Читать книгу Женщина с винтовкой - - Страница 6

Глава 3. Прапорщик Бочкарёва

Оглавление

Громадные буквы на афишах били в глаза:

«Товарищи Женщины!

„Женский союз победы“ приглашает вас в воскресенье 21 мая в 11 часов в цирк Чинизелли на большой митинг, посвящённый активному участию женщин в войне. Выступают – министр-президент А. Ф. Керенский, военный министр ген. Верховский, прапорщик М. Л. Бочкарёва и др.

Долг каждой русской женщины включиться в общие усилия для победы над врагом».

Внизу афиши, довольно крупными буквами было добавлено пикантное: «Мужчины допускаются только при наличии свободных мест».

Ну, как не пойти на такой митинг? Конечно, я пошла. Не потому только, что и мне тоже страстно хотелось сделать что-либо активное для Родины, но ещё и потому, что я вспомнила неуклюжую фигуру унтер-офицера женщины, с которой я познакомилась у Финского вокзала в начале апреля. Теперь она уже офицер!.. Признаться, какое-то чувство зависти укусило меня за сердце. Офицер Бочкарёва – это хорошо звучало, гордо и в то же время просто. Вот время войн с Наполеоном. Император Александр I-й произвёл в офицеры Надю Дурову, знаменитого кавалериста, отличившегося во многих боях. Но с тех пор ни одного офицера-женщины не было в рядах Русской Армии. Вот она какая, Марья Бочкарёва, неунывающая россиянка! Женщина напора, энергии и смелости! ЧТО скажет она другим женщинам…

Лида была в это время на фронте, и я уговорилась со своей подругой по гимназии, Лёлей Колесовой, – вместе на школьной скамье сидели, вместе по шпаргалкам списывали, – пойти на митинг вдвоём. Я уж не знаю, почему взрослая дама ещё как-то может действовать в одиночку, но девушки всегда норовят быть вдвоём. Играет ли здесь чувство большей безопасности от мужских атак? Или молодая неуверенность? Или просто желание иметь возможность всегда с кем-то поделиться своими переживаниями и впечатлениями, такими острыми в юности? Не знаю. В общем, мы пошли с Лёлей вместе.

Цирк, как и следовало ожидать, был набит до отказа. – «Народу больше, чем людей», – как смеялась Лёля. Мужчин было очень мало – их, бедняг, действительно пускали туго. Я думаю, было тысяч до 5 женщин – гимназистки, курсистки, сёстры милосердия, работницы. Настроение было явно повышенное, «именинное». Правда, нужно сказать, что ТО время было вообще примечательно истерическим интересом к «политике», в которой мало кто понимал, но о которой каждому можно было «свободно» говорить. В те времена все почему-то считали, что «проклятый царизм» лежал этакой плитой на всех проявлениях народной свободы, и вот теперь, наконец-то, всем позволено свободно дышать. Тогда я сама этому верила, так сильно было это всеобщее сумасшествие. Но, конечно, до какой-то степени этот «медовый месяц» митингов можно было понять: об Императоре или его правительстве плохо можно было говорить только «под сурдинку». А теперь – ругай всё и вся, сколько угодно – «свобода». Для критики не было рамок: бей по коню и по оглоблям, что и делал Ленин, ведя свою разрушительную пропаганду. Безнаказанно он «крыл» всех – и Временное правительство, и министров, и их мероприятия, и церковь, и генералов, и офицеров, и армию. И это заражало. Пожалуй, эта «зараза свободы» самое опасное для человека и для общества – особенно в дни молодости того и другого. Но, простите, опять я ушла в сторону.

В цирке было всё по-праздничному. Знамёна, лозунги, оркестры. Один военный марш сменялся другим. Ждали Керенского, который всегда «изволил прибывать» с опозданием. Но он был «душкой», героем революции, и поэтому на него никто не сердился. Папа объяснял мне как-то, почему Керенский выдвинулся. В тот период, когда в России было собственно ДВА правительства – одно Временное и другое – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов, – Керенский сыграл роль этакого промежуточного звена между ними. Мне казалось, что он лично был человеком искренним и энергичным и обладал зажигательным даром речи. Чем он, собственно, виноват, что не оказался по своим качествам НА ВЫСОТЕ ТОГО времени? А кто ТОГДА таким оказался? Разве что Ленин да Троцкий; о Сталине тогда никто не слыхивал: его «революционную роль» создали услужливые историки уже потом. Тогда он был известен только в узких революционных кругах, как бомбист и экспроприатор – ограбил Тифлисский банк в 1905 году.

Он устроил засаду на одной из площадей города, и когда карета, окружённая эскортом казаков, поравнялась с небольшой гостиницей, где террористы устроили «боевой пункт», с крыши была брошена бомба, и «сам» Сталин стал стрелять по казакам и толпе из окна гостиницы. Потом один из террористов, переодетый офицером, подлетел к карете с деньгами, вытащил оттуда что-то больше 200.000 рублей и умчался в коляске.

В несколько минут были убиты казаки и до 28 женщин и детей. Деньги были переправлены во Францию, но на несчастье революционеров они состояли из кредитных билетов в 500 рублей. Номера их были тотчас же сообщены по всему миру, и Литвинов (позже народный комиссар финансов) был арестован в Париже при сбыте денег.

Так большевики и не смогли использовать награбленное богатство, окроплённое кровью невинных людей.

Речь Керенского была блестящей. Он ярко рисовал «завоевания революции» и призывал защищать эти завоевания грудью. (Какие они, эти завоевания – он ясно не говорил). Он не стеснялся отметить трудности построения «Новой России», указывая, как неустойчиво положение внутри страны и на фронте, как растёт хаос везде и как заражает он фронт. По его словам, в армии уже появились опасные признаки внутренней болезни – неповиновение офицерам, нежелание воевать, дезертирство…

Нужно тут сказать, что ещё до Керенского, в самом начале революции, Петроградский Совет выпустил свой знаменитый, роковой в истории России «приказ «№ 1» – «о правах солдата – гражданина».

Этим приказом отменялись отдание чести вне строя, титулование, обращение на «ты», все ограничения для нижних чинов и даже… «восьми часовой рабочий день»! Это в военное время и для солдата!.. В общем, в приказе умышленно и демонстративно были подчёркнуты солдатские «права», а об обязанностях не было сказано ни слова. Но самое ужасное в приказе было – создание в каждой части выборного комитета из солдат, без санкции которого приказы командиров были не действительны. В более важных случаях, например, отправление Петроградских воинских частей на фронт – нужно было согласие Совета Депутатов города. Этот приказ вначале предназначался только для Петроградского гарнизона, но вихрем пронёсся по всему фронту, нанеся смертельный удар воинской дисциплине.

Керенский говорил и об этом приказе. Его голос всё больше и больше стал взвинчиваться и переходить на истерические ноты.

– Товарищи, – кричал он с трибуны, лихорадочно жестикулируя. Его выразительное усталое, с мешками под глазами лицо, бледнело всё больше. – Товарищи! Мы должны быть, мы обязаны быть достойными завоёванной свободы. Порой, когда я гляжу на начинающийся развал дисциплины, на беспорядок, на грабежи, на растущее в армии и в стране дезертирство, уклонение от выполнения своего гражданского долга, мне начинает казаться, что мы – не свободные граждане, а просто толпа взбунтовавшихся рабов…

Помню, весь цирк затих при этих страшных словах. Десять тысяч пар глаз были неподвижно уставлены на министра-президента. А он стоял, сам взволнованный, на обтянутой красным сукном трибуне, и было похоже, что эти страстные слова, впоследствии сделавшиеся знаменитыми, вырвались у него невольно, из глубины искреннего переполненного болью сердца. Тем более они были потрясающими. Они прозвучали, словно первый отдалённый звук грома от приближающейся грозы. Небо ещё ясно, ещё тепло и радостно вокруг, но уже далёкий горизонт занят длинной страшной тёмной тучей, и низкий, рокочущий угрожающий звук глухо доносится издалека. Радость солнечного дня скоро будет закрыта ревущей бурей… Так чувствовала, вероятно, не только я, но и все собравшиеся в цирке.

Керенский и сам почувствовал напряжение и резко переменил тему: заговорил о том, что нас всех интересовало – об участии женщин в обороне страны. Он похвалил деятельность фронтовых сестёр, тысяч женщин, занятых в тылу, и вдруг, картинно повернувшись к столу президиума, где виднелась коренастая фигура Бочкарёвой, добавил:

– А теперь вот прапорщик, товарищ Бочкарёва, героиня не одного сражения с немцами, расскажет вам о своём новом грандиозном проекте.

Поднялась овация. Растерявшаяся и очень смущённая Бочкарёва стояла на трибуне в положении «смирно», а весь цирк дрожал от рукоплесканий и криков.

Единственная в России женщина-офицер несколько раз пыталась начать говорить, но напрасно. Вид её двух героических медалей и двух георгиевских крестов (видимо, она таки добилась своего, отвоевала «право бабы» на равные награды за равные подвиги!), её фронтовые защитного цвета погоны и, наконец, слова, которыми Керенский представил её – наэлектризовали всех. Несколько минут, не переставая, гремели крики. Потом, когда всё стихло, Бочкарёва, пройдя к краю стола, откуда говорили ораторы, неуверенно и спотыкаясь начала:

– Товарищи… Вы уж меня простите, я никакой не оратель (оратор, поспешно поправилась она, но никто не засмеялся). Я – простой фронтовой солдат, который честно исполнял свой долг – дрался с врагами нашей любимой Родины… И вовсе никакой я не герой, как вот только что сказал наш дорогой Александр Фёдорович, министр-президент. Так что, право слово, я ничего не заслужила. И пущай это будет приветствие и слава не мне, а нашему русскому солдату…

Опять разразилась овация. Цирк загремел ещё более бурно. Слова женщины-офицера были так просты, так непосредственны, что даже скептические усмешки некоторых (особенно у просочившихся в цирк мужчин) смягчились. Личность Бочкарёвой завоевала симпатии толпы и своей простотой, и своей мужественностью, и своей внутренней силой. Конечно, повлияло на толпу и сверкание боевых отличий. У нас в России все знали, что Георгий не даётся по пустякам, что это подлинно боевой знак отличия и что, очевидно, действительно это коренастая, неуклюжая 30-летняя женщина была героем не одного сражения. Уже это одно давало ей право на уважение и на то, чтобы её слушали с вниманием.

– То, что говорил нам наш любимый Александр Фёдорович, – продолжала Бочкарёва, – всё это, товарищи, верно. Есть многие несознательные элементы, которые понимают свободу, как ничего не делать, отказываются повиноваться и крепко держать винтовку перед лицом злого врага.

При общем напряжённом молчании Бочкарёва рассказала несколько фактов из жизни её полка: о нарушении дисциплины, об отказе идти на боевой пост, неуважении к офицерам, дезертирстве, попытках к братанью.

Случаи были малозначительны, но очень характерны. Когда о таких фактах говорил Керенский, получалось что-то – «в общем и целом», что-то не очень достоверное, хотя и грозное. Но мелкие факты, рассказанные просто и ясно очевидцем, фронтовым солдатом – произвели гораздо большее впечатление, – словно это были симптомы какой-то опасной заразной болезни, реально угрожающей стране. А что, – мелькнула у всех мысль, – если такое настроение разольётся по ВСЕМУ ФРОНТУ, зальёт и всю страну и будет усиливаться?..

И было забыто восторженное обожание этой женщины-офицера. По спинам прошёл какой-то холодок, в душу вступил ещё мало осознанный ужас. И именно в эту минуту при подавленном молчании слушателей Бочкарёва произнесла свои спокойные исторические слова:

– И вот, товарищи-женщины… Потому я теперь и обращаюсь ко всем русским женщинам, в которых есть ещё русская совесть, честь и храбрая кровь. Решила я сформировать женский боевой батальон смерти, сделать настоящих солдат-женщин и выступить с ними на фронт… Я – не вовсе дура и понимаю хорошо, что такой батальон не может почитаться настоящей боевой единицей на фронте. Но он… но он должон пристыдить тех мужчинов-дезертиров, которые накануне окончательной победы над врагом, уклоняются от исполнения своего гражданского долга… Так вот, товарищи-женщины, я приказываю вам вступить в мой батальон. На его формирование я имею уже согласие товарища Керенского и товарища Верховского. Мы с месяц проучимся и пойдём покажем и Рассее, и Германии, что у нас есть женщины с сердцами орлов…

Как ни странно – после заключительных слов Бочкарёвой, сказанных спокойно и даже как-то буднично, не раздалось ни одного хлопка. Все сидели, как заворожённые, не сводя глаз с Бочкарёвой, которая сама, видимо, не понимала, какую революцию она подняла в душе каждой своей слушательницы. А сердце у всех женщин билось лихорадочно и страстно. Женский батальон? Ведь этот призыв относится не только ко всем женщинам, он относится также и ко МНЕ ЛИЧНО… Не пойти ли И МНЕ?..

Такая же мысль молнией обожгла и меня. Мне показалось, что Бочкарёва высказала именно то, что смутно росло где-то там в глубине души, но не могло оформиться во что-то ясное и определённое. Женский боевой батальон… Помню, в груди у меня словно что-то остановилось. Дыхание замерло, какой-то холодок восторга и решительности прошёл по всему телу и замер мурашками в пальцах ног.

Вероятно, мои глаза сияли от возбуждения, когда я поглядела на Лёлю. В её серых выпуклых наивных глазах, как в зеркале, отразилось моё возбуждение. Мы без слов поняли друг друга и молча потянули друг другу холодные дрожащие руки.

Теперь, взрослой женщиной, с волосами, убелёнными пылью жизненной дороги, я улыбаюсь, вспоминая своё волнение тогда, в мае 1917 года, когда во мне созрело решение пойти в женский батальон. В 18 лет человек, особенно женщина, имеет совершенно иные реакции, – словно особо чувствительная антенна, которая звучит от самого нежного прикосновения. У неё, так сказать, душа без жизненных мозолей, тормозящих реакции в более взрослом возрасте… Но… Ах, как хорошо иметь впечатлительную душу, бурно вспыхивающую от благородных побуждений!..

При общем каком-то торжественном, даже придавленном молчании взял слово генерал Верховский, военный министр, сухой, подтянутый, суровый человек.

Я едва слушала и теперь плохо вспоминаю его спокойные размеренные слова – слишком яркие чувства бушевали у меня на душе. Помню только, как в конце своей короткой речи он заявил, что для обучения женщин-добровольцев будет выделено всё необходимое, что военное министерство с большой серьёзностью и заботой отнесётся ко всем нуждам батальона, и он надеется, что этот батальон оправдает своё назначение – поднимет дух уставших русских войск на фронте. В заключение он добавил, что запись в батальон будет производиться после митинга в фойе цирка…

Керенский несколькими тёплыми словами закрыл собрание. Грянула Марсельеза (тогдашний русский гимн), и вот тогда всё словно опять ожило после сна. Я много восторгов слыхала на своём веку, но такого урагана от рёва пятитысячной толпы мне не довелось никогда больше встречать…

Ошалелые – именно ошалелые – от восторга и возбуждения, спустились мы с Лёлей с галёрки в фойе, чтобы там записаться в батальон, и там сразу же получили холодный душ.

Строгий подтянутый офицер военного министерства испытующе посмотрел на нас, взволнованных и раскрасневшихся, и чуть улыбнулся, заметив, что мы инстинктивно, как маленькие девочки, держим друг друга за руки.

– Вам сколько лет?

Я почувствовала словно укол в самое сердце.

– Во-восемнадцать!

Вероятно, мой голос звучал не только испуганно, но даже с отчаянием, потому что строгое лицо смягчилось.

– Было или будет?

– Бы… Было. У меня даже вот тут свидетельство об окончании гимназии есть…

Я стала торопливо рыться в своей сумочке – я всегда таскала мой аттестат с собой, взглядывая на него по нескольку раз в день, но офицер остановил меня движением руки.

– Не нужно… До 18 лет приёма в батальон нет. В возрасте от 18 до 21 года требуется предоставление разрешения родителей.

Мысли опять сумасшедшим волчком закружились в моей голове. Разрешение родителей?..

– А я сирота, – с испугом сказала в свою очередь Лёля. Её круглое, курносое, румяное веснушчатое лицо было напряжено. Губы вытянулись вперёд, как будто она списывала какую-то трудную задачу. Помню, у неё всегда было такое лицо во время трудных школьных экзаменов.

– Сирота? – офицер на секунду задумался. – Ну, тогда разрешение ваших опекунов.

– У меня нет опекунов. Я живу у своей тёти.

– Тогда принесите письменное разрешение тёти.

– Хорошо… Сюда?

– Нет. Прямо в казарму батальона. Торговая 14, Петроградская сторона.

«Казарма батальона» – ах, как это хорошо и сочно прозвучало… Мы с Лёлей вышли из цирка, как во сне, не обратив даже внимания на возбуждённую толпу женщин, теснившихся в фойе. Лёлино лицо опять стало беззаботным – она знала, что тётя не будет противиться её желаниям. Молодой женский напор, конечно, сломает сопротивление старушки. Да и потом Лёля может и приврать малость – долго ли умеючи? Но вот относительно самоё себя – я была в большом сомнении. Моя мама понимала, что такое казарма и что такое батальон. Её не проведёшь легкомысленными объяснениями. Она знала, что такое военное дело и что значит фронт. Папа был на фронте, а он скорее понял бы меня и дал бы разрешение. И Лиды не было дома – она тоже помогла бы мне уломать мамочку. Она ведь давно звала меня на фронт, правда, как сестру милосердия, но ведь, в конце концов, положение настоящей фронтовой сестры мало чем безопаснее солдатского, конечно, если она не прячется в тылу… А мамочка у нас была серьёзная и строгая, и мы никогда не могли её до конца понять. Как отнесётся она к моей просьбе?.. Словом, во мне не было уверенности в успехе…

Не без сердечного трепета пришла я домой. С восторгом рассказала маме о своих впечатлениях – без всякого намёка на своё решение. Но мамочка сразу же почувствовала, чем это пахнет. Вероятно, мои щёки горели ярче обычного, и было что-то в голосе – какие-то срывы, какая-то интонация. И во время какого-то маленького перерыва в моём рассказе, строгие серьёзные глаза мамы пристально поглядели в мои.

– И тебя тоже захватила эта мысль? – тихо уронила она.

Моё сердце забилось ещё сильнее. Было что-то в голосе мамы бесконечно жалкое, какое-то страдание, какая-то покорность судьбе, словно вот она и хотела бы удержать свою младшую дочь от смертельного риска, но ЧТО-ТО ей мешает. И я ясно почувствовала эту боль. Сорвавшись со стула, я бросилась на колени перед мамой, уткнулась головой в её руки и заплакала. Мы обе были в этот момент искренно несчастными, беспомощными перед силой какого-то РОКА. Она ЗНАЛА, что ей не удержать дочери, я ЗНАЛА, что мне не удержаться от рокового решения. И эта вот беспомощность перед судьбой – было самое тяжёлое в наших чувствах.

Мамочка молча гладила меня по голове, и никогда я не чувствовала себя так близко к её сердцу, так тесно «вместе»… Так шли минуты. И потом ЧТО-ТО обожгло мою руку. Мама плачет? Мы с Лидой никогда не видели её плачущей, и я была потрясена этим. Но когда я подняла голову, на глазах у мамы уже не было слёз, так что я могла бы подумать, что ошиблась, если не ощущение, скользнувшее по руке. Ведь самая раскалённая, самая прожигающая влага в мире – это человеческие слёзы… И до сих пор я не могу забыть страшного впечатления от маминой слезы, которую я не видела, но которая БЫЛА…

Больше между нами не было сказано ничего. К вечеру мама заперлась в своей комнате и утром без слов передала мне листок бумаги:

«Настоящим я разрешаю своей дочери Нине Крыловой поступление в женский батальон прапорщика Бочкарёвой с уверенностью, что она выполнит свой долг перед Родиной.

Петроград, 21 мая 1917 г.

Зинаида Крылова».


Когда через месяц с фронта в Питер приехал папа, он сейчас же зашёл в казарму батальона повидать меня. Он не выразил ни порицания, ни одобрения – словно всё шло совершенно обычным порядком. Мы с ним много говорили на «взрослые» фронтовые темы, избегая интимных ноток в разговоре, и только прощаясь, он благословил меня и передал мне маленькую иконку от мамы. Это был предпоследний раз, когда я видела его в жизни. Но его крепко выправленная солдатская фигура, гордо поставленная седеющая голова, твёрдое умное лицо с неожиданно добрыми детскими серыми глазами – до сих пор, как живые, стоят в моей памяти. И если Бог провёл меня невредимой через сотни опасностей – я верю, что именно его благословение и мамочкина иконка (которая и сейчас у меня на груди) спасли меня в буре жизни.

Женщина с винтовкой

Подняться наверх