Читать книгу Похвала Сергию - - Страница 14
Книга первая
Часть первая
Глава одиннадцатая
ОглавлениеМальчик из боярской семьи долго может не замечать наступающего оскудения. Ну, разве со стола исчезают осетрина и каша сорочинского пшена, и мать решительно говорит, что своя, пшенная, ничуть не хуже! И Стефан молчит, супясь, ест простую пшенную, даже с каким-то остервенением. И изюм становится редок, его дают детям по маленькой горсточке только по праздничным дням. И когда Варфоломей повторяет свой поступок еще и еще раз (уже без всяких драк он с той поры почитал нужным делиться своим платьем с неимущими), его, отпуская из дому, переодевают из белополотняной в простую холщовую рубаху, при этом нянька, пряча глаза, бормочет, что так способнее, не замарает дорогой, а если замарает, дак легше и выстирать… И с конями творится что-то неладное, их все меньше и меньше на дворе. И уже пошел счет, кому какая принадлежит лошадь, и им, малышам, достается на двоих один конь, пожилой спокойный меринок, да и того весной забирают пахать поле. Однако перемены в еде и рубахах не трогают Варфоломея совсем. Может, только умаление конского стада он и замечает. Надо сказать, что в те века и в те годы, о коих идет речь, любому знатному пройти пешком, иначе чем в церковь, было зазорно. Пеши ходили простолюдины, боярин же, воин, «муж», за всякой безделицею, пусть хоть двор один миновать, вскакивал на коня. Но разве ему, Варфоломею, в самом деле жаль было своего коня для братика Петюни?!
Иных потерь и убытков попросту не видать было младому отроку. А когда мать принималась, сказывая, штопать и перешивать свои платья, так становилось даже как-то уютнее и милее. Можно было подлезть ей под руку и, внимая рассказу, глядеть, как ловко ныряет в складках переливчатой ткани тонкая острая игла в неустанных материнских пальцах.
Другое дело Стефан. Тот оскудение дома переживал куда болезненнее родителей. Его коробило, когда отец брался за топор или сам запрягал коня. Вопросы и взгляды сверстников задевали его кровно, и он нарочито вырабатывал в себе гордость во всем: в походке, в посадке верхом, чуть-чуть небрежной, в надменном прищуре глаз, в том, как сказать, как ответить, в презрении, наконец, к «земным благам» (с горем чувствуя все же, что презирать блага земные, их не имея, – это не то же самое, что отбросить имеющиеся в изобилии блага, как поступил Алексей, человек Божий, или индийский царевич Иоасаф…).
Намедни один из приятелей, Васюк Осорьин, похвастал новым седлом с бирюзою и красными каменьями, купленным в Орде. Стефан хотел было снебрежничать, но загляделся невольно на чудную работу неведомого мастера из далекой Бухары, на извивы узора и тонкое сочетание темной кожи, золотого письма и небесно-голубых, в серебряной оправе, пластин дорогой бирюзы, среди которых темно-красные гранаты гляделись каплями пролитой крови…
– Твой батька с самим Аверкием в княжой думе сидит, дак мог бы, поди, и тебе куплять чего поновей! – небрежно изронил Васюк, кивнув на старенькое седло Стефана.
Стефан отемнел ликом, скулы свело от ненависти – хотя Васюк явно и не издеваться хотел, а так, попросту с языка сорвалось, – не ответив, ожег коня плетью и пошел наметом, не разбирая пути, нещадно полосуя бока ни в чем не повинного гнедого и не чая, как, с какими глазами воротит он завтра в училище.
Оружный холоп, далеко отстав от молодого господина, напрасно кричал ему погодить. Стефан ничего не слыхал, горячая кровь била в уши, и, только уж подлетая к дому, умерил скок взмыленного скакуна, начав приходить в себя. И тогда жаркий стыд облил его всего: как это он, из-за седла какого-то, из-за собины, проклятой собины! Прельстили драгие камни! Его! Книгочея!
Во дворе стояли кони, возки, телеги. По наряду признал, что в доме Тормосовы. Приехал, значит, и Федор, родня ему, поскольку был женат на старшей сестре, и Иван Тормосов, младший брат Федора. И баб, верно, навезли, и холопов! – подумал Стефан, расседлывая и вываживая коня. Он стеснялся взойти в горницу, чтобы гости не увидели гнева на его лице и не стали трунить над ним, как нередко позволял себе, на правах старшего, Федор Тормосов.
В горнице меж тем шел неспешный спор не спор, беседа не беседа. За столом, супротив Кирилла, сидели оба Тормосова, Иван с Федором, Онисим, стрый[12] Кириллов, прискакавший из Ростова с тревожною вестью (уже дошли слухи о готовящейся казни князя Дмитрия в Орде), свояк Онисима Микула и еще двое родичей Тормосовых. Был и протопоп Лев с сыном Юрием, приятель хозяина. На самом краю стола примостились, не открывая ртов, старший оружничий Даньша с ключником Яковом.
Уже отъели стерляжью уху, уже и от мясных блюд, от порушенного гуся с капустой, и от белой праздничной каши отваливали гости, протягивая руку то к моченому яблоку, то к сдобным заедкам, а то и запуская ложку в блюдо с киселем. Слуги разливали душистый мед и квасы. Мария обнесла гостей дорогим красным фряжским в серебряных чарах, и каждый, принимая чару, степенно вставал и воздавал поклон хозяйке дома, а захмелевший Онисим даже и целоваться полез, и Мария, подставив ему щеку: «Ну будет, будет!» – мягко останавливала и усаживала гостя…
Разговоры, однако, велись за столом невеселые. Дмитрия в Орде казнят, это было ясно для всех, и кто станет нынче великим князем?! А от дел господарских, далеких, – ибо Тверь ли, Москва одолеет, Ростову все одно придет ходить в воле победителя, – перешли уже к нынешней тяжкой поре, хлебному умалению, разброду во князьях, к тому, что смерды пустились в бега, прут на север, подальше от княжеских глаз, что народ обленился, ослаб в вере, в торгу поменело товаров и дороговь стоит непутем, бесермены за любую безделицу прошают цены несусветные, а холопы сделались поперечны господам и ленивы к труду.
– Надежды на Господа одного! – повторял уже в который раз Кирилл. – С той поры как князь Михайло Ярославич, царствие ему небесное, мученическу кончину приял, так ныне надежда на Господа одного! По любви, по добру надобно…
Федор Тормосов, отваля к резной спинке перекидной скамьи и постукивая загнутым носком мягкого тимового сапога по половице, посмеиваясь, вполсерьеза, возражал тестю:
– Бог-то Бог, да и сам не будь плох! Ты вон полон дом нищебродов кормишь, а что толку? От Господа нам всем, да и им тоже, надлежит труды прилагать в поте лица, да! Холопов-то не пристрожишь, они и вовсе работать перестанут!
– Ну, этого ты, Федор, не замай! Милостыню творить по силе-возможности сам Исус Христос заповедал! – строго отмолвил Кирилл. (Он не любил, когда зять начинал вот эдак подшучивать над его падающим хозяйством.)
Но Федор, играя глазами, не уступал. Вольно развалясь на лавке, раскинув руки (вышитая травами рубаха в распахнутой ферязи сверкала белизной), вопрошал:
– По тебе, дак и всех кормить даром надоть, а с каких животов?!
Тут и Иван Тормосов подал голос:
– Церкви Христовой достоит спасать души, а не кошели нераскаянных грешников!
– Почто кошели? С голоду мрут! – возвысил голос Кирилл. (В этот миг Стефан тихо вошел в палату и стал у притолоки.)
– А даже ежели он умирает с голоду! – наступал Федор. – Но жаждет хлеба земного, а не манны небесной, что с им делать церкви? Сам посуди!
– Милостыню подают не с тем, чтобы плодить втуне ядящих! – вновь поддержал брата Иван. – Погорельцу тамо, увечному, иже во бранях кровь свою пролия, сирому… А коли здоровый мужик какой ко мне припрет, иди работай! А нет – с голоду дохни! Куска не подам!! Да и прав Федор, церковь души пасет, а не оболочину нашу бренную! Отец протопоп, изрони слово!
Отец Лев, сосредоточенно грызущий гусиную ногу, отклонился, обтер тыльной стороною ладони рот, прокашлял, мрачно глядя из-под мохнатых бровей, повел толстою шеей, тряхнув густой гривою павших на плеча темно-русых волос, и протрубил басом:
– Речено бо есть: «Не хлебом единым, но всяким глаголом, исходящим из уст Божиих, жив человек!» – Сказал и, утупив очи, вновь вгрызся в гусиную ногу.
– Вот! – поднял палец Иван Тормосов. – Не хлебом единым! Это кудесы ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что, лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб – беги за мною! Словно люди – скот бессмысленный!
– И Христос накормил пять тысяч душ пятью хлебами! – сердито бросил Кирилл.
– Накормил! – Федор уже не посмеивался, а спорил взаболь. Качнулся вперед, бросив сжатые кулаки на столешницу. – Дак не с тем же, чтобы накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же люди, слушать его пришли! А тут обед, жратье, понимаешь… Ну! Он и взял хлебы те: «Режьте! На всех хватит!» Они, может, после того сами, со стыда, делиться стали меж собой! Кто имел, другим отдал! Может, тут и чуда-то никакого не было! И дьяволу Христос то же рек в пустыне! Вон спроси Стефана, он у тебя востер растет!
Стефан, который так и стоял, словно приклеенный к ободверине, заложив за спину руки, пошевелил плечом и, когда к нему обратились лица родителя и председящих, буркнул угрюмо и громко:
– Я в монахи пойду!
– Вырасти еще! – остывая, возразил отец.
– Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! – задумчиво отозвался Иван Тормосов. – Худо стало в Ростовской земле!
Онисим, в продолжение спора тупо сидевший уставя взор в тканую, залитую соусами и медом скатерть, тут поднял глаза, крепко потер лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
– Братьев стравливают! Задумали уже и град делить на-полы, вота как!
– Нейметце… – процедил сквозь зубы Юрий, протопопов сын, никого не называя, но председящим и так было понятно, кто мутит воду, внося раздор меж молодых ростовских князей, Константина и Федора.
– А Аверкий? – спросил доныне молчавший Микула.
– Что Аверкий! – пренебрежительно пожимая плечами, отозвался Федор. – Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого оперетись!
Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну (уходи, мол, тамо поешь – не время, не место), тоже поник головой. Опереться и в самом деле было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
– А коли что… убегать… – задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов. – На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немерены, места дикие, богатые… Лопь, да чудь, да югра, да прочая самоядь…
– Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! – супясь, пробормотал Микула.
– И побежишь! – невесело, пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим. – И побежишь… – Он вновь потерял нить разговора и, пролив мед, свесил голову.
– Детки как? – прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери на правах взрослой и замужней женки, взъерошив ему волосы, уже увела кормить.)
Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
– За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея, Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
12
Стрый – дядя с отцовской стороны.