Читать книгу С высоты птичьего полета - - Страница 3

Цветущий люпин

Оглавление

Для конца мая было слишком жарко. Поговаривали о плюс тридцати по Цельсию. Тело требовало чистой воды и наготы. Предпочтительно на берегу какого-нибудь тихого малоизвестного водоема. Мечты устремлялись вслед за телом. Мысли также вертелись вокруг прелести сельской жизни в случае летней жары. Однако тотчас память вытаскивала всю благоухающе-звучащую гамму сомнительных сельских преимуществ перед городскими. Скажем, воздух – несомненно здоровее – и есть реальная возможность насладиться благоуханием присущих родному Подмосковью растений. Или звуки – тут и спорить не о чем – птичий щебет – это вам не урчание и рычание не иссякающего ни на мгновенье машинного потока. И уж, конечно, куда как далеко соловью – с его из века в век повторяющимися трелями – до многозвучного беспредела ночной сигнализации.

Все так, но как быть с местными обитателями? Ведь нога человека ступала везде. Особенно в Подмосковье. А человек, увы, не только звучит, о чем поведал современникам классик, но и действует, что известно уже из исторического и личного опыта.

В воображении кружились картины глухих еловых лесов на подступах к Щелыкову – поместью великого русского драматурга Островского – с заросшей речушкой и прихотливо разбросанными лимонно-желтыми бочагами вокруг. Ржаное поле, окаймленное иссиня-синей грядой васильков. Высокое небо цвета васильков с беспрестанно клубящимися облаками, а под ним – далеко внизу – на самой земле – под заборами и по канавам небрежно валяется человеческий фактор – как точно и справедливо оценил своих подданных первый и единственный советский президент. Фактор пьян и утром, и вечером, и днем, и ночью. В промежутках же алкает рубля и звучит.

Нет, нет, ни за какие коврижки не уговорите меня вновь припасть к лону природы. Нет, не для меня цветут щелыковские васильки, не для меня кувыркаются в небе над ржаным полем жаворонки. Прости, Щелыково!

Ну, так может быть, Пушкино? «В сто сорок солнц закат пылал, в июнь катилось лето…». Как раз там, где Пушкино горбилось Акуловой горою, стоял двухэтажный особнячок, принадлежавший преуспевшему во времена оны одному ныне безвестному художнику. В этом заросшем неплодовой растительностью краю провела Ирина минувшее лето. Пожалуй, только эта вконец одичавшая, бывшая некогда цветущим садом, растительность между забором и домом продолжала настаивать на своем дачном предназначении.

Какая же там замечательная была пыль – одно солнце, и то с большим трудом, можно было увидеть… Что уж говорить об оставшихся ста тридцати девяти из поминаемых поэтом ста сорока – виденных им всего-то восемьдесят лет назад.

Не-е-е-т! «Туда я больше не ездок», – мрачным рефреном врывались в мечты некстати припомнившиеся страдания Чацкого. Ну, так куда же? Не на юг же, с его полным набором бытовых неудобств. А ехать надо было непременно. К сердцу подступал роман… Но не тот, что первым приходит на ум. Нет – совсем иной. Тот, что пригвождает тело к столу, а душу отпускает в вольное плавание, чтобы не мешала лепиться словам в затейливые домики фраз.

Где найти этот оазис без дымовой завесы цивилизации и, по возможности, без человеческого фактора. Где этот рай?

Да. И чтобы из окна или с какой-нибудь захудалой терраски можно было видеть что-то садово-луговое, цветущее…

Позвонила подруга: «Послушай, наши общие знакомые в смятении – у Феоктиста довольно большая выставка в Люксембурге, а им не с кем оставить Прайса… Там какие-то осложнения с их постоянной домработницей. В городе она еще соглашается выгуливать пса, а на дачу ни в какую не хочет ехать… Ну и для вас, мне кажется, после такого ужасного года и колебаться нечего. Ехать, все равно пока Андрей не будет нормально ходить, далеко вы не сможете… А поблизости лучше места не найти… Ему там будет просто замечательно… Ты помнишь их дачу – там такие старые широкие ступеньки… Мне кажется, даже с его ногой нетрудно подниматься. Вы не бывали на Матрешиных осенних фестивалях?»

– Нет – не доводилось бывать.

– Ой, это такое дивное место… Очень известное: там почти все русские художники работали. Одна Серебрянка чего стоит: чистая, прозрачная, белый песочек… Если надо – кустики, если не надо – лежи, загорай.

– Нет, кустики не нужны. Ты лучше скажи, что за дом.

– Огромный участок – кажется, гектар, а, может, и больше… Старые дубы, никаких полезных культур… трава… и на ней три дома. Один – большой, двухэтажный – отца-основателя всего поселения. Второй – Феоктиста – тоже двухэтажный, но поскромнее, и третий – сына Феоктиста, то есть внука основателя. Основатель последние годы не живет на даче, внук почти не бывает там – родители с ним в глубокой ссоре… Так что вы будете одни – ты ведь с Андреем поедешь?

– Извини за прозаизм, но где там удобства?

– И ты еще спрашиваешь! Да в Москве не у всех все вместе встретишь. Электричество, газ, душ и все такое прочее, как у тебя дома. Но самое главное – телефон! И во всех трех домах!

– Выглядит заманчиво, но далековато… Сдается мне, прелесть этого места в полном отрыве от цивилизации – значит, продукты возить из Москвы… У Феоктиста машина, а каково мне одной без Андрея таскать их на себе…

– Ничего подобного! Цивилизация, к счастью, действительно не проникла глубоко в эти земли, но что тебе пару километров пройтись пешочком – ты же известная любительница пеших прогулок.

– Кажется, ты меня убедила – звони Матреше: пусть перезвонит – будем договариваться.

Матреша в молодости блистала неземной красотой, предназначалась для актерской жизни и даже вступила на подмостки. Но потом то ли они были не по ней, то ли она не по ним… Одним словом, к моменту переговоров состояла в светских дамах с сильным домохозяйским уклоном, что позволяло ей с успехом играть роль супруги маститого художника. Феоктист к этому времени почти вплотную придвинулся к вершинам официально признаваемой славы – к статусу академика.

– Ой, послушай, как я рада: мне Леля сказала, что ты хочешь пожить у нас! Там дивно! А разве вы с Андреем не бывали на нашей даче? Не может быть! С Прайсом никаких забот… он прелесть… Феоктист без него минуты прожить не может. Ты помнишь – да я вам рассказывала, как должны были немцы приехать – где-то, не то в Нюрнберге, не то в Бремене, готовили его выставку – а я напекла уйму пирожков… совсем крохотулечных – на один укус. Я потом в Париже на Феоктистовой выставке таких наделала, только с сыром, а те были с мясом. Да, так этот паршивец – Прайс – пока мы в гостиной версаль разводили, съел все до единого. Уж сколько раз ему было говорено, чтобы со стола ничего не тянул… И вот, пожалуйста, все подчистую. Когда я увидела пустое блюдо, чуть в обморок не упала, а немцы, похоже, не поверили, что одна собака – даже и охотничья – может проглотить не менее полусотни пирожков. А Прайс чувствует, что нашкодил, под стол залез… У нас там сейчас сороконожка стоит… Мы теперь все-все переставили… Помнишь комодик – не тот, что у нас в столовой стоял, а другой – тетушка Леонида мне завещала… всего месяц, как умерла… Феоктист хотел его поводком отшлепать – ужасно рассердился – такой пассаж с хорошо воспитанной собакой… он как раз рассказывал немцам о деликатности Прайса, о его почти человеческом поведении… а там – под столом – сплошные ножки, и Прайс между ними забился – одни глаза страдальчески мерцают – и вытащить его из-под стола невозможно… И смех – и грех. Хорошо еще, я, на всякий случай, расстегай с рыбой успела испечь – все не знали, сколько их будет…

– Погоди! У нас же не было породистых собак. Наш Филя не в счет – вульгарный метис с дурными наклонностями. Ведь у охотничьих собак особый режим питания. Помнится, им нельзя давать трубчатых костей или что-то в таком роде. У них вечно чего-то в организме нехватает.

– О еде не думай: Феоктист уже заготовил несколько упаковок собачьего питания. Будь с ним построже. Смотри, чтобы со стола не ел – подальше все от краев отодвигай… но вообще он очень послушный… Такая лапочка… не знаю, как мы без него будем…

– Надеюсь, обойдется без смертельного исхода – ведь вы его ежегодно оставляете с кем-нибудь.

– У нас есть прелестная женщина, с которой Прайс прекрасно остается, когда нас нет. Всегда такая скромная, а в этом году она такие деньги запросила – просто ужас. Она, видимо, считает нас миллионерами. А откуда у нас деньги? Все эти выставки – сплошные расходы: того прими, этому сделай подарок… Потом, все эти приемы – тут ведь джинсами и свитером не обойдешься… Все приемы на моих плечах – вернее, на моих руках – экономлю каждый шиллинг, каждый франк; изворачиваюсь, как могу. Все только диву даются: до чего же вкусно… никто не хочет в ресторан идти… Только мы появляемся, так сразу и требуют «пирожки»… мол, мадам Матрона, когда будут ваши чудные пти-пирожки… Только они нас и спасают. Я ей говорю, мол, Лариса Иванна, побойтесь Бога, сами видите – бьюсь, как рыба: ничего лишнего себе позволить не могу… Сама себе шью… Феоктисту, правда, не сошьешь… Один смокинг чего стоит… а сколько мы вложили в тетушкину мебель красного дерева… обширнейшая реставрация… да еще и реставраторов надо было найти… Представляешь, что она заявила: с вашим Прайсом я лишаюсь летнего отдыха и, что, мол, у вас в центре жизнь вдвое дороже, чем у нее в Бирюлеве-Товарном. Ну, не цинизм ли? Да, когда бы она в центре-то бывала, если бы не мы – так бы и померла в своем Товарном, воображая, что это и есть столица… И потом, в прежние годы мы приезжали, уезжали, какое-то время дома были, на даче несколько раз за лето сидели… А в этом году получается, что из Германии прямиком во Францию, а оттуда в Штаты – там давно уже Феоктиста ждут. Да, а до этого две недели в Люксембурге… Нельзя же, чтобы дача все лето пустовала, да и Прайсу лучше на природе побыть – в этом году Феоктист так и не выбрался с ним на весеннюю тягу…

В воскресенье впятером, включая хозяев и Прайса, Ирина с Андреем отправились на дачу.

День был превосходный. Весна догуливала последние денечки. Все, что должно было вот-вот распуститься, находилось в стадии наивысшего набухания или натяжения. Еще черная земля была подернута легким флером цвета тепличного салата. Леса, со всех сторон подступавшие к прекрасной шоссейной дороге, светились той же нежнейшей салатовой дымкой. Если говорить серьезно, цвета, как такового, не было – был зелено-желтый туман – намек на цвет. От этого казалось, что воздух дрожит от радостного возбуждения, что вся природа состоит из жидкого золота и немолчного пенья птиц в огромном пустом пространстве. Блаженная истома сулила душевный покой и исполнение всех мечтаний и надежд.

Дорога поднималась отлого вверх, и одновременно в плавном хороводе отодвигались вдаль, к горизонту, оживающие стены лесов, и открывался удивительный вид – вдаль и вширь.

В какой-то момент стало видно, что дорога уже не устремляется стрелой вверх, а плавными изгибами спускается к реке. Открылся белоснежный храм, издавна известный святыми мучениками и наставниками, доведенный боголюбивой паствой до уровня хозяйственной постройки – не менее полувека там была машинно-тракторная станция – а ныне с неведомо откуда взявшейся страстью восстанавливаемый вновь возлюбившими Господа потомками этой самой паствы.

Покой и гармония – то, к чему стремится душа в земной жизни, были налицо. Белое творение рук человеческих в торжественном упоении сливалось с природой – «этим весьма респектабельным установлением», по глубокомысленному определению Домби-старшего.

Озирая окрест как бы распахнувшимися очами безбрежно высокое пространство, Ирина думала о том, что возникающее в душе чувство не поддается выражению. Как сублимировать это ощущение вечности, заполняющее безграничность окружающего тебя пространства, в абстрактное полотно или тем более в работу минималиста?

Ей показалось, что нечто подобное она ощутила от одной из ранних работ Кандинского – там пространство по горизонтали пересекал поезд. И как будто тоже была определенная гармоничность в соединении движения новой цивилизации и статичности вечной природы. Но нет-нет – это совсем не то.

Подумалось, что, возможно, «Сон Урсулы» ее любимого Карпаччо с выходами для глаза к очень дальней перспективе возбуждает чувство близкое возникающему от плывущего по обеим сторонам шоссе пейзажа. Да нет. И это, пожалуй, не то. Чрезмерно загруженный подробностями задний план ослаблял, как казалось Ирине, ожидаемую гармонию живописного шедевра.

Даже божественные фрески Фра Анжелико не могли вызвать того предчувствия абсолютной красоты, которое возникло у Ирины в этом мало примечательном месте российской равнины.

Вспомнилась Флоренция, монастырь Сан Марко с фреской «Благовещения» в самом начале коридора верхнего этажа, где на террасе среди колонн Архангел Гавриил сообщает Марие весть, в которой скептики сомневаются и по сей день. На фреске нет ни равнины, ни простора, даже неба не видно, да и само пространство как будто зажато сверху аркадой… Откуда же тогда это чувство гармонии, устойчивого единения горнего и земного? Непонятно. Ирина не находила ответа, но отчетливо помнила, что именно перед этим «Благовещением» испытала она то же чувство умиротворения, которое сейчас поглотило всю ее.

Неожиданно в сияющем просторе возникла сине-зеленая вытянувшаяся в две струны пара, под которой далеко внизу Витебск стремился раствориться в эфире. Апофеоз гармонии, покоя. Но ведь это семнадцатый год! Выходит, состояние души не зависит от хода истории? По-видимому, в этом и заключается смысл гениальности, думала Ирина.

«Ему дано было почувствовать высшую гармонию и суметь облечь ее в линию и цвет. Возможно, так и есть… Но как это соединить с внешним хаосом? С общим умопомрачением? С условностью жизни и безусловностью смерти? А у него покой и умиротворение!»

Мысли Ирины давно унеслись за пределы видимого. В уме вертелись все те же вопросы: как целостность зримого в живописи превратилась в символы значимого? Или псевдозначимого? Как целое распалось на бессвязные молекулы и атомы? Почему под именем художников могут лицедействовать недоучившиеся химики-технологи, концептуалисты, штрих-пунктирщики или так называемые минималисты, в который раз на новенького выбрасывающие пустой квадрат, а что уж и говорить…

– Вот видишь магазин «Молоко»? Я каждую среду рано утром, когда мы здесь живем, езжу сюда за свежим творогом, да и молоко тут превосходное… К обеду все раскупают… Обрати на это место внимание… На рынке все раза в три дороже, – разорвал цепь Ирининых размышлений глуховатый голос Феоктиста.

Похоже, она не уловила начала того, что должно было служить введением в освоение окружающего дачу пространства. Значит, и сама дача скоро должна быть.

Действительно, вокруг не было ни леса, ни безбрежного простора. С обеих сторон шоссе плотно обступили неопределенного вида строения – не то дома, не то хаты – с пыльными садочками вокруг, с торчащими в них умирающими соснами, с картофельными полянами, вынесенными рачительными домохозяевами за заборы и плетни, почти вплотную к шоссе. Машина пересекала местный административно-культурный центр.

Из-за хаток-пятиэтажек вырастал, закрывая остатки пыльного горизонта, серый идол-головач типа кентавра: гигантская голова, плечи, дальше нечто неразборчивое, уходящее в земную твердь.

– Я здесь купила дивные чашки… хотела для дачи, а потом в Москву забрала… на каждый день… Никакого теткиного Гарднера не хватит. Когда вы приходили, его еще не было – прелестный голубой с незабудками, – журчал Матрешин мягкий голос.

Они проезжали мимо торгового центра, который, если бы не огромная надпись, вполне мог быть принят за местное пенитенциарное заведение. Серебристая голова Ильича мрачно посматривала на беспорядочно мятущееся местное и пришлое население.

– Что-то не верится, что это поселок художников… Скорее, это похоже на лепрозорий для слепо-глухо-немых, – мрачно изрекла Ирина.

– Во-первых, это еще не дачная часть – это местный административный центр. Видишь, напротив торгового центра райком партии – бывший… Сейчас все здание поделили деловые активисты… А если ты имеешь в виду памятник, так сама ведь знаешь, что Ильич был канонизирован в нескольких утвержденных вариантах и по разнарядке спускался в зависимости от значимости населенного пункта… – с полной серьезностью давал пояснения законопослушный Феоктист, с глубоким почтением относящийся ко всем формам власти.

– Полагаю, им еще повезло – им досталась верхняя часть вождя? – с усмешкой заметил Андрей.

То, что именуется коротким словом дача, оказалось огромным, по старым московским понятиям, участком со сложным рельефом, соединившим возвышенности и овраги и даже крутой спуск к не различимой в гуще прошлогодних зарослей древовидной крапивы реке. По разным сторонам участка, не теснясь, расположились три двухэтажных дома сельской архитектуры. На открытом возвышении стоял большой барский особняк, как его видели советские архитекторы. Дом выглядел крепким, добротным жилищем с застекленными террасами и витражами, в котором, казалось, неспешно протекала обстоятельная жизнь весьма преуспевшего художника.

Позднее Ирине довелось побывать и внутри обиталища отца-основателя творческого рода и всего поселка – прибежища самой передовой части советских художников. Все там свидетельствовало о барственных привычках хозяев, об их тяге к эстетизму. Вполне советский интерьер был декорирован элементами отвергнутого революцией старого быта. Это было распространенное среди тогдашней художественной элиты соединение нефункциональных козлоногих столиков из гостиных девятнадцатого века, буфетов стиля «модерн» и тяжеловесных деревянных крестьянских лавок. Такой, или подобный, набор непременно венчался одной-двумя деревянными резными, иногда расписными, прялками, которые как масонские знаки свидетельствовали об объединяющей их владельцев любви к русскому – именно к этому – и ни к какому иному – народу И вместе с тем как бы разбавляли крепкий дух собственности легким вольным духом художественной иррациональности.

Недалеко от жилища патриарха рос гигантский дуб – возможный свидетель движения различных временных пластов исторического и бытового масштаба. По рассказам наследников родоначальник череды талантов любил сиживать на скамье, и поныне стоящей под этим дубом, и наблюдать метаморфозы природы. Он знал, что заслужил на это право.

Несколько в стороне – на склоне описанного холма – стоял еще один двухэтажный дом совсем свежей постройки, предназначенный дедом внуку – также не лишенному творческих устремлений. Ирине, частенько приходившейся потом бывать в этом тереме, чувствовалось в нем не совсем уютно из-за чрезмерной, как ей казалось, плотности комнатной атмосферы. Про себя она окрестила его «домом смердов».

Ну, да самое непредвиденно-неприятное оказалось не дом и его дух. Рухнули семейные узы. По крайней мере на тот момент, когда появились там Ирина с Андреем. Однако это, как будто, не должно было их касаться. Как специально уведомил их приятель – хозяин третьей дачи и одновременно отец внука великого деда, – появление обитателей дома смердов предстоящим летом не ожидалось.

Третий дом – их приятеля Феоктиста и его супруги Матреши – где предстояло жить, коий следовало сторожить и в котором Ирина очень надеялась написать бродивший в ней роман, как она именовала то, во что должна была вылиться беспрестанная работа памяти и воображения, – находился на супротивном конце поместья, как раз лицом ко входу в фамильное владение.

Множащееся с годами количество наследников и соответственно обиталищ, как ни странно, не сопровождалось земельным переделом и созданием новых индивидуальных проходов к домам. Как было установлено еще основателем поместья, проехать можно было исключительно через большие деревянные ворота, запором для которых служила грубо ошкуренная осинка, а пройти – через прилепившуюся к воротам узенькую калитку, запиравшуюся на внутренний шпингалет.

Все эти обстоятельства сыграли впоследствии определенную роль в затворнически-буколической, как она предполагалась, жизни Ирины и Андрея.

Перво-наперво, как только открыли дом, еще не проснувшийся после зимней спячки, начался его осмотр с особо пристальным вниманием к мемориальным деталям. Спору нет, жилище было обустроено на славу. Был тут и камин, про который в московском свете шестидесятых годов ходили слухи и легенды. И понятно: в те времена камин был редким деликатесом. Это сейчас, чуть сколотился капиталец, так и камин на семнадцатом, или каком ином, этаже. На крыше бассейн, а в квартире – совсем уж нечто дивное – джакузи… Но тогда еще и в голову подобное не приходило и водоемы сооружали по старинке на открытом пространстве.

Кстати, и отец-основатель тоже в свое время предпринял попытку организовать посреди надела пруд с золотистыми карпами, лебедями и прибрежными голубыми ирисами… Огромный котлован, поросший мелколесьем, и затопленный гниловатой весенней водой, свидетельствовал о серьезных землеустроительных намерениях патриарха, совершенно обесценивая народническую линию, демонстрируемую прялками и прочими подобными элементами убранства дома.

– Ребята, смотрите – видите эти чудные зеленые плитки… Как-то после «Арагви» мы бродили по ночной Москве… С нами еще были Гена, Андрюша, Сашка… Какой черт занес нас на Солянку? Где-то там в глубине, в одном из переулков сносили дом, и стояла под луной одна стена от печки-голландки, покрытая этими самыми плитками, – голосом народной сказительницы завела Матреша рассказ, не предвещавший близкого конца.

– Я кричу: это ж как раз для нашего камина – он же у нас совсем голый… А ни у кого ничего такого, чем можно отбить или отковырять, нет… Но уже азарт… Все веселые – после-то ресторана… Кто стал колотить тут же валявшимися кирпичами – кто гвоздями ковырять… А я умоляю: не портьте вещь, – в упоении от сладостного воспоминания юности выводила Матреша.

– Естественно, в основном черепки откалывались, но и несколько штучек целых получилось – вот, видите: эта и вот эта и там еще внизу несколько плиток, – с гордостью коллекционера, демонстрирующего самые редкие экземпляры, заливалась Матреша. – Вы думаете, я смирилась – ничего подобного. На следующее утро потащила Алку. Взяли молотки, ножи и явились. А там уже бульдозерист свой ковш под нашу стенку пристраивает – хорошо успели… Орем в два голоса: миленький, голубчик, не трогай – все плитки разобьешь… Он – молодой, кудрявый – смеется: ну, чего вы, девки, в этом хламе (он, конечно, покрепче выразился), потеряли… А мы: нам плитки нужны… Это просто счастье, что успели, – с веселым ужасом в который раз переживала Матреша свою победу над временем.

– Представляете, приди мы на пять минут позже, и все – сравняли бы с землей эту красоту. А при дневном свете мы увидели, что там был по зеленому орнамент выведен… Видите: вот эти – цвета кофе со сливками… Кажется, будто с топлеными. Парень говорит: отойдите, девчата, счас все в лучшем виде устроим. Раз – и так легонько подтолкнул ковшом стенку – она и рассыпалась, – сияя счастьем, продолжала Матреша.

– Мы набили сумки – а они, черти, тяжелые – там же еще куски глины налипли… Уж как дотащили до такси, и сказать невозможно. Таксист смеется: что, девки, на памятник себе стали заготовки делать? Ему смешно, а нам каково было потом до лифта тащить, – постепенно впадая в не раз уже пережитую по этому поводу жалость к себе, с затаенной обидой говорила героиня. Обида относилась к Феоктисту, который вместо того, чтобы идти с «девчатами» на отбойные работы, поехал к какому-то художнику, с которым, Бог знает когда договорился о встрече. Мог бы и передоговориться…

– А кто, скажите на милость, отвозил на дачу эти сокровища? Кто прилеплял их к камину? Кто на себе приволок с Севера еще шесть потрясающих плиток? Заметьте, не на машине, а на себе – в рюкзаке, – как бы в укор жене вступил в повествование Феоктист, явно считавший, что его лепта дорогого стоит. – Жаль, нельзя дать вам подержать, взвесить такую штучку – поняли бы, что значит на собственном горбу нетленку таскать… Я их на пожарище собирал… А потом дома оттирал, отмывал… Это, конечно, не в счет, – выговаривал обиженный супруг.

Дом был осмотрен. Обстоятельная Матреша разъяснила Ирине все тонкости своего домоводства. Можно было расслабиться.

– Сама видишь, жизнь у тебя будет райская. Телефон есть: звони – не хочу, а к тебе… если сама пожелаешь. Душ прекрасный. Обратила внимание, как продуманно сделан сток… А какой кафель… чешский. А канализация? Видела ли ты где-нибудь на дачах такую вещь? Это спасибо свекру – чуть ли не через Совет Министров выбил, – журчала Матреша, перебирая и как бы ощущая всеми органами чувств уникальные бытовые достоинства своего владения.

«Какая она все-таки красивая… Эти огромные черные глаза, будто истомленные нежностью и безграничной любовью… Эти до сих пор свежие яркие губы, а за ними… Боже мой, за ними россыпь перлов, не тронутых временем… Нет, нет, постой-ка, в самой глубине какое-то мерцание… Ага – золотой зубик… Так это только добавляет сияния ее лику…», – подводила итог своим наблюдениям Ирина.

Несколько умягченная временем и деторождением Матреша – такая женственная, такая теплая – сидела в прелестнонебрежной позе на крылечке террасы и курила, неспешно со вкусом затягиваясь дорогой сигаретой. Мужчины бродили по еще не окрепшей земле, обсуждая прелести весенней охоты. Феоктист сетовал, что и эта весна не принесет ему радости уединенного бродяжничества по окрестным лугам и болотам.

– Понимаешь, рядом только Прайс… и никого больше… только Прайс.

И такая глубинная тоска была в его словах, что Андрею показалось, что дело не в одной только охотничьей страсти.

– Вот так сидеть бы всю жизнь, никуда не торопиться… Смотреть вдаль или наблюдать, как на твоих глазах раздвигаются лепестки крокусов, – с ленивой мечтательностью тянула Матреша, неотрывно следя за странными действиями своей приятельницы.

Еще когда они ехали из Москвы, Ирина напрягала всю свою волю, чтобы не слышать мерного рокота дамы-патронессы, каковой, видимо, ощущала себя Матреша. Это было ее обычное состояние – привычное поведение. Именно здесь таилась причина редкого общения двух ехавших на дачу пар. Ирина физически не могла приблизиться к тому озеру, в котором так вольготно плавала Матреша.

Матреша, в свою очередь, в душе осуждала приятелей за отсутствие светскости и никак не могла найти нужный тон в общении с ними. И, будучи, по ее глубокому убеждению, женщиной светской, демонстрировала свое благорасположение, тонко намекая, что никогда не даст почувствовать разницу в их положении.

Когда благодушное воркование Матреши плавно перешло от любовного перебирания прелестей оставляемой на чужие (еще неизвестно, насколько умелые) руки дачи к волнующим воспоминаниям о посещаемых ею в разное время и в разных местах мирового пространства супермаркетах, Ирина, стоявшая напротив, прислонясь к березе, внезапно нагнулась и, уже больше не разгибаясь, стала собирать нападавший за межсезонье валежник. Она старательно сортировала ветки по величине и по породной принадлежности: сосновые – одна кучка, березовые – другая. Большие ветви относила к дровяному сараю, малые – накапливала недалеко от террасы.

Пораженная молчаливой методичностью действий приятельницы – к тому же совершенно не вызываемых обстоятельствами – курильщица прервала поток вещания и с возраставшим удивлением наблюдала за ее странным поведением.

– Ты любишь трудиться? – в озарении воскликнула Матреша.

«Батюшки, да она еще и идиотка!» – пронеслось в Иринином мозгу.

– Тебе нравиться работать? Зачем собирать ветки – они все равно будут сыпаться с деревьев… Зачем заниматься бессмысленным делом? – с возраставшей неприязнью приступала с вопросами разумная Матреша.

– Да, я люблю трудиться! Как ты называешь любое физическое шевеление, – неожиданно для самой себя выпалила извращенка.

«Самое лучшее было бы немедленно вернуться в Москву», – крутилось в помраченном Иринином мозгу.

«Да уедет же она когда-нибудь… Ясно, что любую заграницу она предпочтет несравненным прелестям своего дачного гнездышка», – вконец вдруг озлобилась Ирина.

Пришли мужчины. Обследование отцова поместья, обещавшего в недалеком будущем сделаться собственностью сына, вызвало в животах у них острое чувство голода, а в душах – умиротворение.

Голод на природе – чувство совсем особого рода. Это не просто потребность в еде, это – голод всего организма – всех его самомалейших частиц. Как будто проснулось что-то первичное, чистое, определенное, что связано с не покрытой асфальтом землей, с не заполненным тяжкой химией воздухом, с ясными цветами неба и пробивающейся растительности. Казалось, что и принакрывшее всех четверых своим покрывалом умиротворение проистекало из того же источника. Разыгравшийся аппетит обесценил прочие страсти и как бы уравнял их в общевидовой принадлежности к homo sapiens.

Возможно, у хозяев были и иные причины душевного покоя: все-таки они ощущали свою принадлежность к подвиду собственников. И притом, собственников исключительно роскошного по тем временам поместья.

К счастью, гостям неведома была их подвидовая принадлежность. И потому они вполне беззаботно ощущали братство людей на физиологическом уровне.

Трапезовать устроились на заливаемой обнадеживающе долгим весенним солнцем террасе. Знаменитое на всю Москву (в известных границах) Матрешино сациви соседствовало с Ирининым винегретом и холодным ростбифом. Прямолинейная самоуверенность «Московской» несколько смягчалась неочевидным благородством «Слынчев Бряга».

– Из Болгарии привезли – это вам не московский вариант, – с гордостью бережливого хозяина, у которого всегда найдется, подо что закусить, мечтательно промурлыкал Феоктист.

Когда же это они были в Болгарии? Дай Бог памяти – кажется, лет пять тому. В узких кругах московского бомонда ходила легенда о Матрешиной юбке, сшитой из павловопосадских шалей ее собственными ручками и сведшей, по словам самой мастерицы, с ума Златни Пясцы. Европейские дамы – что уж и говорить об отечественных – были раздавлены, унижены – было достигнуто полное торжество Венеры, то бишь несравненной Матреши.

Само собой разумеется, и за портняжный шедевр пили.

– Но, заметьте, какова идея! Каков вкус! И за какие деньги! Смешно! – упоенно восклицала затейница.

Нега и размягченность постепенно стали окутывать прежде не очень стройный квартет. Уже и Ирина звонко хохотала. И уже корила себя за свою вздорность.

«Ну почему все обязательно должны “любить трудиться”? Почему? Почему не должно быть и созерцателей и обаятельных потребителей?» – расслабляла узду нетерпимости несостоявшаяся, по-видимому, героиня социалистического труда.

«Ну, любит она тряпки – ну и что! Но она же и детей вырастила сама – жизнь на них положила… Сценой пожертвовала».

– Давайте выпьем за детей! И ваши, и наши взрослые, самостоятельные. Разве стал бы я для себя мотаться по этим заграницам с выставками, с мастер-классами! Да, сидел бы я здесь и бродил с Прайсом окрест… Мне ничего не надо… Я уже всего достиг… Но деньги! Ванюше в Париж надо подбросить. Жена француженка – сами понимаете – не будет себе юбки шить. А Костя – талант, но слаб… Кругом интриги, подсиживания – никак не пробьется к первым ролям, – раскрывал семейные тайны отбросивший обычную сдержанность Феоктист.

По тропинке, вьющейся от калитки вдоль видимого с террасы забора, двигалась четверка разнополых людей, сосредоточенно смотрящих себе под ноги. Никто из них ни разу не поднял глаз, не повернул головы в сторону дома, не кивнул, не махнул рукой…

Но что же хозяева? Что их гости – будущие поселенцы? Временные. Что они? Стали кричать: Стой! Кто идет?

Или напротив того: Привет! Почему не зайдете?

Ничего подобного. Куда девалась вальяжность поз и живость речей.

Явление квадриги – без коней – ускоряющей свой бег под прицелом четырех пар глаз (о количестве бегущие могли только догадываться), произвело на сидящих на террасе впечатление подобное тому, каковое на праведную жену Лота оказало разрушение Содома за ее спиной – они остолбенели. Двигались только глаза. Сначала раздвинулись до возможных пределов веки, а потом можно было видеть синхронное движение зрачков, как бы приклеившихся к проносящейся четверке.

«Кто эти люди? Почему они идут через вашу землю?» – первой очнулась от морока Ирина.

– Вы знаете их? Как они вообще могли проникнуть сюда?

– Ха! Знаем ли мы их? Знаем! И еще как знаем! – в непонятном остервенении воскликнула Матреша. – Это наши дети! Сын с невесткой и дочкой, да с собственной тещей.

– Разве это дети – это сволочи, – попытался прикрыть расхожей шуткой внезапно обнажившуюся семейную драму глава семейства.

– Я же специально предупреждала, что сегодня мы будем на даче – что они могут приехать в любой другой день… И вообще, когда мы уедем из Москвы… И потом, что за поведение… Видят же, что здесь люди… Даже «здрасьте» не сказали! Разве этому я их учила! Жизнь загубила! Сцену бросила! Меня ведь и в «Современник» звали, и к Плучеку, и в кино – итальянцы предлагали… У Коли была роль… специально для меня. Все бросила – только бы людьми стали, – не то поносила неучтивых великовозрастных малюток, не то сожалела о былом материнском бескорыстии вполне возможная звезда сцены.

– Что произошло? Всем известно, что вы – идеальная семья, – не выдержала Ирина. Ей до смерти не хотелось погружаться в уже различимую пучину семейных разногласий. Ясно, как день, что обсуждай – не обсуждай – результат будет один и тот же. Старо это все: отцы и дети. Но завеса снята – они свидетели действа, именуемого «семейная драма».

– Нет, это немыслимо… Из-за какого-то барахла устраивать скандалы… Чуть ли не в суд хочет обращаться… Умерла моя любимая тетушка Леонида… да-да! Та самая… Что была звездой немого кино. Я за ней, как за малым ребенком, ухаживала. Кашку варила, горшки выносила, мыла, причесывала… Устраивала ей праздники… Подружек ее приглашала… пока живы были. Ясно было, что все ее имущество переходит ко мне… Включая ужасно запущенную квартиру… Не могла же я при лежачей больной затевать ремонт. Хорошо еще при жизни успела часть антиквариата домой перевезти – меня познакомили с прекрасным реставратором… И в общем, не так и дорого…

– Матреша, при чем здесь антиквариат, реставратор?

– Дело в том, что, пока мы возились с моргом, похоронами, этот наглец – наш сын – успел забрать из теткиного дома все драгоценности… А вы знаете, кто побывал у нее в любовниках? Генералы, министры – это все шушера по сравнению с теми, чьи имена я до сих пор боюсь произносить. У нее даже были бриллианты царских дипломатов. Его цинизм дошел до того, что считает теткину квартиру своим наследством… Трясет какими-то бумагами… Уверяет, что она составила на его имя завещание, – голубые глаза Феоктиста совсем выцвели от гнева, губы побелели и подергивались.

– Сам бы он до этого не додумался – это все козни его разлюбезной тещи, – выпустила свой заряд Матреша. – Это Ираида Самсоновна со своей Люсьенкой нашего олуха настропалили… Я давно чувствовала, что она что-то замышляет: все Люсьенку гоняла к тетке. Мол, что все Матрена Илларионовна разрывается – и к тетушке, и дом, и приемы, и Феоктисту помочь, и с Прайсом гулять. Съездила бы – почитала бы тетушке что-нибудь из Мопассана… Тетушка, помнится, очень его уважала… А Люсьенка, не будь дура, хватала свою прелестную Тапочку… Видите ли, мало в роду экзотики… Одна Леонида чего стоит, а тут еще Агриппина… Кошмар! Эти шлюшки все и обделали, – от Матреши шел дым.

– Ни слова не проронили… А эта старая дура – Леонида – сначала милой внученьке бриллианты передала… А какая она, к черту, внучка, если мне она никакая не тетка, а всего лишь подруга матери! Вот и верь после этого людям! Да что там людям – родным детям нет веры!

Почему Матрешу не хватил удар, осталось загадкой. Она исходила бесслезной нелюбовью. К мнимой тетке, к сыну, к этой вечно обманывающей ее жизни.

– Да зачем вам вообще нужна теткина квартира? Вы с ней хлопот не оберетесь. Права у всех хлипкие… Подумайте сами, сколько одной только бумаги нужно будет собрать, чтобы доказать, что Леонида именно вам хотела оставить свою собственность, – попытался Андрей внести разумное начало в бушующие родительские страсти.

– Боже мой! Да нам вдвоем вообще ничего не нужно! Мы же о детях печемся… Но должна же быть справедливость. Ванюша сидит безработный в Париже. Сюда семью привезти не может – жить негде… Нет, конечно, несколько дней можно и у нас – в его комнате…

У Константиновой тещи распрекрасная квартирка недалеко от Кремля – и живут-то они душа в душу. Чего лучше! Так, нет – ему, видите ли, для дочурки нужно… А будущей невесте – этой распрекрасной Тапочке – всего тринадцать лет! И что вы думаете они придумали – сдавать теткину квартиру! На приданое моей милой внученьке копить! А! Каково! А бриллианты Леонидины для чего? Для разлюбезной Люсьенки? Пока я жива, номер у них не пройдет!»

С высоты птичьего полета

Подняться наверх