был уже так далеко от пленных, что не мог слышать последних прощальных диалогов немцев с местными жителями, расходящимися по избам. А диалоги были в том числе и весомые, нравоучительные, типа:
– Ну ты же нормальный мужик, Клаус-хренаус! Ну на кой фиг ты против нас воевать полез? Вот этого я никак в толк взять не могу. Ну зачем? Ну кто он тебе такой – тот Гитлер ваш, а? Ну ты же рабочий человек, хороший плотник, а он-то кто: фашист отъявленный, людоед он, понимаешь ли ты это?
– Гитлер – капут!
– Да капут-то он капут, это я и без тебя знаю. А пока не капут был, чего ты в Расею-то заявился? Зачем в меня стрелял? Зачем мерзнул тут и потел? С какой такой целью в голове? Штоба теперь трактора нам сподо льда доставать? Штоба дома порушенные нам обратно строить? Вот не понимаю я этого – и точка с запятой! Вот не понимаю – и ишо раз точка с запятой! На хера вам, нормальным людям, Гитлер этот поганский поснадобился, а?
– Гитлер – капут!
– Ну, заладил, што твой попка-дурак: «Капут, капут!»… Ладно, успокойся. Иди домой. Бывай здоров. И помни, что я тебе про Гитлера вашего сказал.
– Гитлер – капут!
– Тьфу, иттит твою… Так точно, Клаус-хренаус, Гитлер – капут! Урок про войну ты, как я погляжу, на пять с плюсом усвоил, давай днявник, красным чарнилом проставлю… Ладно, топай теперича до шконки своей, топай, давай, топай, отдыхай, – и мужик уходил вверх по заметенной снегом тропинке к заснеженной избушке, бормоча под нос: «Вот ить комик долбаный с погорелого теятра. Ядно тока и осталося у яго под кумполом, войною потрявожанном: „капут“, да „капут“. А так вроде бы и мужик на вид нормальный, и руки-ноги у яго как бы с правильной стороны установлены, а в башке, глянь, беда одна. Един сплошной „Гитлер капут“ и ничаво больше, растудыт его нехай… Так и останется, небось, про „гитлеркапут“ до самого гроба тявкать… От же бедолаги вы грешныя… Хотя, с другой стороны, по правде признаться, мы и сами тоже не черясчур чтобы ангелы нябесныя, ежели нас на просвет растянуть. Уж ето точно, што не ангелы мы: черти мы богохульные – вота мы хто… Ех, матрена-зелена, усе уместе в единам аду гареть будем – уж ето точно: точней не бывает».
На следующий день немцы вытащили трактор на берег окончательно, водрузили вокруг него деревянную сарайку, поставили там «буржуйку» и неделю потом разбирали железную машину на части и собирали снова. На восьмой день, найдя более надежный путь по льду, бывший танкист Мартин Госке пригнал трактор в Кокино своим ходом. Гришка-Софрон пересекать реку на тракторе категорически отказался. Он вообще заявил, что согласен работать трактористом только летом, за что Рылько пригрозил отдать его в скотники, а это был большой позор для механизатора. Но Гришка сказал, что теперь, после всего, что с ним приключилося, он лучше в теплом, желтом говне потонет, чем «под холодным черным лёдом».
– На вкус и цвет товарища нет, – пожал плечами Рылько и подписал приказ о переводе Гришки на телятник.
Много еще замечательных историй Петра Рылько о событиях трагического и героического, романтического и ужасного послереволюционного времени можно бы вспомнить, да только не перегрузить бы кораблик. История – это одно, а моя лодочка-повесть, на которой предстоит ей плыть в будущее – совсем другое: перегрузишь в азарте – и потонет, не отойдя от берега в редакционных пучинах. Так лучше пусть хоть часть доплывет, чем все провалится во тьму забвения. В конце концов, мне ведь не строгая документация событий и фактов дорога, не коробки с документами важно мне переправить в грядущее, но необходимо вызвать из небытия, воспроизвести дух ушедшего времени – его горячее, порою воспаленное дыхание, увидеть, услышать, снова почувствовать и передать другим синеву неба той эпохи, шум ее гроз, шелест ее осенних дождей, скрип ее тюремных ворот, стон ее страданий, смех ее детей, говор ее жителей: все ее радости и отчаяния разом, в одной картине. Но рама картины той не должна быть слишком велика, чтобы полотно из прошлого не перекрывало свет настоящему и не мешало современникам всматриваться в будущее. Все должно иметь свою меру. Поэтому на рассказах великого кокинского патриарха Петра Рылько о пленных немцах можно было бы здесь и точку поставить, если бы еще две истории, перекинувшись мостиком из моих сегодняшних дней в то самое послевоенное Кокино, к тем самым военнопленным немцам, не запросились отчаянно в мою лодочку. И поскольку истории эти касаются теперь уже не столько Петра Рылько, сколько меня лично, а повесть эта все-таки – не будем об этом забывать – отчасти автобиографическая, то, следуя жанру, так и быть, возьму их на борт: в них тоже содержится своя философия, так что пусть и они послужат правде жизни…