Читать книгу Древоточец - - Страница 4

1

Оглавление

Когда я перешагнула порог, дом словно обрушился на меня. Под его грязными кирпичными сводами такое ощущение внезапно возникает у каждого: он будто набрасывается на любого вошедшего и выкручивает ему внутренности, пока у того не перехватит дыхание. Моя мать твердила, что в этом доме у людей выпадают зубы и усыхают кишки, но она давно отсюда уехала, и я ее не помню. Я знаю, что она так говорила, потому что мне рассказала бабушка, но могла бы и не рассказывать: мне это и без нее известно. Здесь выпадают зубы и волосы, портится плоть, стоит зазеваться –  и вот ты уже еле ноги волочишь, прилег на минутку в постель –  и никогда тебе больше не встать.

Я пристроила рюкзак на сундук и распахнула дверь в столовую. Бабушки там не оказалось. Не было ее ни под кухонным столом, ни в кладовке. Тогда я решила попытать счастья на втором этаже. Выдвинула ящики комода и открыла шкаф, но и там ее не нашла. Вот же старая перечница! И тут я заметила носки туфель, торчащие из-под кровати. В ином случае я не решилась бы поднять край покрывала, ведь тех, кто обитает под кроватью, лучше не беспокоить, однако бабушкины туфли не узнать невозможно. Лакированная кожа сверкает так, что можно любоваться своим отражением хоть из дальнего угла комнаты. Приподняв матрас, я увидела старуху, она лежала и пялилась снизу на пружины кровати. Однажды соседка, увидев, как бабушка с утра пораньше вылезает из сундука, сообщила репортерам, что та тронулась умом. Впрочем, что может знать эта проклятая сплетница, у которой волосы маслянистее, чем фритюрница в придорожной забегаловке? У бабушки отнюдь не слабоумие.

Я выволокла ее из-под кровати, усадила на покрывало и встряхнула за плечи. Иногда это срабатывает, иногда нет, на сей раз не получилось. Когда это не помогает, лучше выждать, пока само пройдет. Я потащила ее в коридор, затолкала в чулан и заперла. В этом доме все двери открываются наружу –  такова семейная традиция, вроде всякой рождественской херни. У нас много традиций, например запирать друг друга в комнатах, но зато мы никогда не едим баранину, ведь ягнята ничего плохого нам не сделали, поэтому употреблять их мясо нам кажется неприличным.

Я спустилась за рюкзаком и вернулась на второй этаж. Там только одна комната, где спим мы с бабушкой. Я положила рюкзак на ту кровать, что поменьше. Прежде она служила моей матери, а еще раньше –  бабушке. Увы, в этом доме не наследуют ни денег, ни золотых колец, ни простыней с вышитыми вензелями их первого владельца; покойники тут оставляют после себя лишь кровати да обиды. Дурная кровь да место, где можно прилечь ночью, –  вот и все, что здесь получают в наследство. Мне даже волос как у бабушки не досталось: у нее, в ее-то возрасте, волосы все еще густые, каждый крепкий, как бечевка, любо-дорого посмотреть, когда она их распускает. А вот у меня всего три чахлые волосины, липнут к черепу уже часа через два после мытья.

Зато кровать мне нравится: в изголовье на скотч приклеены изображения ангелов-хранителей. Время от времени кусочки старого хрупкого скотча отваливаются, но я сразу же откусываю новые и клею куда надо. Больше всего мне по душе ангел, следящий за двумя детьми, которые вот-вот свалятся в ущелье. Те играют на скале, глупо ухмыляясь, словно они у себя во дворе, а не на краю обрыва. Уже не маленькие, а резвятся, как идиоты. Нередко по утрам, едва проснувшись, я проверяю, не свалились ли дети в пропасть. На других открытках карапуз собирается поджечь дом; близнецы пытаются засунуть пальцы в розетку; девочка вот-вот отхватит себе полпальца кухонным ножом. У всех круглые розовые щечки, все ухмыляются, как психически ненормальные. Бабушка прилепила эти изображения еще в молодости, как только появилась на свет моя мать, чтобы ангелы оберегали ребенка. Каждый вечер перед сном они вставали на колени у кровати, сложив ладони, и читали молитву: «У моей кровати четыре уголка и четыре хранителя-ангелка». Но однажды бабушка узрела настоящих ангелов и поняла, что художник никогда в жизни их не видал, потому что у них нет ни белокурых кудрей, ни таких красивых лиц. Они больше похожи на гигантских насекомых вроде богомолов. И тогда бабушка перестала молиться: ну кому нужны у дочурки на кровати четыре богомола с сотнями глаз и клешнями? Теперь-то мы молимся им, опасаясь, что они поселятся на крыше и станут совать усищи и длиннющие лапы в дымоход. Иногда слышим шум наверху, поднимаемся взглянуть и видим: их глаза глядят на нас сквозь щели в черепице. И тогда мы читаем молитву, чтобы отпугнуть их.

Я достала из рюкзака одежду и разложила на кровати. Четыре футболки, пара легинсов, пять пар трусов, пять пар носков и то, в чем я представала перед судьей: черные брюки и рубашка в цветочек. Эта рубашка и штаны те же самые, что я надевала для собеседований, когда искала работу, стремясь казаться невинной и порядочной, а также заявить о полной готовности подвергнуться жестокой эксплуатации. Судье я все же показалась невиновной, а вот с нанимателями номер не прошел. Думаю, они заметили злость на моем лице, потому что улыбалась я сквозь стиснутые зубы. Увы, единственной работой, которую мне удалось получить, стало место няньки в семье Харабо: им по фигу мои рубашки и дурная кровь, ведь женщины моей семьи прислуживали им всегда. Да и я обречена продолжать в том же духе, и неважно, как я одеваюсь и как сильно их ненавижу.

Та рубашка уже отжила свое, совсем полиняла, но это уже не имеет значения, ведь у меня больше не будет собеседований, и никто не возьмет меня на работу после того, что стряслось. Мне не придется больше стискивать зубы, чтобы сдержать желчь, хоть бабка и ворчит, мол, я обязана научиться хоть что-то делать. Гундит, потому что не хочет, чтобы я целыми днями сидела дома, и она права, ведь если я долго бездельничаю, то начинаю нервничать и злиться. Я бы с радостью выгуливала собак, но платить мне за это никто не станет, здесь собак запирают во дворах и в лучшем случае иногда бросают им кусок черствого хлеба.

Ну ладно, продолжу свой рассказ. Я достала одежду из рюкзака, сняла футболку и надела чистую. Хотелось бы сказать –  красивую, но это ложь, а я хочу поведать вам о случившемся правдиво. Итак, обе футболки были измяты и изношены, но от второй хотя бы не несло затхлостью: в наших говенных автобусах в обивку въелась застарелая вонь, как в раздевалке спортзала. Я сложила одежду в нижний ящик комода, зная, что поступаю глупо: завтра ее придется искать в кухонном шкафу, на полках в кладовке или в сундуке в прихожей. Всегда одно и то же: в этом доме нельзя доверять ничему, но прежде всего –  шкафам и стенам. Комодам чуть больше, но и им нельзя.

Я услышала сухой стук и догадалась, что бабка бьется лбом в дверь. Видимо, вот-вот придет в себя, и лучше разбудить ее до того, как она приблизится к окну кладовки, из которого не раз выпадала или выбрасывалась. Что не имеет большого значения, ибо, если так будет продолжаться, она либо покалечится, либо обезумеет. Я вернулась в комнату и открыла дверь. На этот раз принялась трясти ее сильнее обычного, пока она не повернулась ко мне и не пробормотала: «Ой, дочка, я и не слышала, как ты вошла». А я ответила, что приехала полчаса назад, но ее все это время не было. «Святые забирают тебя, когда им заблагорассудится», –  ответила она, вышла из комнаты и спустилась по лестнице. Ступени заскрипели, будто вот-вот треснут, хоть бабка и пятидесяти килограммов не весит. На нее смотришь: одна кожа да кости, пустая оболочка, без плоти. А когда я спускалась, ступеньки не издали ни звука. Так что лестнице тоже нельзя доверять.

Бабушка суетилась на кухне, семеня из угла в угол. Было почти два часа пополудни, но есть мне не хотелось; у меня в те времена никогда не было аппетита, единственное, что я ощущала в кишках, –  это отвращение, как у больной собаки. Бабушка поставила на стол две миски и пододвинула ко мне кастрюлю. Излишне было спрашивать, что в ней, потому что мы в этом доме всегда едим одно и то же. Я привыкла к такой пище, ибо ем ее, сколько себя помню, но посторонним она кажется странной, поэтому расскажу поподробнее. Старуха ставит кастрюлю с водой на огонь и бросает туда что придется, что найдется в огороде и в близлежащих горах, а иногда сыплет горсть нута или фасоли, которую покупает у торговцев, приезжающих на грузовиках. Варево кипит часами, а потом она каждый день его немного разогревает, добавляя еще что-нибудь, подходящее по ее мнению. И пока мы едим, она подливает в горшок воду и кладет какие-то добавки, а когда суп скиснет, моет кастрюлю и начинает все сначала. Моя мать терпеть не могла это варево, но какая разница, если она, как я уже сказала, давно покинула дом. Мне вот оно тоже не нравится, однако я молчу, потому что у меня нет ни сил, ни желания готовить что-то другое.

Я привычно бросила несколько кусочков хлеба в суп и подождала, пока они достаточно размокнут. Бабушка достала бутылку вина и наполнила три стакана: один мне, второй себе, а третий –  для святой, пояснив, что та немного приуныла. Затем поставила стакан рядом с фигуркой Святой Джеммы [1], что стоит у нее на алтаре около кухонной раковины. Потом она села за стол рядом со мной и поинтересовалась, много ли было народу в автобусе. «Нет, только мы с мясником», –  ответила я. Она спросила, не наболтал ли мне чего-нибудь мясник своим слюнявым, заплетающимся и ядовитым языком? Нет, он ничего не говорил, потому что народ у нас в деревне трусливый, в лицо ничего такого не скажут, если их меньше четверых-пятерых против одного.

Бабушка встала и долила вина в стакан святой до краев. Перекрестилась и молвила: «Пускай сегодня ночью святая Хемита избавит несчастных от дурных снов». Но я-то знала, что этого не будет, ибо святая не сможет позаботиться обо всех несчастных нашей деревни. С этим мы должны разбираться сами. Я собрала грязную посуду и сложила в раковину. Бабушка пошла в столовую и улеглась на скамье читать молитвы: Деве Марии за умерших, еще одну святым, да еще одну Горной Деве, которая оберегает наше село с горных вершин.

Я вышла в палисадник и присела на скамейку у калитки. В этот час в деревне всегда безлюдно, но соседи все равно чураются нашего дома, если только им сильно не приспичит попросить чего-то у старухи. Когда им приходится идти в оливковую рощу или на гумно мимо нашего дома, они ускоряют шаг, будто вдруг вспомнив, что оставили газовый кран открытым. Впрочем, некоторые улучают момент, чтобы плюнуть в калитку. Капли слюны высыхают на солнце, оставляя белые пятна. Однажды ночью кто-то облил наш виноград отбеливателем для белья. Листья сразу же опали, но ветки все еще цепляются за фасад. Бабушка отказалась выкорчевать лозу. «Пускай все видят», –  сказала она. На одну из веток повесила открытку с ликом святой Агеды [2] с золотым нимбом и золотым же подносом, на котором святая держит свои груди, отсеченные мучителями. Прилетела сорока, сорвала картинку и утащила. Мы повесили для птицы разные блестящие вещицы, но она больше не прилетала, ее интересовала только святая. Ну я-то ее прекрасно понимаю.

Я услышала, что меня зовут, и вернулась в дом. Атмосфера там сгустилась, будто помещения затаили дыхание. Войдя в столовую, я увидела, что старуха спит на скамье с открытым ртом и четками в руке. Я вновь услышала голос, на этот раз наверху. Взбежав по лестнице, я успела увидеть лишь закрывающуюся дверцу шкафа. Конечно, мне не хотелось попасть в какую-нибудь ловушку, поэтому я забаррикадировала дверцу стулом. Собралась уже было выйти из комнаты, но не успела дойти до коридора, как раздались удары откуда-то изнутри. Сначала слабые, потом все сильнее и сильнее. Затем послышался треск, кто-то скребся изнутри, от каждого удара летели щепки. И вдруг –  пронзительный детский вопль, который я сразу же узнала, ибо слышала его сотни раз. Я снова подошла к шкафу, и в этот момент стул опрокинулся на пол и шкаф распахнулся. Я ощутила, как весь дом сжался вокруг нас в ожидании продолжения.

– Лучше держать его запертым, –  произнесла бабушка за моей спиной. Ее голос заставил меня вздрогнуть, я не заметила, как она поднялась по лестнице на второй этаж и вошла в комнату. Голоса в шкафу всегда действуют на меня так: вызывают оцепенение, не дают думать ни о чем другом, словно немеешь или глохнешь от страха, или и то, и то разом. Бабка подошла к шкафу, достала ключ, который всегда носит с собой, и заперла дверцу, отодвинув стул, который поставила я. И тогда я почувствовала, как нас постепенно стискивают стены и придавливает крыша, словно дом кинулся к нам –  то ли защитить нас хотел, то ли задушить, а может, и то и другое, потому что в этих четырех стенах между тем и другим нет особой разницы.

Внезапно послышался шум мотора: по грунтовой дороге к нашей калитке подъехал автомобиль. Подойдя к окну, я отдернула занавеску. На несколько мгновений меня ослепила вспышка: солнечный зайчик мелькнул от объектива фотокамеры, нацеленной на наш дом. Вероятно, кто-то сообщил о моем возвращении. Когда произошел тот случай, к нам в деревню хлынуло множество репортеров, они беседовали с соседями, а те пустились вешать им лапшу на уши в надежде попасть на экраны телевизоров. Ясное дело, по телевизору их показали, причем чем больше они болтали и выдумывали, тем чаще там появлялись. На утренних программах журналисты брали у них интервью в прямом эфире, и соседи говорили, что я и в школу-то почти не ходила, ни с кем не общаюсь и никогда не встречалась с парнями, но что будто бы поглядываю на девчонок. Мол, «не мое это дело, но она смотрит на мою внучку вроде как похотливо», «ах, я не знаю точно, однако с мужчиной ее тут ни разу не видели», –  бубнили эти ханжи, и ненависть застревала у них в зубах вместе с остатками пищи. Лгуны и глупцы –  вот кто живет у нас в деревне, как я вам уже говорила. Каждому из них не терпится донести на тебя начальству, гражданской гвардии и писакам. Причем неважно о чем, лишь бы только их покровительственно потрепали по плечу.

Сплетничали они и о моей бабушке. Шептались, что она разговаривает сама с собой, спит в сундуке, а моется нагишом под виноградной лозой. Интервью постепенно обрастали подробностями, поскольку обыватели не скупились на слова. Все стремились покрасоваться на телеэкране, и чем больше выдумывали, тем чаще им это удавалось. Жажда славы обуяла их, трепетала у них в глотках и запуталась в языках, и потому из уст их выходила одна лишь желчь, и неважно, копилась ли она годами или явилась только теперь, ведь последствия одинаковы. Люди утверждают, что видели, как старуха копается на кладбище в поисках костей и беседует с мертвецами, когда остается дома одна. Люди болтали и болтали, а их сплетни и ложь всерьез обсуждались по телевизору и распространялись в социальных сетях, поэтому все считали, что знают о нас абсолютно все. У большинства телезрителей это вызвало отвращение к нам. Ну и ненависть тоже, сильную ненависть, которая прилипала к нёбу и стекала по уголкам губ, когда они обсуждали нас перед телекамерами. Кое-кто, правда, нас жалел, полагая, что мы просто больны и что нужно вызвать сотрудников социальных служб, чтобы те позаботились о бабке и, возможно, обо мне, поскольку я казалась им немного не в себе, умственно отсталой или, во всяком случае, не совсем нормальной. А мне по барабану, считают ли меня сумасшедшей идиоткой или нет, лишь бы только не жалели, вот этого не надо, вот этого ни за что не надо, я ведь не для того сделала то, что сделала, чтоб теперь каждая сволочь меня жалела.

Бабушка оттеснила меня от окна, понимая, что мне тошно снова видеть журналюг. Я пыталась выбросить их из головы, чтобы не действовали мне на нервы, хотя и знала, что они засели и закукарекали в моем мозгу и там и останутся, даже когда я не буду о них думать. А потом вновь всплывут ночью, пока я лежу в кровати, которая раньше принадлежала моей матери, а до того –  бабушке, а до того –  не знаю кому. «Я слышала плач ребенка», –  сказала я бабушке, чтобы сменить тему и немного поболтать: за недели, проведенные в следственном изоляторе, я почти ни с кем не разговаривала. «С тех пор, как ты вернулась, дом волнуется», –  ответила она, дав понять, что тема исчерпана, потому что болтать она никогда не любила, вступала в разговор, только если надо было что-то сказать. Но я настаивала, и она сказала, прежде чем выйти из комнаты: «Тебе же известны два способа успокоить ребенка –  молиться святым или дать ему то, что он требует».

Она медленно спустилась по лестнице, и я снова осталась наедине со шкафом. Видно было, что он встревожен и голоден. Я почувствовала его голод, как у собаки на дворе, как у лошади на привязи. Когда я проходила мимо шкафа вслед за бабушкой, этот бесстыдник снова заскрипел, требуя открыть дверцу, но я-то знаю эти его фокусы.

На кухне старушка разожгла огонь, чтобы попросить пламя о чем-то. Она поддерживала его, подкладывая сухую траву, сосновые веточки и ненужные бумажки –  все маленькими кусочками, чтобы огонь вдруг не начал свирепствовать. Бабушка глядела на него и что-то нашептывала, цедя молитвы сквозь зубы, слов я не разбирала, но знала, что молится она святой Варваре, обезглавленной отцом на вершине горы, святой Цецилии, брошенной в раскаленную баню, и святой Марии Горетти, убитой при попытке изнасилования, –  всем святым-женщинам, погибшим от рук разъяренных мужчин.

Выйдя из транса, она протянула мне открытку. «Отдай это журналисту, что стоит там на улице», –  велела она и, разгребая угли, пропела колыбельную, чтобы пламя угомонилось. Она дала мне образок архангела Гавриила в золотых доспехах и с распростертыми крыльями. В одной руке он держал меч, в другой –  весы. Мне это пришлось по душе, я подумала, это значит: нет справедливости без смерти и смерти без покаяния. А вот что мне не понравилось –  так это что он тоже был красавец, а не какое-то насекомое вроде богомола, мотылька или саранчи: наверно, этот художник тоже никогда не видел ангела. Авторы всех этих картинок –  обманщики, и мне надоела их ложь.

«Не хочу, чтобы меня снимали на камеру», –  пожаловалась я бабке, но ей было безразлично, она никогда не обращала внимания на мои жалобы. Я прошла через коридор и открыла входную дверь. Дом вздрогнул, не знаю, от удовольствия или от отвращения, однако это не имеет значения, потому что в этом доме разницы особой нет. Я не узнала журналиста, по мне все они на одно лицо: одинаковые бороды, одинаковые стрижки, одинаковая манера говорить –  и обвинять меня, и обвинять. Всех их я одинаково ненавижу.

Я пересекла дворик и открыла калитку. «Вот тебе подарок от моей бабушки», –  сказала я и протянула открытку репортеру. А этот тупица уставился на меня, не зная, что ответить. Похоже, они боятся нас после всех этих россказней, ну и хорошо, лучше уж пускай боятся, чем жалеют. Его напарник оказался поумнее, он включил камеру, как только я распахнула калитку. Первый тоже пришел в себя, схватил открытку и придержал калитку, чтобы я не смогла ее закрыть. Пока пыталась это сделать, он что-то бубнил мне, но я не слушала, а только думала, что, если сдвинуть его руку немного вправо, можно будет раздавить ему пальцы, захлопывая калитку. Видимо, он что-то заподозрил: когда я взглянула ему прямо в глаза, он отдернул руку, будто обжегся.

Вернувшись в дом, я поняла, что бабушка в чулане. Судя по звукам, она, должно быть, передвигала огромные кастрюли для варки мяса. Они уже сильно поржавели, ими давно не пользовались, но мы не хотим продавать их сборщику металлолома: кто знает, когда может понадобиться кастрюля, вмещающая маленькое тельце. К тому же там у старухи прячутся покойники, которые забредают к ней потерянные и дрожащие, а ей жаль лишать их убежища. Все в грязи, они спускаются с гор и являются в дом. Они дрожат, они напуганы; никто не знает, что им пришлось повстречать на пути и сколько усилий потребовалось, чтобы выбраться из могил. Как бы они обходились без кастрюль, где можно хотя бы переждать, пока пройдет тревога?

Я вышла на задний дворик покормить кошек. Летом они почти не бывают дома, предпочитают лазить по смоковнице в саду или гулять в прохладном овраге, но каждый день приходят убедиться, что мы живы-здоровы, а заодно набивают себе животы. Мы требуем от них оставить в покое птиц и ящериц, ведь в корме у них нет недостатка. Увидев меня, одни принялись громко мяукать, другие подбежали в надежде на ласку. Я наполнила их миски и посидела с ними, пока не стемнело, поскольку здесь особо делать нечего, кроме как накапливать в себе ярость, а с этим я уже разобралась.

На кухне бабушка накрыла на стол. На клеенке –  три тарелки, три стакана и три куска хлеба. «Я поставила тарелку твоей матери, она что-то волнуется», –  сказала бабушка. А я вот свою мать не помню. Бабка сотни раз показывала мне ее фотографии, достав их из коробки от печенья. Она их достает всякий раз, когда ее душат горе или злость, а в нашем доме это одно и то же. Кладет фотографии передо мной, а я не испытываю ни любви, ни признательности к матери, вообще ничего не чувствую: девочка-подросток на снимках почти вдвое младше меня, и я не могу уразуметь, как она стала моей матерью. Что я чувствую –  так это злобу, она мне передалась от бабушки, а еще я злюсь, потому что не понимаю, как это можно взять и увезти девочку без одежды, без денег и против ее воли. Все, что нам известно, –  она села в машину, и больше ее никто никогда не видел.

Мы поели, я вымыла посуду, задула свечи перед образами, потому что нельзя же оставлять ничего опасного в досягаемости святых, и поднялась в комнату. Старуха уже спала, похрапывая, как усталая собака. Моя одежда была разбросана по полу, и я собрала ее всю, кроме той, что высовывалась из-под кровати. Ведь если вы угодили в ловушку однажды, это, может, и не ваша вина, но если такое произошло четыре или пять раз, то ваша и никого другого. Заснула я рано и не просыпалась, пока не услышала настойчивый стук в дверь дома. Уже рассвело, но для посещений еще было слишком рано. Вскочив с кровати, я спустилась по лестнице. Бабушка стояла в дверях с распущенными волосами, как всегда, когда хотела кого-нибудь припугнуть.


Она отошла в сторону, и в дом вошел мужчина. Сделав несколько шагов, он увидел меня у лестницы и отвел взгляд. Я ощущала его испуг, но мне не было его жалко, потому что кроме страха внутри у него было высокомерие и презрение. Было еще не жарко, но лоб мужчины покрылся испариной, а рубашка под мышками промокла. Губы у него были сухие и синеватые, как у больного, но я-то знала, что он здоров и что единственная его хворь –  это смесь стыда, отвращения и страха, которые одолевают его каждый раз, когда он видит нас.

– Что тебе нужно? –  спросила старуха, вложив в этот вопрос все свое презрение.

Пришелец опустил глаза и заговорил просительным тоном, хотя я знала, что чуть его поскреби –  и наружу полезет гордыня.

– Меня послала Эмилия спросить, узнала ли ты что-нибудь о мальчике, его дело будет рассматриваться в субботу, –  ответил он. –  Я не знал, стоит ли приходить, а то вдруг тут журналисты, но в деревне говорят, что вчера вечером по дороге в гостиницу их автомобиль пострадал на крутом повороте, теперь его только на запчасти продавать, –  продолжал мужчина, и слова потоком лились из него. –  Эмилия сказала, что уже с тобой договорилась, и осталось только забрать то, что ты пообещала.

Я подошла к нему и заметила, что он вздрагивает от страха и отвращения, хоть и старается не подать виду. «А с чего это моя бабушка должна тебе помогать?» –  спросила я, приблизив свое лицо к его. «Да просто ради ребенка, –  пояснил он и вытер потные ладони о штаны. –  Я ничего журналистам не рассказывал, –  продолжил он. –  Тут распускают много разных слухов и сплетен, но мы с Эмилией заявили, что ничего подобного и быть не может. Репортеры приходили каждый день, расспрашивали, какой ты была в детстве и когда пропала твоя мать. Кое-кто из соседей выдумывал всякое, чтобы покрасоваться на телевидении. И только я твердил, что быть такого не может».

– Для твоего сына у меня ничего нет, зато есть кое-что для тебя, –  оборвала его бабушка, устав от всей этой лжи и чепухи. Она оставила нас наедине и побрела на кухню. Пришелец поднял голову и посмотрел мне в глаза. В его взгляде уже появилось высокомерие, но чувствовалось, что он пока не хочет выпускать его наружу. Запах пота от подмышек смешивался с затхлым воздухом дома. Бабушка вернулась и протянула ему фотографию. «Минувшей ночью меня просили передать тебе, что она дожидается всех вас». Мужчина схватил снимок и стал в растерянности его разглядывать. На нем –  моя мать вместе с другими подростками нашей деревни. На фото был и он сам: минувшие годы добавили ему второй подбородок, однако сохранили тупое выражение лица. «Не знаю, о чем это ты», –  презрительно сказал он, возвращая фотографию. «Да брось, все ты знаешь», –  ответила старуха, и надменность его как рукой сняло, осталась лишь дрожь в руках, как у человека, несущего огромную фигуру распятия во время религиозной процессии. Незваный гость повернулся, чтобы уйти, но наткнулся на меня; его лицо побагровело и тут же побледнело, а воротник рубашки взмок от пота.

Входная дверь сама собой громко захлопнулась, чтобы он не смог выйти на улицу. Нас окутал порыв горячего густого воздуха. В кухонном шкафу зазвенели стаканы и тарелки, ударяясь друг о друга. На втором этаже послышались звуки передвигаемой мебели, и будто кто-то выдвигал и задвигал ящики шкафов. Дом разозлился, как и мы с бабушкой, злость сквозила в каждой плитке, в каждом кирпичике. Мужчина стоял, как парализованный, у самой двери, весь в поту, трепеща и не в силах шевельнуться. Его губы дрожали, как от холода, хотя солнце уже палило нещадно и воздух с улицы был больше похож на огонь, чем на воздух.

Бабушка положила руку мне на плечо, и на меня нахлынули воспоминания обо всем случившемся за последние несколько месяцев. Арест, допросы, слезы матери, пресс-конференции и этот ребенок, ребенок, ребенок. Я сказала, что оставила дверь открытой, и мальчик вышел на улицу один. Что забыла закрыть дверь после того, как вынесла мусор, и что к тому моменту я работала непрерывно больше двенадцати часов и очень устала. Что просто оплошала на какое-то мгновение, а когда осознала это, он уже исчез. Я вспомнила все: на записях с камер было видно, как ребенок один уходит из дома; телеведущие утверждали, что пропажа двух человек, связанных с одной семьей, не может быть простым совпадением; соседи талдычили, что я вроде как несмышленая или умственно отсталая, и в любом случае –  ленивая, потому что не училась и не работала, пока семья Харабо не наняла меня в виде одолжения моей бабушке, которая прислуживала им, пока не вышла замуж.

Все это снова на меня навалилось. Не знаю, смогу ли рассказывать дальше, такая тоска меня берет, но надо попытаться, я уже почти закончила. Старуха сказала: ты же знаешь, что надо сделать, и я так и поступила. Взяла за руку мужчину, который окаменел, будто увидел привидение, а возможно, и вправду его заметил. А может, и что похуже: на свете много вещей хуже, чем явление мертвецов. Наверху стук усиливался, но прекратился, как только я ступила на лестницу и повела пришельца в комнату. Простыня на матрасе слегка зашевелилась, и под ней исчез каблук башмака. Дверца шкафа была распахнута; изнутри шел холодный влажный воздух, похожий на туман из оврага или испарения из наполненной дождевой водой цистерны. Мужчина двинулся к шкафу, привлеченный шепотом, которого я не слышала, но чуяла нутром, как ощущают приближение затмения или бури, это было как пение цикады, перешедшее в скрежетание костей. Когда он скрылся в шкафу, я захлопнула дверцу и повернула ключ в замке.

1

Блаженная Мария Джемма Гальгани –  мистик, святая Римско-католической церкви (прим. перев.).

2

Святая мученица Агеда (Агата), 235–251 гг.; в феврале в Испании и других католических странах чтут ее память, отмечая праздник женщин, матерей (прим. перев.).

Древоточец

Подняться наверх