Читать книгу «Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме - - Страница 7

«Мои университеты»
Алексеев

Оглавление

В стране, судя по всему, все еще продолжалась «оттепель».

Я говорю не о климатических условиях, а об оттепели в головах советских людей различных возрастов и рангов.

Одна за одной выходили книги, о существовании которых многие раньше даже и не подозревали.

Так, я прочел в Ленинке не только «Мастера и Маргариту», но и «Записки юного врача» Булгакова, и «Конную армию» Бабеля. А из поэзии – Незвала, Тувима, Неруду, и, разумеется, наших: Пастернака, Ахматову, Цветаеву.

Я буквально роскошествовал, рассматривая прекрасно изданные книги на итальянском или французском языках с цветными иллюстрациями живописных полотен.

Но первым делом, приходя в Ленинку, я заказывал литературу по философии. И я сделал для себя немало открытий.

Оказалось, что Карл Маркс далеко не всегда был тем бородатым сердитым классиком, которого мы привыкли видеть на его портретах. В молодости он глубоко занимался философией, изучал классическую немецкую философию, критиковал метафизический материализм, увлекался младогегельянскими идеями.

Некоторые его работы не вполне укладывались в прокрустово ложе отечественных теоретиков марксизма, поэтому их попросту не включали в собрания сочинений, которые выходили в Советском Союзе многомиллионными тиражами.

И только в 1956 году в нашей стране была издана книга «Из ранних произведений», в которой впервые были напечатаны «Экономико-философские рукописи 1844 года». В этих рукописях классик предстал романтическим молодым человеком, размышляющим о гуманизме и свободном развитии личности.

Кроме того, обнаружилась, по крайней мере, одна лакуна, которую не успели описать наши классики.

Такой «терра инкогнито» оказалась эстетика.

Если раньше у нас в стране почти за двадцать лет не было издано ни одной работы на эту тему, а тут будто прорвало. Все хотели высказаться об эстетике, даже те, кто по роду своих занятий более склонны были писать доносы на своих коллег, а не статьи в толстые журналы.

Весьма актуальным был вопрос: существовало ли прекрасное (читай, эстетическое) в природе до появления человека.

Благо, у классиков марксизма-ленинизма на эту тему ничего не было сказано. Умами моих современников, особенно из числа студентов прочно завладели передовые умы из числа «шестидесятников».

Конечно, мы и не подозревали тогда, что существует такая особая категория людей.

Но оказалось, что мне и моим однокурсникам повезло, и я был знаком с одним из таких людей.

В начале второго курса у нас ввели факультативный предмет по эстетическому воспитанию, то есть, курс не обязательный для посещения, но на который скоро в аудитории уже перестало хватать мест.

Кроме лекций по эстетике, на которые валом валили все девчонки из нашего общежития, подобный ажиотаж вызывали разве только концерты Высоцкого, пару раз выступавшего в нашем институте.

Поскольку я уже достаточно хорошо знал, что представляют собой институтские курсы гуманитарных наук, я не сразу заявился на лекцию по эстетике. Аудитория, которая по совместительству служила в дни вечеров и танцевальным залом, была переполнена. Мне досталось место в самом конце зала, за колонной, так что я с трудом мог видеть лектора.

Преподавателя звали Алексеев Семен Павлович. Это был человек лет под шестьдесят, среднего роста, коренастый. У него был могучий лоб мыслителя и каштановые, еще не седые волосы, зачесанные назад невысокой волной.

Тогда, во времена официального атеизма, я сравнивал его про себя с библейским богом, или, по крайней мере с одним из его пророков.

Я обратил внимание, как хорошо выглядит его яркий, со вкусом подобранный галстук в сочетании с темным костюмом и белоснежной рубашкой. Он говорил очень спокойно, негромким, высоковатым голосом, тщательно обдумывая формулировки.

По мере того, как он говорил, предубеждение, с которым я пришел на эту лекцию, незаметно рассеялось, я слушал философа со все возрастающим интересом. Как будто ничего особенного он и не произносил, но эти простые, казалось бы, слова звучали разительным диссонансом, к той абракадабре, которой пичкали нас на других лекциях по так называемым общественным наукам.

После лекции, я нарушил свое не писаное правило никогда не высовываться и подошел к преподавателю с первым пришедшим на ум вопросом.

– Скажите, – спросил я, – Вы остановились на искусстве Византии, как на примере расцвета народного духа и его энергии, так, кажется, я понял?

Он кивнул головой и посмотрел на меня внимательно и как будто заинтересованно.

– А между тем, в большинстве книг, которые я прочел, в качестве основной причины развития искусства указывается на классовый состав Византийского общества. Нет ли здесь противоречия с Вашими словами?

– Видите ли, – ответил тот, немного помедлив, – наше искусствоведение все еще не может расстаться с вульгарно-социологическим толкованием законов искусства. В таких работах все выводится из борьбы классов, а между тем, дело обстоит гораздо сложнее. И расцвет искусства, так же, как его упадок, нельзя объяснить просто государственным устройством. Это, конечно, вульгаризация идей Энгельса.

– Да, – подхватил эту мысль я, не зная еще, что такая манера ведения разговора вскоре станет обычной для нас, – многие, казалось бы, прогрессивные государства ничего не дали для искусства, а, напротив, реакционные, характеризовались его расцветом. Например, в России первой половины девятнадцатого века, с ее самодержавием и крепостным правом возникло то, что мы называем русской литературой, музыкой, живописью….

– Вот, вот, здесь важна не борьба классов, а состояние народного духа, – сказал, усмехнувшись, философ.

И добавил:

– А Вы, я вижу, интересуетесь этими вопросами. У нас на кафедре организовано студенческое социологическое общество. Приходите на следующее занятие. Вам будет интересно.

Полдень, сентябрь, бабье лето.

Крохотные паучки, оперенные серебристыми нитями, парят в теплом воздухе. Сладко пахнет нагретыми на солнце яблоками, которых много еще в темной зелени дачных садов.

По асфальтированной дорожке тихого дачного поселка идут двое: я и Алексеев. Я еще не привык к замедленной походке философа и мне приходится, то и дело, сбиваясь, делать то большие, то совсем маленькие шаги. Листья тополей на платформе покрыты ободками копоти, как ногти машиниста. До электрички оставалось полчаса.

– Значит, договорились? – говорит Алексеев.

– Ты читаешь литературу, посвященную этому вопросу. Список я могу тебе дать или ты сам легко восстановишь его по каталогу. Внимательно читаешь и просматриваешь ее с точки зрения пригодности для нашей позиции. Ведь ты согласен с тем, что это наша позиция? – он сделал ударение на слове наша.

– Конечно, конечно, – согласно закивал я.

– Заранее могу сказать, что в чистом виде там не окажется ничего. Но присмотрись повнимательней. Споря друг с другом, авторы обнажают слабости позиции противоположной стороны. И, прочитав то, что пишут и те, и другие, мы получаем против них убедительные аргументы. Но это только один вопрос. Важный, необходимый, но составляющий только часть проблемы. Другая часть – определяющая, состоит в продуктивном развитии проблемы. Сейчас еще рано говорить о создании концепции эстетического в целом. Возможно, это предстоит сделать именно тебе. Но какие-то основные положения уже можно наметить. Во-первых, прояснить, что же такое эстетическое. Одни ученые, «природники», говорят, что это качества вещей. Другие, так называемые «общественники», утверждают, что это свойства. А мы считаем….

– Мы считаем, что эстетическое есть отношение – поспешил вставить я.

– Да, именно отношения, – довольно кивнул Алексеев, – что предполагает ответ на вопрос, как следует понимать эти отношения. Являются ли они раз и навсегда для данной общественной системы фиксированными, либо находятся в движении, развиваются.

Но тогда возникает вопрос, каким же образом они развиваются. Можно предположить, что важную роль играет здесь личность ученого, художника, изобретателя, одним словом – личность творца. Тебя, я вижу, интересуют эти вопросы?

– Да, очень, – ответил я, чувствуя, что у меня даже в горле пересохло от волнения.

– Мне кажется, интерес у тебя устойчивый, ты достаточно начитан, легко схватываешь суть проблемы, и, я надеюсь, в будущем из тебя мог бы получиться неплохой философ. Конечно, для этого нужно окончить институт, потом аспирантуру, защититься, поработать еще лет пятнадцать-двадцать. Ну, а потом ты сможешь себе сказать, что немного знаешь об этой науке. Но кое-что я могу предложить тебе уже сейчас. Ты знаешь, что решением нашей кафедры Володя Мысливченко рекомендован в философскую аспирантуру. Думаю, что в дальнейшем ты тоже сможешь на нее рассчитывать.

Я чувствовал себя настоящим именинником.

Не в силах даже поблагодарить, я бормотал что-то о книгах, которые я собираюсь в ближайшее время прочесть и о том, что мне все легче становится разбираться в философских премудростях.

Проводив электричку, которая увозила Алексеева, я опрометью бросился в парк. Мне казалось, что как никогда прежде, я был близок к осуществлению своей мечты.

Алексеев научил меня по-настоящему разбираться в философской литературе и, что еще важнее, стараться самостоятельно мыслить. Раньше у меня была только субъективная оценка: нравится – не нравится. Интересно – скучно. Мне просто было не с кем обмениваться даже впечатлениями от прочитанного, не то что дискутировать по поводу его анализа. Но скоро я научился выделять в каждой работе основные мысли. Как правило – их очень немного. Мне начало доставлять удовольствие прослеживать логику доказательств автора, ловить его на явных или неявных подтасовках.

– Плагиат может быть трех видов, – любил повторять Аникеев, – плагиат буквальный, это несерьезно, плагиат по форме, и плагиат по содержанию. Учись мыслить самостоятельно.

В это время для меня основная трудность было в том, чтобы научиться грамотно, в философских терминах излагать свои мысли.

– Ты меня извини, но это прочесть невозможно, – говорил Алексеев, положа руку мне на плечо, и возвращая мне очередную тетрадку, исписанную моим ужасным почерком, – ты гораздо лучше выражаешь свои мысли в разговоре.

Я и сам замечал, что для того, чтобы понять важную проблему, мне нужно было обязательно обсудить ее с собеседником. И, странное дело, решение этой проблемы иногда приходило так неожиданно, что я не уставал удивляться: только что было неясно, и вдруг произнес, и чувствуешь – а ведь правильно все, и так легко на душе становится, будто путы невидимые с себя скинул.

Через год социологический кружок распался.

Мысливченко служил в армии. Для того чтобы иметь больше времени для бесед с Алексеевым, я стал приезжать к нему домой. Я приезжал заранее и долго бродил по старинному парку музея-усадьбы «Абрамцево». Собирался с мыслями, настраивался на то состояние, при котором думается лучше всего – ясное и радостное. Осенью эти места все еще были очень похожи на картины художника Нестерова, которого я очень любил.

Алексеев жил недалеко от станции в небольшой квартире панельного пятиэтажного дома, и обстановка в квартире у него была довольно обыкновенная.

Его жена была совершенно не похожа на своего благообразного мужа, высокая, худая, она, видимо, была не очень довольна манерой мужа приваживать к себе нищих студентов.

У Алексеева было три сына. Двое, математики, давно уже кандидаты наук, жили отдельно, и я их никогда не видел. Младший был почти моим ровесником. Обычно, когда я приезжал к отцу, он открывал двери, заросший рыжеватой трехдневной щетиной, небрежно кивал и уходил в свою комнату, шлепая стоптанными тапочками.

Я знал, что он окончил философский факультет МГУ, владел несколькими языками, написал реферат о Сантаяне, поступал в аспирантуру, но не прошел по конкурсу. Рассказывая эту историю, Алексеев намекал на вмешательство «сверху», и добавлял, что до следующего года сын устроился преподавать в местном художественном училище.

Алексеев принимал в своем кабинете в коричневом бархатном халате с кистями (летом халат заменяла просторная пижама).

Иногда я заставал включенную радиолу, негромко играла классическая музыка. В таком случае мы молча рассаживались по своим местам и дожидались окончания пластинки.

Однажды Алексеев сказал:

– Для того чтобы научиться понимать поздние произведения Бетховена, нужно слушать их снова и снова. Сейчас я начинаю чувствовать их своеобразный ритм. Наверное, тоже самое нужно делать и с модернистской музыкой.

Разговаривать с Алексеевым было трудно. Казалось, он угадывал ход моих мыслей едва ли не на полпути. Он знал очень много, но не подавлял, а подталкивал вперед, за собой.

Беседа начиналась неспешно: в эти часы Семен Павлович отдыхал. Рабочий день его начинался в пять утра, и продолжался продуктивно до десяти-одиннадцати часов.

– Остальное время, – говорил Алексеев, прихлопывая ладонью по столу, – не для работы: я отдыхаю, провожу занятия в институте и все прочее.

Я понимал, что под работой Алексеев понимал «генерирование новых идей».

– Ну, что нового ты успел прочесть за это время? – спрашивал он.

Я начинал докладывать: четко, сжато, стараясь сформулировать свои мысли как можно точнее.

Затем начинал говорить Алексеев. Если подходить строго, то он говорил всегда об одном и том же: эстетическое – творчество. Затем, когда центр его интересов несколько сместился, это были: личность – творческое – эстетическое.

Я слушал и удивлялся: как ново, свежо и интересно выглядит у Алексеева та или иная мысль, пусть даже встреченная мною в какой-нибудь книге.

Новое было в том, что объединяло эту и другие мысли, то, что Алексеев великодушно называл «наша точка зрения», отчего у меня загорались глаза и начинало стучать сердце – это была и моя точка зрения, единственная, верная, это предстояло доказать именно мне.

Мы практически никогда не разговаривали о делах житейских, зато то, что он открывал в научном плане, было для меня поистине бесценно.

– Эстетическое отношение возникает у человека в процессе творчества потому, что именно творчество является основной сущностной силой человека.

О, такая позиция мне, безусловно, подходила. Мне с юности одержимому вопросами самоутверждения и самосовершенствования.

«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме

Подняться наверх