Читать книгу Клад - - Страница 4
Зеленая гора
ОглавлениеНаташа появилась в Кякисалми весной. Новая санитарка в хирургическом отделении. Внешность – равнодушно мимо не пройдешь. Зеленое пальто с кушаком, полосатые туфли, на затылке малюсенькая шляпка набекрень, а зимой неизменно солдатская ушанка с красной звёздочкой. Долговязая; я не малыш – метр восемьдесят два, так она меня на добрых полголовы выше. Возраста непонятного, то ли под сорок, то ли все пятьдесят не за горами. Ноги тощие, как палки, вся какая-то худющая, нескладная – вроде иссохшего дерева на болоте, а руки тяжелые, костистые. Лицо смуглое, на скулах багровые пятна. Глаза большие, темные, смотрят как-то потусторонне, изумленно, не могу точнее определить. Черные волосы на прямой пробор, и заплетены по бокам в две коротенькие жидкие косички, которые часто выпадали из заколок и торчали в стороны, как у некоторых девчонок в детском саду. Губы ярко накрашены. Зубы все целы, но редкие, неровные и прокурены до цвета махорки. Беда, что улыбалась она часто, и улыбка выходила страшноватая. Скорее, подошло бы «ощеривалась», да выражение это злое, а зла в ней никакого не было. Резкая на язык, вообще грубоватая – что есть, то есть, но безвредная, не огрызчивая. И работала она хорошо, а ее любимые матерные прибаутки многим больным очень даже были по душе, особенно если при этом еще и засмеётся.
Половину блокады пробыла в Ленинграде, тоже санитаркой в больнице, а потом вывезли по Ладожскому льду. Оклемалась, и на фронт, в медсанбат, и до самой Победы.
Однажды случился у неё приступ аппендицита; было это на моем дежурстве. Когда я Наташу осматривал, увидел в нижней части живота рубец. Спросил – что за операция? Она говорит – да вот, мол, ребеночка мертвого достали, и дырку в матке зашили. Когда? В конце войны, в Германии. В подробности я не влезал. Сделали мы ей операцию. Гнойный аппендицит. Все как по маслу, поправилась. С тех пор всегда меня отличала – лишнее словечко скажет, лишний вопросик задаст, лишний раз улыбнется, и теперь уж только на «ты» – видимо, у нее это знак был особого доверия.
Запивала, к сожалению, иной раз здорово, но работу не пропускала, ни единого дня. Бывало, видно, что с жуткого похмелья. Спросишь: Ну, чего, Наталья? Худо? Головой потрясет: Не худо, а худо-нахудо, гниль, мать-перемать! Будто убила вчера кого, а кого – не помню.
Года полтора проработала она и уволилась. Исчезла неизвестно куда. Через некоторое время обнаружилась не где-нибудь – в нашем селе Пюхясало. Случаются же такие совпадения в жизни! Как говорится, нарочно не придумаешь.
Объявилась она не одна, с мужиком, Николаем Федоровичем, или, по-простому, Колей. Годами этот Коля выглядел заметно ее постарше; роста небольшого, полуседой, с рыжеватыми усами. Молодили его только голубые глаза, да быстрая походка.
На окраине поселка, на дальних от Озера полянах стоял добротный темно рыжий, финской еще постройки дом, в котором хозяйничала некая тетка Зинаида, хотя и мужчины в нем проживали, а в стороне от него, у опушки леса, сохранилась замшелая старая рига. Никакой молотьбы давно в помине не было, и в бывшей сушильне выгородили жильё, даже с крошечными сенями. Переложили печку, встроили плиту, прорубили окно, стены обклеили газетами, кое-где утеплили толстым картоном, и получилась комната. У дальней стены отделялись ширмой два деревянных топчана.
В этой постройке и разместились Наташа с Николаем. Наняла их Зинаида для работ: переделать под комнаты амбар во дворе, колодец подправить, забор починить, грядки подготовить, дрова колоть, да всякие мелочи; ну, и за домом приглядывать, потому что на зиму хозяйка со всеми приживальщиками уезжали в город. В оплату за труды зачитывалось жильё, возможность мыться в хозяйской бане, брать из погреба для еды картошку, свеклу, морковь, да раз в месяц передавали через дежурных по железнодорожной станции в Пюхяярви немножко денег.
Первый раз, когда я Наташу в поселке встретил, конечно, удивился. Поздоровались, поговорили, рассказала, что они здесь делают, со своим Колей познакомила. А потом изредка «здрасьте – до свидания».
Местные жители относились к ним равнодушно – симпатий особых не выказывали; но живут и пусть живут, хлеб жуют. По чужим домам не шастают, и слава Богу.
Прожили таким образом они в поселке два года, а потом отбыли. Окончательно покинули те края.
Но вот во вторую и последнюю их зимовку произошла у меня с ними неожиданная история.
В середине января заработал я себе неделю отпуска, приехал в Пюхясало; живем с тетей Нюрой тихо-спокойно. Жителей в поселке, считай, никого. Морозы не очень сильные, зато снегу навалило – выше забора. Сидим вечером за столом на кухне. Тетя Нюра что-то шьет, я читаю книжку.
Вдруг в дверь стучат. Иду в сени, спрашиваю: Кто? – Алексей Григорьевич! Открой! Это Наташа. Крючок снял, открываю: – Заходи. Что стряслось?
Ватник отряхнула, валенки сняла, вошла в кухню: – Здравствуй, тетя Нюша! Тетя Нюра: – Здравствуй, коли не шутишь. Садись, вон, к печке поближе (чтобы незваная гостья к столу, не дай Бог, не нацелилась).
Та и присаживаться не стала. Николай, говорит, сильно руку разрезал. Брал с полки в сарае чего-то, а там темнотища, так рукой прямо в косу. Крови много. Перевязала полотенцем, все равно здорово мокнет. Может, какую вену повредил. Может, в больницу? Посмотри, Алексей Григорьич.
Дело такое. Хочешь-не хочешь, надо помогать.
– Ладно. Ты, Наташа, иди, мало ли там что. Обмотай еще раз, если промокает. Сейчас быстренько оденусь, захвачу кое-что и к Вам. Давай, дуй пока домой. Насчет меня не беспокойся, не задержусь.
Ушла.
Я сложил в пакет бинты, вату, хирургический зажим, пинцет – всё, что дома держал на всякий пожарный случай, надел полушубок, валенки, взял фонарик и отправился.
– Ты там особо-то не засиживайся – сказала тетя Нюра.
– Само собой. Но я ж не знаю, что там. По обстоятельствам.
– Вечно у таких людей обстоятельства… на ночь глядя – проворчала она.
Добираться до той самой риги надо было с полкилометра, и тропинка местами занесена, хотя на большом протяжении шла вдоль изгороди. Наконец, добрался, вхожу в сени, стучу в дверь. Наташа – на шее желто красная косынка – открывает, пропускает меня в комнату и объявляет громко, торжественно, со своей знаменитой улыбкой: Алексей Григорьевич! Это всё понт! Никаких ран у Коли нет! (Я застыл, дурак дураком). Наконец-то удалось тебя к нам заманить. В кои веки такой гость, спаситель мой! Давно мечтала, я ведь твоя должница. Сюрприз к свиданию – самогон, с пылу, с жару. Сейчас будем угощаться. Все на столе.
И дверь на крюк со смаком щелк!
Про самогон можно было и не упоминать – дух в комнате стоял такой, что я подумал: да тут и пить-то ничего не надо, минут десять подышал и пьян в стельку. На столе керосиновая лампа, клеенка и сверху полотенце в розочках – видно, в честь меня, для особого шика. Хлеб, с полкило сливочного масла на тарелке, вареная картошка, соленые огурцы, грибы, две открытых консервных банки – кильки в томате, вилки, ложки и три граненых стакана с ободочком. Николай с довольной ухмылкой сидит на табуретке между столом и плитой. Уйти никакой возможности. Я засунул свой бессмысленный пакет на вешалку и сел на поставленный Наташкой стул.
Коля встал, взял со стола стакан и начал шуровать у плиты. В темноте различалось на ней в углу что-то круглое, вроде бочонка, лежащего боком на подставке; рядом бидон, два ведра, какие-то трубки. В нижней части бочонка, видимо, был кран, потому что Николай сделал поворачивающее движение, нацедил полный стакан и протянул мне:
– Дорогому гостю самое почетное, первач! Ух-х! Даже на расстоянии запах от этого стакана шел такой, что ком подкатывал от желудка к горлу, а когда я принял его в руку, то мог только сжимать зубы и беспрерывно глотать слюну. Коля тем временем налил полные стаканы себе и Наташе. Она: Ну, Алексей Григорьевич, дорогой мой, будь счастлив, и смотри! До дна! Дурацкое дешевое самолюбие требовало «не ударить в грязь лицом», и я, пожелав хозяевам здоровья, стал глотать жуткую сивуху, но, как ни терпел, треть стакана осталась недопита. Зажевал огурцом, заел хлебом с маслом и буквально чудом удержался от рвоты. Пил я прежде самогон несколько раз, но это ж был напиток прозрачный, почти без запаха, даже, пожалуй, и вкусный, а этот… слов не подобрать.
Посетовав на меня, Коля с Наташей свои стаканы осушили, что называется, одним махом, крякнули, закусили, и пошло «веселье».
Шутки, анекдоты прямотой и сочностью не уступали загибам Петра Великого; невольно вспомнилась мне бравада десятилетних мальчишек в нашей школьной уборной. Хозяева хохотали, я из вежливости улыбался. Кое-что даже вставил в разговор, правда, не вполне в том стиле; немного, вроде, и посмешил. Все шло своим чередом. Они пили полстаканами, я маленькими глотками, закуска, хоть не «на ура», но шла.
С ритуальной неизбежностью наступила песенная пора. Николай достал из-за ширмы гармонь… Пели и про «горе горькое», и про «молодого краснофлотца», и про «тех, кто командовал ротами». Пели, поднимали тосты.
Наконец, Коля перешел к любимому:
Ах, Семёновна, трава зелёная…
Что-то есть в этой «Семеновне» забубенное, и хватающее человека, если можно так выразиться, за самое глубокое нутро. Особенно, когда шумит в голове, и уже не чувствуется никакого сивушного запаха, ни табачного дыма, не замечаешь ни грязи, ни объедков на столе, и улыбка Наташи не кажется неприятной, смешной, а просто доброй. Давно уж перестал я себя клясть, что засел здесь.
Чередуясь, они шпарили частушки, одну за другой, а Наталья, придерживая двумя пальцами платок за уголки, приплясывала:
Ишь, Семеновна, какая бойкая!
Наверно, тяпнула стаканчик горького…
Одену платьице, одену белое.
Эх, война, война, что ж ты наделала…
Ты не стой, не стой у окон моих.
Я не пойду с тобой, ты целовал других…
Самолет летит, крылья стёрлися,
Мы не звали вас, а вы припёрлися!
Тут Наташа села, хлопнула в ладоши: Григорьич! Дорогой! Это не про тебя, не подумай. Ты у нас самый приятный гость. Я поднял руки: Да ты что, Наташенька. Вам приятно, значит и я рад… Вот уже как заговорил-то.
А они дуэтом песню:
На деревне жили Нюра с Манею
Любили мальчика, звали Ванею…
Весна пришла и цветы цветут.
Цветы цветут и ручейки бегут.
А где цветы цветут, где ручьи бегут,
Нюра с Манею туда гулять идут….
Гармошка переливала задушевный мотив, Коля с Наташей подстукивали валенками об пол:
Тут засверкал топор, упала Манечка,
И только крикнула: Прощай, мой Ванечка!
Внезапно Коля оборвал и повернулся к Наташе:
– Вот что ваше бабство творит, на любую подлянку готовы.
Наташка взбеленилась:
– Я? На подлянку? Это ты, свинья, скотина, сволочь! Только и знал, что немок трахать. А теперь на меня грязь вонючую льешь?
– Очумела? Не трахал я немку! Из-под зверства вытянул…и ты это знала.
– Ха! Вытянул… Вытянул, да и протянул, гад!
– Ну, ты и сука, ну и сука! Мне срок, будь здоров, эти волки впаяли, что простить не могли! Ты ж знала, знала, всё знала! Оглоблина дурная! И делать ничего над собой тебя никто не заставлял. С больной головы…
– Не знала! Верила – не верила, верила – не верила…
– Не знала?! Не верила?! Какого хрена тогда мне письма отправляла?
Наташка впала в истерику и зарыдала, заколотила по столу.
Николай заорал: Прекрати! Ты что? Гость сидит, врач! А ты? Дурында стоеросовая. Ну-ка, сидеть на попе ровно!
Наташа выпрямилась, зашмыгала, потерла глаза кофтой:
– Ладно… Алексей Григорьич, забудь… проехали.
Я молча кивнул.
– То-то – сказал Николай, растянул гармошку и тихонько запел другое – печальное, старинное:
Хлеба, хлеба не пекла, печку не топила.
Мужа с раннего утра в город проводила.
Два лукошка толокна продала соседу,
И купила я вина, созвала беседу.
Веселилась я, пила, напилась – свалилась,
В это время в избу дверь тихо отворилась.
Наташка стала подпевать.
Я с испугу во дверях увидала мужа,
Дети с голоду кричат и дрожат от стужи.
Посмотрел он на меня, покосился с гневом,
И давай меня стегать плёткою с припевом:
Как на улице мороз, а хата не топлёна.
Хата не топлёна, хлеба не печёны.
У соседей толокно детушки хлебают.
Отчего же у тебя плачут, голодают?
Опять завсхлипывала Наталья. На этот раз Коля не кричал, ничего не говорил, продолжал что-то тихо наигрывать.
Я почувствовал – пора! Привстал: – Пойду, уже поздно.
Наташа моментально вскочила:
– На посошок!
И Николай:
– Категорически!
Пожелал я им здоровья, сказал спасибо и хряпнул отчего-то едва не целый стакан. Влез в полушубок, валенки и отправился.
– Доберешься сам? – кричали вдогонку, а я бодро:
– Да запросто, нечего делать.
На самом-то деле не так уж запросто вышло. Мотало меня из стороны в сторону. И падал, и вставал, и полз на карачках. В голове постоянно крутилась проклятая «Семёновна». Я все пел про себя. А ведь когда поёшь «про себя», гораздо сильнее это действует, чем вслух. Не замечали?
Пошла домой, там топор взяла,
И под кустом она свою сестру ждала…
И в этот момент зацепился я валенком за изгородь и бухнулся лбом о здоровенную жердину. Ух, ты, ё…лки-палки! Хорошо, не в глаз. И тут меня вырвало; вывернуло, можно сказать, наизнанку. Легче немного стало, но «Семёновна» никак из меня не вылезала.
Возле Манечки кладут и Ванечку…
Лежал я, глотал снег и прямо зубами скрежетал: Ну почему всегда так? Всегда! Откуда злыдни такие? Жестокие! Зависть, всё сволочная зависть! Ух, гады! Брел и брел по снегу, плюясь, плача и шепча ругательства.
Вот он, наконец, дом родной!
Вошел в сени, открыл дверь в комнату. Прошлепал на лавку.
Керосиновая лампа притушена. Тетя Нюра за столом, смотрит на меня:
– У тебя стыд есть? Времени два часа ночи! Пьян, как свинья! А вонища-то!.. Помощь, значит, оказывал?
– Так вышло, что… тут это…немного при…преувеличили. Ну, неудобно просто так. Ну и что? Бывает же… и я вдруг пропел: Ваня Манечку провожать пошел… Чего они такие подлые? А?
– Ваня, Маня… Распелся! Совсем одурел! Со страшилищами дикими самогонку глушить – с ума ведь сойдешь! Да еще фуфло над глазом. Красавец! Тьфу!
– Ты мне скажи! Чего они такие подлые?
– Опоили отравой, и…
– Да не про них… Эти… Те вот, что…
– Хватит глупости пороть. Рассуживать он решил! Лучше за собой следи. Вон с валенок сколько натекло, и грязища. Сейчас же снимай все с себя и ложись.
Я пошел в комнату, разделся и лег. «Семёновна» продолжала меня мучить. Вошла тетя Нюра, поставила рядом с кроватью на табуретку ковш с холодной водой.
Прости – сказал я.
– Спи, адиёт (так она ругала меня всю жизнь, когда особенно сердилась).
Конечно, адиёт, кто ж еще. Маня, Ваня, ручейки бегут… К чертовой матери! Гнусь! Не хочу! Как избавить… избавиться?…
И вдруг что-то неуловимо изменилось в злосчастном мотиве; откуда ни возьмись, наплыли – на ту же самую мелодию – другие слова:
Ты гора, гора, гора гористая,
А на горе трава, трава волнистая…
Я увидел высокую гору, далеко-далеко. От её подножия до вершины широкими медленными волнами осторожно колыхалась густая светло зеленая трава. Прохладный тихий ветер нес меня к этой горе над обрывами, ухающими в неизмеримые глубины. Я проваливался в них и снова взлетал кверху, от ужаса замирало сердце…
Но вот постепенно пропасти разошлись в стороны, страх исчез, ощущались лишь приятные колебания полета и легкое волнение; мягкий зеленый склон – вот он, совсем близко.