Читать книгу Человек как социальное тело. Европейская фотография второй половины XIX века - - Страница 5

Глава I
Научное и околонаучное представление тела на фотографии в XIX веке
3. Медицинская норма и патология в объективе фотографии

Оглавление

Вокруг тела как предмета наблюдения в XIX веке вырастает целый институт знания. Тело оказалось в области перекрестного внимания одновременно нескольких сфер влияния, объединенных единственно целью подчинить его. Право следило за соблюдением административных и криминальных законов, медицина заботилась в широком смысле о гигиенических нормах тела и готова была взять на себя заботу о субъекте в случае любого отклонения и неспособности его самого следить за собой, а церковь в своей ориентированности на выявление патологий, разумеется, душевных, но имеющих прямое отношение к жизни тела, оказалась в смежной с медициной области контроля. Фотография, благодаря своей способности фиксировать мгновение, была привлечена в качестве эффективного инструмента, который помогал выявить скрытые механизмы его функционирования как психобиологического объекта. Можно утверждать, что к середине XIX века медицина стала столь же авторитетным институтом, как судебный, правительственный или церковный. Теперь, исходя из диагностических методов, она наделялась решающим правом формирования истины о человеке. Медицина стала одним из официальных наблюдателей за жизнью (социальной и биологической) обывателя и моделировала его самоидентификацию. Как писал В. Флюссер:

Монастыри, казармы, клиники, школы, тюрьмы, рабочие и каторжные дома практиковали принуждение взглядом, что в дальнейшем внедрялось в общественные отношения в виде принуждения образом83.

Этот смысловой ряд, предложенный исследователем, подчеркивает черты, которые характеризуют специфику медицинского наблюдения как изолирующую, недобровольную и системную.

Фотография соответствовала этой особенности, обладая способностью фиксации живых и неживых, динамических и статических объектов. Человеческое тело тоже превращалось в технический образ, который, в зависимости от того, в целях какой практики он был создан, должен был отвечать конкретной проблеме или понятию, стать их обобщающей визуализацией. То есть речь идет о схематизме научного видения, в самой природе которого заложен, согласно Канту, схематизм исходных понятий. Е. Петровская формулирует эту особенность как «подведение многообразия чувственного под понятие»84. В области медицины разнообразие симптомов фиксировалось на фотокарточках, сортировалось и группировалось, формируя каталог диагнозов. А согласно Флюссеру, этот процесс является одной из специфических черт технических образов: они «как и все образы, не только символичны, но и представляют еще более абстрактный комплекс символов, чем традиционный образ»85.

Медицина во время рассматриваемого периода устанавливала мощный контроль над телом от его появления на свет до момента погребения (она разделила эту обязанность с церковью, которой раньше почти полностью принадлежала эта прерогатива). Возможным это делал тот факт, что как научный институт она включила в себя область клиники (собственно медицины), образования и анатомии, а также морги. Все эти подразделения были объединены медицинским дискурсом, формированию которого способствовала и фотография. Можно говорить о том, что тело больного и тело покойника в некотором роде были уравнены в правах: наделенные соответствующим статусом («покойник», «больной», включая более обширное понятие «смерть» или название конкретного недуга), они переходили под юрисдикцию медицинской науки, одинаково репрезентируя собой «болезнь» в ее течении или на ее заключительном летальном этапе, и рассматривались под углом представлений о гигиене (физиологической и социальной). Фотография, которая выстраивала объектные отношения со всем, что попадало в объектив ее камеры, говорила о законности и естественности подобного отношения к телу.

В это время особое значение приобрели оптические приборы, которые помимо своих прямых функций имели также значение инструмента социальной манипуляции и саморепрезентации. Можно говорить о том, что оптические приборы автоматически выстраивали субъектно-объектные отношения между смотрящим и находящимся в поле зрения или попадающим в объектив. Поэтому фотография, уже исходя из своей природы, закрепляла за пациентами образ «предмета» исследования.

Медицинское обследование предполагает снятие покровов. Помимо случая болезни, приемлемым это было только в собственном доме или на территории, расцениваемой человеком как приватная. Врачебные манипуляции разрушали интимность не только тела, но и пространства дома, подчиняя их нуждам диагностики. Медик вторгался на территорию пациента, неся с собой чужеродную атрибутику и терминологию, сам становился на время хозяином, реализуя право специальности на суждение о жизни и смерти.

В область публичного вовлекалось тело, не защищенное нормами этикета (это касается и его пластики, и его облачения). Маска личности, в основе самого существования которой лежали социальные условности, оказывалась сорванной: личность обнажалась до ответов о своих симптомах, и единственная возможность спастись заключалась в умении моментально начать играть роль «пациента». Это происходило в тот момент XIX века, когда, согласно Сеннету, началось падение культуры публичности и становление «структуры интимного общества»86, и находило свое выражение в установлении оппозиционных отношений между публичной и приватной жизнью, в идеализации семьи как более нравственной среды. Одновременно происходило наложение приватного на публичное, т. е. качество исполнения человеком социальной функции отныне ставилось в зависимость от его характера, что делало необходимым постоянно поддерживать дистанцию между своей публичной маской и личностью. Но молчание и сдержанность выражения чувств, понимаемые исследователем как необходимые в этих условиях защитные приемы поведения на людях, оказывались несостоятельны перед лицом постороннего в облике врача, который напрямую вел диалог с телом пациента. Подобное смещение границ между приватным и публичным было для современников особенно болезненным.

Анатомические театры, зародившиеся в рамках культуры барокко, из зрелища, которое могло завершаться сытным обедом с вином и пивом, как было на открытии в Лондонском Barber Surgeons’Hall в 1638 году (две трети от стоимости входного билета приходились на еду87), превращались в специальное узкоспециализированное пространство, находящееся в единой системе врачебной практики и медицинского образования.

Автобиографическое сочинение Викентия Вересаева «Записки врача» (1895–1900) содержит множество ценных документальных свидетельств из медицинской сферы Европы и России того времени. В числе прочего Вересаев отмечает внутреннее сопротивление пациентов и их родственников манипуляциям с телом. Государственные больницы, куда обращались те, кто не был в состоянии заплатить за прием у частного врача, обладали правом отправлять на осмотр пациента студентов и проводить вскрытие тел умерших «бесплатных» больных в научных целях. Последнее регулярно приводило к отказу от госпитализации:

…из боязни вскрытия близкие нередко всеми мерами противятся помещению больного в больницу, и он гибнет дома вследствие плохой обстановки и неразумного ухода…88

Страх за целостность тела близкого человека, основанный на христианском догмате о всеобщем воскрешении, когда душе вновь понадобится ее земное тело, был сильнее желания продления его жизни. Мюшембле полагает, что медицина практически стала в конце XIX века новой религией89. В этом смысле тело оказывается разрываемо на части между двумя верами: верой в воскресение и верой в исцеление. Камнем преткновения оказываются посмертные манипуляции с телом и традиции обряда погребения. Помимо противостояния на основании специфики христианской культуры, существовал еще один специфический аспект, отсылающий к социальным нормам жизни тела. В результате стыд не позволял женщинам обратиться за врачебной помощью и становился причиной их гибели.

Вересаев приводит слова известного немецкого гинеколога того времени, профессора Гофмейера:

Преподавание в женских клиниках более, чем где-либо, затруднено естественной стыдливостью женщин и вполне понятным отвращением их к демонстрациям перед студентами. На основании своего опыта я думаю, что в маленьких городках вообще едва ли было бы возможно вести гинекологическую клинику, если бы все без исключения пациентки не хлороформировались для целей исследования90.

Причем это касалось не только обследований, связанных с областью гинекологии, но и любого врачебного осмотра, предполагавшего обнажение до нижней рубашки. Такое отношение было свойственно не только бедным слоям населения. Писатель приводит свою беседу с образованной, полностью сознающей важность науки знакомой, которая честно ответила, что также не пошла бы на подобный осмотр91.

В примечаниях к изданию «Записок врача» Ю. Бабушкин приводит фрагмент одного из требований берлинских рабочих во время стачки 1893 года: «…больным должна быть предоставлена полная свобода соглашаться или не соглашаться на пользование ими для целей преподавания»92. Этот исторический эпизод указывает на остроту вопроса о жизни тела в обществе, ощущении его уязвимости и стремлении людей, не защищенных чином, родословной и состоянием, обезопасить свое тело, избавить его от пытливого и бесцеремонного научного взгляда – как взгляда Другого. Условное признание (или вовсе непризнание) стоящей за телом пациента личности со стороны врача или ученого переводило специалистов в категорию Посторонних, чья деятельность оказывалась несовместима с реализацией представлений о публичном и приватном в повседневной жизни общества. В результате обращение за помощью к медикам воспринималось как экстремальная ситуация, а не повседневная практика. Однако интерес к медицине и функционированию человеческого тела постепенно возрастал в среде «продвинутых» членов общества. В одном из романов крайне популярной в конце XIX века английской писательницы Марии Корелли (Маккей) «Скорбь Сатаны» (1895) отражена эта перемена в отношении к физиологии собственного тела:

В былое время считалось неприличным говорить о печени и о других внутренних органах нашего существа, а теперь, наоборот, мы испытываем некоторого рода наслаждение, когда говорим о наших недугах, болезнях и медицинских приемах!93

В медицинской сфере этого периода можно выделить область, для которой на данном историческом этапе наблюдение являлось по сути единственным методом, – это психиатрия. Она еще не обладала набором действительно эффективных средств воздействия на состояние больных, поэтому единственное, что она могла предложить обществу, – это оградить его от людей с психическими расстройствами и постараться максимально описать симптомы. Поэтому фиксация сведений о течении и проявлениях заболеваний была для психиатрии того времени одной из основных ее функций. В будущем полученные результаты должны были помочь выработать инструментарий для борьбы с душевными расстройствами. Можно сказать, что на поле этой медицинской отрасли вопрос о «борьбе текстоцентричной науки против находящейся во власти образов идеологии»94, обращенный Флюссером к Новому времени, решался в пользу визуальной составляющей. Не случайно созданная Жаном Мартеном Шарко фотолаборатория в лечебнице Сальпетриер, где он руководил отделением больных истерией, была, по свидетельству Фризо, «одной из наиболее оснащенных мастерских эпохи»95.

Пациенты лечебниц обретали статус безликого объекта наблюдения, набора симптомов и реакций тела. Следует отметить, что в подобное положение они, с точки зрения общества, автоматически попадали не столько в силу официально поставленного им впоследствии диагноза, но в результате неспособности контролировать свои эмоции и свое тело. Они утрачивали личностную составляющую, поскольку нарушалась механика принятого поведения. Сеннет формулирует существовавшее представление о норме следующим образом:

…личность, в отличие от естественного характера, контролируется самосознанием. Контроль, который индивид осуществлял в отношении своего естественного характера, предполагает сдерживание своих желаний; если он вел себя сдержанно – значит, что он приводил свою личность в соответствие со своим естественным характером96.

Экстремальное эмоциональное проявление, обнаруживающее себя в припадках различной природы, автоматически вырывало субъекта из системы общественных отношений.

Грубое нарушение правил и экспрессия в поведении связывались с повреждением рассудка и попадали в сферу медицинского контроля. И здесь к концу XIX века зарождается теория, настроенная на то, чтобы, анализируя самые обыденные, незначительные пластические привычки человека, уже на научном уровне вскрывать его тайные мысли и наклонности. Система психоанализа Зигмунда Фрейда буквально выкристаллизовалась из стремления к наблюдению за окружающими, свойственного культуре XIX века и представленного в том числе в легкой беллетристической форме у Бальзака. В работе «Психопатология обыденной жизни» Фрейд даже отмечает наблюдение за окружающими как неотъемлемую часть процесса коммуникации между людьми:

Можно установить как общее правило, что каждый человек непрестанно подвергает других людей психическому анализу и благодаря этому знает их лучше, чем самого себя97.

Тот подход, над которым писатель в первой половине века иронизировал, к концу столетия превратился у Фрейда в серьезный, полностью захвативший его метод исследования, где любая случайная «ошибка» в поведении понималась как наделенная причиной, скрытой в сложной цепочке ассоциаций. Более того, он сознательно не разделял значение привычных жестов у «нормального человека» и болезненно повторяемых у своих непосредственных пациентов. Тело, в его понимании, оказывалось летописью психической жизни любого субъекта: все накопленное в подсознании проступает в виде полуосознанных и вовсе неосознанных жестов. Далеко не последнее место Фрейд отводил нюансам в одежде, которая нередко играла роль катализатора жеста:

Каждое видоизменение обычного костюма, мелкая неряшливость – скажем, незастегнутая пуговица, каждый след обнажения – все это выражает нечто, чего владелец платья не хочет сказать прямо или в большинстве случаев даже и не может выразить98.

Сравнение традиционного фотопортрета и снимков душевнобольных в дальнейшем наглядно будет демонстрировать различие в том, что полагалось нормой пластики человеческого тела.

Когда Шарко пригласил художников, писателей, журналистов и политиков, чтобы в рамках лекции с демонстрацией симптомов поделиться с ними результатами своего изучения истерии, это была чистая репрезентация «истерии» как явления. По сути, это «шоу», зрелище, должно было утвердить статус врача и быть свидетельством его научных успехов: «…наука и медицина середины XIX века усердно культивировали идею об исключительности творческого научного ума и образе врача или ученого как героя»99. Д. Мартынова подробно анализирует картину Пьера-Андре Бруйе «Лекция доктора Шарко в Сальпетриер» (1887), на которой запечатлена сцена демонстрации «истеричного тела» пациентки. В своей статье она говорит о том, что художник вскрывал постановочность таких демонстраций:

…врачи «скульптурировали» тело больной, прививали ему нужные симптомы перед публичной демонстрацией, командовали этими живыми произведениями искусства с помощью медицинских инструментов100.

В итоге получается, что результаты наблюдения выстраивались в систему и типизировались медиками, а затем возвращались обратно пациенту, заставляя его соответствовать своему диагнозу. Это, безусловно, во многом справедливо не только для медицины XIX века, но и для врачебной практики наших дней. Однако важнее здесь то, что художник уловил и запечатлел этот клинический сюжет, то есть отреагировал на него и интерпретировал как акт насилия.

Ассистенты Альберт Лонд и Пол Реньяр, сделавшие знаменитые снимки пациенток Шарко, создали документальное доказательство идей психиатра. Серийность снимков и разнообразие образцов одного и того же понятия должны были соответствовать полноте проведенных исследований, а также придать им характер точного научного материала. Здесь, как и во многих других случаях, нашла отражение способность фотографии сообщать «неколебимый научный характер тому, что тогда считалось собственно предметом фотографии»101, то есть невидимым движениям больной души, вырвавшимся наружу.

Создание снимков помогало преодолеть элемент субъективности в наблюдении за пациентом, поскольку этот процесс воспринимался как прямое документирование. Крэри отмечает, что успехи физиологии в первой половине XIX века привели к тому, что человек стал пониматься «как существо, в котором трансцендентальное накладывается на эмпирическое. Оказалось, что знание обусловлено физическим и анатомическим функционированием тела и, самое главное, глаз человека»102.

Иными словами фотография, как тогда представлялось, предлагала медицине объективную картину явления, которую уже мог спокойно анализировать специалист. Существенно, что возможность запечатлеть различные фазы приступа истерии действительно позволила Шарко выделить ее из других видов психических расстройств, определить специфические проявления и в том числе доказать отличие истерии от безумия.

В своем исследовании Мартин Кемп называет это

непревзойденной попыткой создать то, что можно назвать «визуальной психологией», где изображение и внешнее окружение играют центральную роль в диагностике, регистрации, лечении и организации пространства вокруг пациента103.

На этих снимках пациенты представлены в нижних рубашках, у женщин можно увидеть задранный до середины бедра подол и широко распахнутый ворот, люди лежат или сидят на своих больничных койках. На некоторых фотографиях тело с трудом различимо среди постельного белья, выделяются разбросанные в стороны конечности и лица. Таким образом, человек репрезентирован вне социальных отличий, о которых могут говорить детали одежды и аксессуары. Он находится в одном из самых незащищенных положений (в кровати) и совершает невозможные в обществе экстатические жесты, что делает его полностью десоциализированым и беззащитным.


Ил. 3. «Аффективная поза. Распятие». Таблица 25. Бурнвиль и П. Реньяр. «Фотографическая иконография Сальпетриера (том II, 1878)»


Чарльз Дарвин в своей книге «Выражение эмоций у человека и животных» (1872) пытался проанализировать механизм, который делает возможным визуальное отображение эмоций. Вначале он отмечает, что рассматриваемый им вопрос очень темен, но его изучение является крайне необходимым. Эта книга – попытка предоставить обществу наглядное объяснение связи души и тела, и проиллюстрирована она серией фотографий, сделанных в рамках экспериментов Дюшенна де Булоня. В ней рассмотрены основные эмоциональные состояния – страх, стыд, влюбленность, радость и проч., – так же, как продемонстрирована работа отдельных частей тела в анатомическом театре, прослежен путь от зарождения чувства до телесного жеста через нервные окончания, сосуды и сухожилия. Свою теорию ученый выстраивает, основываясь на принципе эволюции, предполагая, что ряд жестов, выражающих чувства, передавались от одного предка человека другому, пока не стали повторяться бессознательно, а также на реакциях самого организма, характеризующихся приливами крови к разным органам и прохождением по нервным клеткам «нервной силы»104.

В своей работе Дарвин дает в числе прочего научное обоснование пользы подавления эмоциональных проявлений, а предлагаемая им стратегия утверждает все тот же метод воздействия на душевную составляющую через тело: «…подавление, насколько это возможно, всех внешних знаков смягчает наши душевные волнения. Кто дает волю сильным жестам, усиливает свой гнев; кто не сдерживает выражение страха, тот испытывает еще сильнейший страх <…> Эти следствия вытекают отчасти из тесной зависимости, существующей между почти всеми душевными волнениями и их внешними проявлениями; частью же все это обуславливается прямым влиянием усилия на сердце, а стало быть, и на мозг»105. Физиология эмоций, раскрывая тайну движений души, делала акцент на их внешних проявлениях. Она предполагала, что, взяв под контроль свое тело, человек может привести к холодной гармонии сдержанности и свои чувства. Одним из способов формирования «правильного» поведения было воспитание. В работе Ж. О. де Ламетри «Человек-машина» мы в нескольких местах встречаем замечания о важности воспитания, благодаря которому человек превосходит животных, несмотря на то что физически он слабее и менее вынослив. Рассуждая о влиянии типа питания на качества живых существ, автор делает следующие выводы из обыкновения англичан есть плохо прожаренное мясо:

…английская нация, которая ест мясо не столь прожаренным, как мы, но полусырым и кровавым, по-видимому, отличается в большей или меньшей степени жестокостью, проистекающей от пищи такого рода наряду с другими причинами, влияние которых может быть парализовано только воспитанием106.

Фактически Ламетри говорит о роли воспитания в обуздании инстинктов и аффективных действий. Одновременно он, как мы видим, отмечает хрупкость этого внутреннего механизма самоконтроля, который сталкивается со множеством факторов, влияющих на пробуждение или подавление инстинктов. В крайних ситуациях аскетические условия клиник полагались как единственно подходящие.

Исключение из общества больного, по крайней мере до его возможного выздоровления, полностью удовлетворяло защитным функциям социальной системы. Закон 30 июня 1838 года, принятый во Франции, устанавливал право на принудительное помещение душевнобольного в лечебницу по распоряжению префектуры и знаменовал собой уже неприкрытое желание власти контролировать социальное поведение всех членов общества. Фуко так характеризует это смещение акцентов в деятельности психиатрии и новый поворот в функционировании психиатрии, объединившейся с административной властью: «Иными словами, под вопросом уже не симптомы недееспособности на уровне сознания, а очаги опасности на уровне поведения»107. В то же время этот закон утвердил неспособность человека на самостоятельное обращение за помощью: больной оказывается лишенным прав, так же как и преступник; его образ абстрагируется, личность сводится до диагноза, так же как до приговора.

Психиатр Жан-Этьен Доминик Эскироль издает в 1838 году научное руководстве по психиатрии «О душевных болезнях в их отношении к медицине и государственной фармацевтике»108. В главе, посвященной вопросу изоляции душевнобольных, Эскироль отвечает на критику этого метода, который, как он сам говорит, лишает пациентов гражданских прав и свободы, утверждением, что

идеи душевнобольных находятся в прямой связи с их прежними привычками, событиями прошлого, их деятельностью, склонностями и личностями, которых больше не существует109.

Из этого психиатр делает вывод, что новые условия позволяют переключить сознание больного. «Так, изоляция делает душевнобольных более спокойными и иногда более здравомыслящими»110.

В 1890 году в Великобритании появляется «Акт о безумии», согласно которому для помещения предполагаемого безумца в сумасшедший дом было необходимо доказать диагноз в суде, подкрепив его двумя медицинскими свидетельствами. В случае, если речь не шла о бездомном, сделать это могли только муж, жена или ближайшие родственники. При этом у принятого в сумасшедший дом пациента было право в течение суток потребовать личного освидетельствования его состояния другим судебным представителем (ч. 1, п. 8.1–2). Однако далее следует пункт о «срочном постановлении», согласно которому в экстренной ситуации родственники могут поместить больного в сумасшедший дом до получения медицинского свидетельства. Очевидно, что подстроить необходимую ситуацию или дать взятку для заточения неугодного родственника было не так трудно, тем более что в том же акте это дело обозначено как конфиденциальное и в нем, помимо представителей суда и медиков, участвует только узкий семейный круг. Этот акт сохранял свою силу до 1959 года.

Репортаж американской журналистки Нелли Блай из лечебницы «Октагон» на острове Рузвельта, ставший впоследствии отдельной книгой («Десять дней в доме сумасшедших»), был сделан уже в конце 80‑х годов XIX века. И он свидетельствует об устойчивости такой модели устройства домов для умалишенных, которая в первую очередь должна была оберегать общество от пациентов, – ведь прежде никого не волновало, как именно лечат и в каких условиях содержат больных. В упомянутом британском Акте говорилось, что родственники должны были посещать больных не реже одного раза в шесть месяцев, то есть поддержание связи с семьей было довольно условным. Важен был сам факт того, что пациенты определены в надлежащее для них местопребывание.

В своей книге Блай отмечает, что одним из самых разрушительных для личности факторов была полная изоляция:

Что, кроме пытки, может вызвать безумие быстрее этого лечения?.. Возьмите совершенно вменяемую и здоровую женщину, заприте ее и заставьте сидеть с 6 утра до 8 часов вечера на жесткой скамье, запретите ей говорить и двигаться в эти часы, не давайте ей читать, пусть она ничего не знает о происходящем в мире, кормите ее плохой едой, добавьте еще жестокое обращение и посмотрите, сколько времени потребуется, чтобы свести ее с ума. Два таких месяца сокрушат ее психическое и физическое здоровье111.

Кроме всего прочего, журналистка отмечает ограничение движения тела как один из методов борьбы с душевным недугом: сдерживание телесной оболочки является символом контроля над болезнью.

Русский психиатр Павел Яковлевич Розенбах писал в 1898 году об огромном значении появившегося в 1830‑е годы принципа no restraint (т. е. отказ от использования смирительных рубашек и прочих удерживающих механических средств), т. к. «в нем заключалось требование уважать в помешанном личность больного человека и охранять его от излишнего насилия»112. В приведенной цитате хорошо заметно, что два понятия «помешанный» и «больной человек» разведены и первое понятие предполагает другие законы обращения. Свидетельство Розенбаха о том, что эта система до сих пор принята не повсеместно, подтверждает и результат расследования Блай. Фуко отмечает, что после выделения психиатрии в отдельную отрасль она все больше отступала от поисков «природы безумия в органических причинах или в наследственной предрасположенности»113, уходя в область иррационального. Сила общественного резонанса, который вызвала книга Блай, также можно объяснить обнаруженным несоответствием между устаревшей концепцией лечения и новыми подходами, но в то же время нельзя недооценивать и тот шок, который испытали обыватели перед самим безумием (и подобным «лечением безумия» как неотъемлемым следствием самого заболевания). Безумие, от которого прежде они были избавлены, с этого момента вторглось в их реальность и стало его частью.

Структура, не предполагавшая реального исцеления, а только лишь изолировавшая здоровых от больных и составлявшая бесконечный фотокаталог патологий, позволяла выстроить систему отношений, где через фотоснимок происходило абстрагирование личности до понятия «болезни». Артикуляция тела выражала уже не персональные желания, а жесты недуга. Техника хронофотографии, используемая для съемки эпилептических и истерических припадков, позволяла зафиксировать их последовательность. Это принудительное разделение динамической жизни тела на фазы, которые невозможно было выделить невооруженным глазом, превращала его в доступный научному изучению объект. Однако динамика объекта не исчезала бесследно, а трансформировалась в динамику наблюдателя, с которым в процессе научного познания происходили изменения. Эти снимки предназначались не исключительно, но в первую очередь для узкого профессионального использования. В течение двадцати лет вышли иллюстрированные издания с фотографиями пациентов Шарко. Дезире-Магло Бурнвиль, работавший в больнице Сальпетриер, с середины 1870‑х публикует снимки в медицинских изданиях, а позже объединяет их в альбоме «Иконография». В 1893 году Альберт Лонд издает свою книгу «Медицинская фотография: применение в медицинской науке и физиологии» с посвящением Шарко.

Практика повседневной жизни исключала личный опыт подобной пластики у наблюдателей. Таким образом, снимки апеллировали к тому анонимному переживанию телесной памяти, о возможности присутствия которого на фотоснимках пишет Е. Петровская. Она говорит о способности фотографии запечатлевать некий, казалось, невыразимый опыт114, который смотрящий может наблюдать и опосредованно переживать. Н. Сосна, анализируя текст Р. Краусс, приводит следующий принцип, выведенный исследователем: «Созерцатель не просто по необходимости активен, но и постоянно трансформируется, процесс разглядывания устроен таким образом, что идентичность смотрящего уже не может быть сохранена»115. В данном случае этот принцип может быть понят шире. Здесь речь идет уже не о конкретном ученом, но об изменениях, привносимых фотографией в научный мир в целом. Личный телесный опыт субъекта трансформировался посредством фотографии в артефакт научного знания. Общество испытывало страх перед ничем не сдерживаемой эмоциональностью и отказывало себе в праве на нее, вынося несдержанность за свои границы. Способность к свободному эмоциональному проявлению человека была передана фигуре Другого, постоянно находящегося под медицинским наблюдением. Его опыт в условиях контроля специалистов мог быть публичным: он дозволялся в интересах научного познания.

Отдельно стоит сказать о снимках, носивших, с современной точки зрения, более гуманный характер, – фотографиях, демонстрирующих протезы или устройства, используемые в терапии. Фотография стала применяться в научных исследованиях и использоваться в качестве иллюстрации, заменив собой гравюру. Основная цель этих снимков – демонстрация принципа работы приспособлений и информирование общества о новых технологиях. Так, американский врач Оливер Уэнделл Холмс на материале фотоснимков человека в движении смог подвергнуть критике распространенную модель ножного протезирования. Этот пример показывает, как скованное фотографией тело открывало исследователям истину о себе.

У англичанина Джеймса Джиллингема, который был владельцем мануфактуры по изготовлению кожаных протезов, за домом находилось маленькое фотоателье, где он делал снимки своих клиентов. Точное количество сделанных им фотографий неизвестно, часть их хранится в Музее Чарда (города, где он жил и работал), а 400 негативов – в Музее науки в Лондоне. Известно, что к 1910 году услугами Джиллингема воспользовалось более пятнадцати тысяч пациентов. Гравюры, сделанные по его фотографиям, публиковались в научном медицинском журнале The Lancet и в его рекламных брошюрах. Основной целью этих публикаций, помимо рекламного назначения, было проинформировать хирургов о том, в каких местах проводить ампутацию конечностей для сохранения их большей функциональности116 с перспективой в дальнейшем использовать протез.

Поскольку создание наглядного изображения требовало обнажения, выходящего за рамки приличия, а клиентки не хотели выносить свои телесные изъяны на всеобщее обозрение, женщины на фотографиях анонимны: модель либо обращена к зрителю спиной, либо скрывает лицо за полями шляпы или за газетой. Снимки мужчин своей иконографией напоминают традиционный для того времени фотопортрет: модель стоит в полный рост, опираясь на стул, стол или трость, прямо перед камерой или вполоборота. В этом архиве есть снимок девушки с полным протезом ноги, которая позирует, изображая, что читает письмо.


Ил. 4. Женщина с протезом ноги. Джеймс Джиллингем. Ок. 1890–1910 г. Музей науки, Лондон


Эти фотографии, с одной стороны, представляют собой документальное свидетельство практически безграничных возможностей науки по модификации тела, представление о которых знаменовал новый подход к протезированию. С другой стороны, снимки говорят о гармоничном слиянии живого и неживого, которое стало возможным в результате научно-технической революции. При этом рукотворное изделие одновременно наделялось функциональными свойствами живой материи и указывало на возможность ее замещения. Эта мысль будет интенсивно развиваться в годы после Первой мировой войны в Германии, где повседневное пространство оказалось наполнено изувеченными в боях военными, стремящимися вернуться к мирной жизни. В 1920‑е годы формируется социальная система их реабилитации, включающая индустрию протезирования, которая должна была помочь им стать пригодными для полноценной работы. Мощный отклик на эту тему происходит в художественной визуальной среде, где критический взгляд на послевоенное общество принадлежит прежде всего

берлинским дадаистам, которые одни из первых стали исследовать проблему соотношения человеческого тела с искусственными конструкциями, механизацию и роботизацию тела117.

Также осмысление этой темы происходило среди представителей «Кельнской прогрессивной группы» и группы «Политических конструктивистов», для которых «человек-машина стал наиболее популярным иконографическим образом»118.

Чтобы получить протез, созданный по новой технологии, пациенты были вынуждены провести целый день в пути из Лондона, и на время изготовления изделия многие останавливались в доме протезиста. Они становились частью научного процесса, и именно это репрезентировали фотографии Джеймса Джиллингема. Можно предположить, что это было частью того же процесса, о котором пишет Крэри в связи с возникновением нового типа наблюдателя (об использовании фенакистископа): «…индивидуальное тело одновременно становилось зрителем, субъектом эмпирического исследования и наблюдения и элементом машинного производства»119. Исследователь подразумевает человека, смотрящего в фенакистископ, однако клиент, приехавший для изготовления протеза, обладает еще более высокой степенью включенности в процесс, а фотографирование оказывается неотъемлемой частью новаторской процедуры.

Еще одно направление в фотографии, принадлежащей области медицины, – анатомы за работой в их повседневном окружении. По своей сути эти снимки одновременно есть одна из вариаций этнографического жанра и разновидность портретного. На них представлен достоверный образ профессии со всеми присущими ей атрибутами, так же как могли быть представлены ремесленники, охотники, лесорубы или возницы собачьих упряжек. Тела покойников – лишь антураж деятельности живых, расходный материал для насыщения информационного голода науки. Е. Сальникова в своем исследовании рассматривает тело на секционном столе как один из носителей визуальной информации, десакрализованный и обезличенный:

Вскрываемый труп лишен магических свойств, это экспонат, чьи функции заключаются в предоставлении живым визуальной информации об их физическом устройстве120.

В работах живописцев XIX века, обращавшихся к этой тематике, обнаруживается оценка этого противоречия и драматическое восприятие объективации тела. Они резко отличаются от философских работ художников дофотографического времени, которые имели схожие сюжет и композицию. Здесь можно вспомнить групповые портреты анатомов за работой, которые были созданы, к примеру, Яном ван Неком, Рембрандтом, Питером ван Миревельтом или Корнелисом Тростом. Флюссер пишет о кодифицирующем процессе, в который фотоснимок оказывается вовлечен с самого момента своего создания и вплоть до доставки его зрителю121. Далее исследователь приходит к понятию «медиа» как собственно «распространяющего канала»122. Но подобная структура присутствует и в более простой форме, которую, к примеру, мы наблюдаем в указанных выше фотографиях. То есть речь идет о заведомо известном назначении и адресате изображения: в данном случае это «документы» узкого профессионального сообщества, именно поэтому на большинстве из них запечатлены группы студентов-медиков.

Такие снимки, помимо юношеской бравады, о которой говорит шутливый и ироничный характер некоторых фотографий, служили свидетельством приобщенности запечатленных людей к закрытому знанию, знанию о тайнах тела. Действительно, порой это принимало облик фамильярного, даже аморального обращения с телом: как правило, на снимках анатомы позировали с инструментами в руках, демонстрируя процесс вскрытия. Студенты могли и нарочито выставлять напоказ пилы для ампутации, и излишне приближать свое лицо к телу покойного. Существует пародийный снимок, где, наоборот, студент лежит на столе, вокруг которого собрались скелеты со скальпелями в руках (там даже есть череп с трубкой во рту, по всей вероятности соответствующий образу наставника). В целом эти фотоснимки представляли собой взгляд анатома на буржуа, где очевидно высокомерие «знающего» по отношению к несведущему и беззащитному объекту наблюдения.

Однако, как отмечает М. Ф. Альварез, в этот период в больших европейских городах выработалось особенное отношение к смерти и неживому телу:

…он <морг. – А. Ю.> представлял новые научные концепции смерти, концепции, связанные с идеями позитивизма, который видел в науке парадигму общественной эволюции. По этой причине крупнейшие мировые столицы, такие как Париж, Лондон и Нью-Йорк, были решительно настроены обустроить или построить свои морги, чтобы обеспечить нужды этих огромных урбанистических центров123

83

Флюссер В. За философию фотографии. С. 106.

84

Петровская Е. Теория образа. М.: ИЦ РГГУ, 2010. С. 128.

85

Флюссер В. За философию фотографии. С. 15.

86

Сеннет Р. Падение публичного человека. С. 297.

87

См. подробнее: Brockbank W. Old Anatomical Theatres and What took Place Therein // Medical History. 1968. Vol. 12. P. 377.

88

Вересаев В. Записки врача // Вересаев В. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. М.: Правда, 1961. С. 266.

89

Мюшембле Р. Оргазм, или Любовные утехи на Западе. С. 263.

90

Цит. по: Вересаев В. Записки врача. С. 270.

91

Там же. С. 269.

92

Там же. С. 476.

93

Корелли М. Скорбь Сатаны. М.: Т8 Издательские технологии; СПб.: Пальмира, 2022. С. 52.

94

Флюссер В. За философию фотографии. С. 10.

95

Фризо М. 1839–1840. Открытия фотографии // Новая история фотографии. С. 262.

96

Сеннет Р. Падение публичного человека. С. 168.

97

Фрейд З. Психопатология обыденной жизни // Фрейд З. Психология бессознательного: Сб. произведений. М.: Просвещение, 1989. С. 292.

98

Там же. С. 278.

99

Jordanova L. Sexual vision. Images of gender in science and medicine between 18 and 20 century. The University of Wisconsin Press, 1989. P. 74.

100

Мартынова Д. Феминизация психических расстройств «Клинический урок в Сальпетриер» // Художественная культура. 2021. № 1. С. 119.

101

Мондзен М.Ж. История одного призрака // Сосна Н. Фотография и образ: визуальное, непрозрачное, призрачное. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 167.

102

Крэри Дж. Техники наблюдателя. С. 106.

103

Цит. по: Jean-Martin Charcot’s Visual Psychology // Graphic arts. https://goo.su/7CPl.

104

Дарвин Ч. Выражение душевных волнений / Пер. М. Филиппова. СПб.: Тип. А. Пороховщикова, 1896. С. 20.

105

Там же. С. 221.

106

Ламетри Ж. О. де. Человек-машина // Ламетри Ж. О. де. Соч. М.: Мысль, 1983. С. 183.

107

Фуко М. Ненормальные: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974/1975 учебном году. СПб.: Наука, 2004. С. 175.

108

Это издание на немецком языке вышло в том же году, что и двухтомный труд Д. Ж.‑Э. Эскироля «О душевных болезнях, рассматриваемых в медицинских, гигиенических и судебно-медицинских отношениях».

109

Die Geisteskrankheiten in Beziehung zur Medizin und Staatsarzneikunde. Vollständig dargestellt von E. Esquirol, in’s Deutsche übertragen von W. Berhard. Berlin: Verlag der Voss’schen Buchhandlung, 1838. S. 330.

110

Ibid. S. 333.

111

Цит. по: Demain B. Ten Days in a Madhouse: The Woman Who Got Herself Committed // Mental Floss. https://goo.su/7CPm.

112

Розенбах П. Психиатрические заведения // Энциклопедический словарь. Т. XXVа. СПб.: Тип. И. А. Ефрона, 1898. С. 675.

113

Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб.: Университетская книга, 1997. С. 497.

114

Петровская Е. Теория образа. С. 28.

115

Сосна Н. Фотография и образ: визуальное, непрозрачное, призрачное. С. 50.

116

Cabinet of Art and medicine (bibliographical resource). https://goo.su/7cpn.

117

Беликова М. Тело – протез – механизм. Изобразительное искусство Веймарской Германии // Художественная культура. 2020. № 2. С. 212.

118

Там же. С. 225.

119

Крэри Дж. Техники наблюдателя. Видение и современность в XIX веке. С. 144.

120

Сальникова Е. Анатомический театр в контексте истории носителей визуальной информации // Человек и культура. 2012. № 1. С. 65–101. http://e-notabene.ru/ca/article_193.html.

121

Флюссер В. За философию фотографии. С. 62.

122

Там же. С. 66.

123

Álvarez M. F. The Dramatisation of Death in the Second Half of the 19th Century. The Paris Morgue and Anatomy Painting. Faces of death: visualising history. Pisa, 2009. P. 166.

Человек как социальное тело. Европейская фотография второй половины XIX века

Подняться наверх