Читать книгу Совушка - - Страница 2

1

Оглавление

Мне снится, что я нежно занимаюсь любовью с совой. На следующее утро я замечаю на груди царапины, следы объятий и ласк. Две недели спустя я узнаю, что беременна.

Вы, наверное, спрашиваете себя, как такое могло произойти между женщиной и птицей.

Я и сама недоумеваю. Потому что сова в моем сне была самкой.

Давай сразу изложим факты, совенок. Совиность была в тебе с самого начала. С того момента, как одна клетка становится двумя, четырьмя, восемью. Она уже в тебе, когда ты слишком много спишь, слишком поздно начинаешь ползать, кусаешься, когда нельзя кусаться, или визжишь, когда нельзя визжать. В тот день, когда ты родилась и я впервые едва ли не с презрением взглянула на твое сморщенное, красное, возмущенное тельце с крошечными коготками, лежавшее в кувезе, голое и все в трубках, – в тот день я не имела ни малейшего представления о том, кто ты такая и кем вскоре предстоит стать мне.

Но тебе суждено быть – и быть плотью от плоти моей.

На кухне у нас дома в Сакраменто я рассказываю мужу о своей беременности. Это происходит само собой. На плите томится рагу, пар над кастрюлей придает воздуху оттенок собачьей кожи, и я едва различаю правду вещей. Мой муж стоит, облокотившись на кухонную стойку с бутылкой пива в руке, и рассказывает, как прошел его день, своим обычным жизнерадостным тоном. В его словах мерцают ослепительные вспышки рационального мышления.

– Я беременна, – говорю я.

Я боюсь поднять на него глаза. Вместо этого я смотрю в пол. Замечаю, что его не мешало бы помыть. Начинаю думать о швабрах и о том, что они на самом деле никогда и ничего не отмывают до чистоты. Потом мне приходит в голову, что уборка в доме – это заведомо обреченная на проигрыш борьба с энтропией. Мой муж вообще услышал, что я сказала? Сказала ли я правду? Можно ли взять свои слова назад?

И вот уже муж обнимает меня, не нежно, а властно, можно даже сказать победоносно. Он почти на две головы меня выше и весит на сорок четыре килограмма больше. Он кружит меня, отрывает от земли. Когда он ставит меня обратно на пол, в голове начинает звучать печальный дуэт для скрипки и фортепиано Арво Пярта «Зеркало в зеркале». Эта мелодия так неуклонна и безутешна, и жизнь моя течет вперед.

Муж говорит:

– Черт. Вау. Ох. Черт. Мы так долго ждали этого ребенка!

– Подожди, – отвечаю я. – Я лично не ждала этого ребенка. Это неправда. Я вообще не уверена, что хочу этого ребенка.

Муж не слушает. Он еще немного кружит меня, пока я не заражаюсь его приподнятым настроением, и в следующее мгновение мы уже весело дурачимся в нашей изрядно засаленной кухне и не замечаем, как пригорает рагу. Когда мои ступни снова касаются пола, вместе с головокружением я ощущаю потерю. Говорят, этот механизм работает как часы. Родится совенок. Это дитя никогда не научится говорить, любить, обслуживать себя. Оно никогда не научится читать или бросать мяч. Отец никогда не увидит в нем ни единой своей черты. Подумает: «Это несправедливо». И уйдет. А мать останется.

– Вернись, где ты там витаешь? – произносит муж.

Я понимаю, что прошло время, потому что перед нами на столе грязные тарелки, я чувствую, что желудок полон, а муж соскребает остатки рагу в пластиковый контейнер. Он трещит о том, что скоро станет папой, постепенно переходит к теме своего детства, рассказывает о том, как юные годы сформировали его как мужчину. Потом он делится своими мыслями о будущем, о том, каким хорошим отцом он станет, а после берет меня на руки и уносит в спальню, где мы занимаемся любовью, пока я не начинаю чувствовать себя любимой и оберегаемой, драгоценной и хрупкой, как стеклянная статуэтка, с которой нужно постоянно смахивать пыль.

После секса муж сразу засыпает, оставляя меня в одиночестве и темноте, сна ни в одном глазу. Я оплакиваю свое незатейливое прошлое, жизнь до того, как я забеременела совой. Я думаю о своей музыке. Думаю о любовнице-сове. Думаю о жизни. Пытаюсь представить, что ко всему этому добавится еще и совенок. Я профессиональная виолончелистка, и я люблю свою работу. Беременность пока не успела это изменить. Возможно, я смогу брать совенка с собой на гастроли. Возможно, смогу давать уроки во время его кроткого дневного сна. Совенок не согласен. Сознание затапливают угрюмые совиные возражения против всех моих планов. Совенок пытается заместить мои эгоистические сомнения своими, трепеща перед жизнью, которая ждет за пределами материнской утробы, если, конечно, я соглашусь быть его мамой. К утру воззвания совиной души окончательно изнуряют меня. Когда муж наконец просыпается, я смотрю прямо ему в глаза. Всю ночь я ждала, что он проснется и встанет на мою сторону. Всю ночь из хрупких клювиков козодоев доносились жестокие суждения в мой адрес, они с такой злобой уличали меня в недостаточной самоотверженности, что я не могу понять, как муж мог спокойно спать среди всего этого гама и гнева.

– Помоги мне, – пытаюсь сказать я, когда он окончательно пробуждается.

Но совенок кусает меня за язык.

Пока муж не открыл глаза, я еще надеялась, что он найдет ответы на мои вопросы. Но очнулся ото сна он словно во власти дурмана. Он широко зевает, покусывает щеку изнутри. Вскоре на его лице уже сияет улыбка от одного воспоминания о моем деликатном положении. Он целует мои губы, веки, волосы, а потом вскакивает с кровати и вызывается приготовить нам завтрак. Варит крепкий кофе. Старается изо всех сил, чтобы я почувствовала, как он меня почитает и преклоняется передо мной, и я это чувствую. Чувствую себя жертвенной козой, которую почитают и перед которой преклоняются. Теперь мы вместе жадно поедаем тосты на кухне. Мой муж – юрист, специализирующийся на праве интеллектуальной собственности в области запатентованных семян. На нем белоснежная накрахмаленная рубашка и брюки со стрелками, которые он собственноручно отгладил. Я еще в халате. У нас кухня розовых оттенков в стиле ретро. Розовый холодильник. Шахматный пол. Стены цвета крови, которую пытались отмыть. Окна выходят во двор желтушного цвета, я вечно забываю полить растения. Вчерашняя немытая посуда горой лежит в раковине. Скоро к ней присоединятся грязные тарелки, оставшиеся от завтрака. Кухня и весь мой мир вращаются куда-то не туда, меня мутит. Наконец я отвлекаю мужа от новостей на экране смартфона, выдавив из себя слова, которые все утро хотела ему сказать.

– Помоги мне.

Ну вот. Я это сделала.

Мир выпрямляется.

Муж протягивает руки через стол и берет мои ладони в свои.

– Что такое? – говорит он. – Что ты там себе придумала? Я тебя люблю. Я готов помочь.

– Тебе кажется, что ребенок будет таким, как ты. Но он будет совсем на тебя не похож, – говорю я. – Этот младенец будет совой.

– Ох, милая, милая, милая, – говорит мой муж. – Это в тебе нервы говорят. Не обращай внимания. Я рядом. Я люблю тебя.

Время идет, у нас обоих глаза на мокром месте.

– Возможно, ты прав. Возможно, это только нервы, – говорю я.

– А возможно, гормональный фон, – говорит он. – Мы вместе. Я люблю тебя. Это все твои волнения, предчувствия, не более того. Поговорим об этом чуть позже.

Он целует меня в лоб. Он уже думает о работе. Потом снова целует меня, на этот раз в губы, и быстро выходит из комнаты.

Я слышу, как он смывает унитаз.

Слышу, как посвистывает в прихожей, будто вопрос исчерпан.

Слышу, как открывается и закрывается входная дверь.

Муж заводит мотор и уезжает.

Когда муж уезжает на работу, совенок принимается всерьез окапываться внутри меня. Я едва терплю эти упрямые раскопки, но твердо намерена придерживаться привычного распорядка дня. До полудня я успеваю провести у себя в студии три урока игры на виолончели. После обеда усердно работаю над переложением композиции Failing: A Very Difficult Piece for String Bass Тома Джонсона. Я так сосредотачиваюсь на работе, что совсем забываю о своей беременности, а вот уже и муж возвращается с работы на час раньше обычного и с букетом роз. Вслух замечает, что я не удосужилась приготовить ужин, а потом беззаботно добавляет: «Ничего страшного, милая, закажем доставку из ресторана».

Он сам делает заказ по телефону. Еда приезжает в маленьких картонных коробочках.

Мы ужинаем молча.

Закончив, мы складываем остатки еды в раковину, прямо поверх скопившейся там грязной посуды, после чего муж предлагает сыграть пару раундов в кункен.

Он явно играет в поддавки, делает глупые ошибки.

Он притворяется, что получает удовольствие от игры. Поздравляет меня после каждого проигранного раунда.

Он тасует колоду, готовясь снова раздать карты.

– У меня родится сова, – говорю я.

– Милая, – отвечает мой муж. – Не делай этого с собой. Не будем возвращаться в прошлое. Ты сильнее, чем ты думаешь.

В последнее время у нас с мужем появилась милая традиция играть в кункен сразу после ужина. Мне нравится наблюдать, как он тасует карты. Нравится, как ловко ему удается найти себе место в мире. Он как карта, которую только что выровнял внутри колоды. Я же больше напоминаю карту, которую кто-то оставил под дождем. Я пытаюсь представить: что, если мой муж абсолютно прав насчет совенка? Пытаюсь хотя бы кивать головой и улыбаться, когда он описывает, как сильно будет любить этого ребенка, какой хороший отец из него получится. Ничего хорошего не выйдет. Я слышу свой собственный голос. Он говорит:

– Ты думаешь, родится ребенок-пес, но ты ошибаешься.

– Не надо потворствовать этим чувствам, милая, – отвечает он. – Это не пойдет тебе на пользу. Не пойдет на пользу ребенку. Ты уже столько лет не произносила подобных слов. Сама же знаешь, это просто сказки. Разве нет?

– Этот ребенок – сова. Если я рожу ее, она меня убьет.

– Не нужно так драматизировать, – говорит мой муж. Его голос натянут. Он начинает терять терпение. – Мы будем любить этого ребенка, – говорит он. – Я уже люблю этого ребенка.

– Если я не избавлюсь от него, я умру.

– Ребенок-сова! Ребенок-пес! Ребенок-убийца! Убийца детей! – кричит мой муж и бьет кулаком по столу.

И тут же извиняется.

– Прости, прости меня, – говорит он. – Боже, мне так стыдно.

Он собирает карты и начинает тасовать с демонстративной небрежностью, а потом решает, что лучше будет извиниться передо мной еще несколько раз.

– Прости меня. Я был неправ. Господи. Ну конечно, тебе страшно. Конечно, тебя мучают сомнения. Внутри тебя растет новый человек. Мы пошли на риск. Мы впервые становимся родителями и не знаем, чего ожидать. Кто бы тут не испугался?

– Послушай меня, – говорю я.

– Жизнь иногда внушает страх. Я понимаю. Правда понимаю. И слушаю. Я люблю тебя.

– Все не так. Это даже не твой ребенок. Его вторая мама – сова.

Мой муж, который ненавидит все, с чем не может разобраться в одно мгновение, и который секунду назад с задумчивым видом перемешивал карты на столе, швыряет колоду через всю кухню. Карты ударяются о стену и разлетаются в разные стороны. Они падают на столешницу, на пол, в раковину, где в мерзкой мутной воде мокнет грязная посуда.

Муж уходит.

Конец игры.

После эпизода со швырянием карт я весь вечер избегаю мужа. Жду, пока он глубоко заснет, и только потом забираюсь в постель. Я лежу рядом с ним, слушаю тихое дыхание, прокручиваю в голове оптимистические прогнозы. Это длится часами, но как же трудно додумать до конца хотя бы одну разумную мысль, когда совенок хлопочет-топочет внутри, прерывая каждое мое размышление бессвязным колдовским чириканьем, пока в голове не воцаряется такой хаос, что сомнений не остается: больше мне никогда не уснуть.

Но в этом я ошибаюсь, потому что следующее, что со мной происходит, – это резкое пробуждение от яркого дневного света, который льется из небольшого окна рядом с кроватью.

Со стороны мужа постель пуста.

Кажется, утро уже далеко не раннее.

О том, чтобы снова заснуть, не может быть и речи, и я решаю немного пройтись. Солнце бьет в глаза, всюду слышится пение плачущих горлиц. Я иду по улице и встречаю женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. Женщина не обращает на меня внимания. По двору возле ее дома носится кругами маленький песик, такой легковозбудимый, шумный и невоспитанный, какими нередко бывают маленькие собачки. У него во рту красный резиновый мячик. Я иду мимо, и вдруг мы с собакой встречаемся взглядами. Дальше, словно по невысказанной договоренности, пес устремляется за мной. Чтобы не давать ему лишних поводов, я перехожу на другую сторону дороги, но пес упрямо следует за мной, едва не наступая на пятки. Он останавливается, когда останавливаюсь я, и ускоряется, когда я ускоряюсь.

– Прошу прощения? – кричу я женщине, которая рисует маргаритки на почтовом ящике. – Вы не могли бы позвать свою собаку?

Рисующая маргаритки женщина не поднимает глаз, демонстрируя полное погружение в творческий процесс.

Тем временем пес выплевывает красный мячик мне под ноги и начинает вилять хвостом.

Из самых добрых побуждений я поднимаю неописуемо слюнявый мяч и мягко бросаю его в сторону дома, в котором живет пес. Он убегает следом. Мне кажется, я очень изобретательно решила проблему, но в этот самый момент из-за угла выезжает машина и на полной скорости сбивает пса. Ему даже не дают шанса пожаловаться на свою судьбу, одно мгновение – и он мертв. Машина, сбившая его, – это гигантский кадиллак из давно минувших лет с просевшими рессорами. Возможно, именно поэтому водитель не заметил маленькую кочку в виде пса, потому что он проезжает мимо и даже не останавливается. А женщина продолжает рисовать. Я и сама могла бы спокойно идти дальше. По правде говоря, я вообще не виновата. Но внезапно я ловлю себя на том, что перехожу дорогу, с глупым видом останавливаюсь возле женщины и стою до тех пор, пока она не замечает меня.

– Чего вы от меня хотите? – спрашивает женщина.

– Извините, но вашу собаку только что сбила машина.

Я стараюсь говорить мягко. Указываю в сторону мертвого пса.

Женщина презрительно кривится, кожа мелко искрит, как при электрическом разряде.

– Это не моя собака, – говорит женщина. – Я терпеть не могу эту собаку. Она целыми днями гадит на мой газон. У меня вообще нет собак. Погодите-ка. Мне кажется, это вообще никакая не собака. Просто какое-то дерьмо посреди дороги. Что вам нужно? Не вы ли вечно крадете алюминиевые банки из моего мусорного бака? Да, мать твою! Так и есть!

Она толкает меня в грудь.

– Еще раз увижу тебя у своего дома – вынесу ружье, – говорит она. – Вот засранка!

Вернувшись с прогулки домой, я накидываю на плечи куртку, нахожу ключи от машины и уезжаю. Я не записывалась на прием, но, по моим представлениям, женщины там, куда я еду, должны быть готовы к появлению на пороге кого-то вроде меня. Здание приземистое, облицованное кирпичом, и парковка битком. Приходится парковать машину на другой стороне улицы, а потом идти мимо компании людей с плакатами, на которых абортированные плоды увеличены до размеров четырехлетних детей. Клены вдоль улицы кишат вороньем. Вороны смотрят на меня сверху вниз осуждающе, но я не реагирую на их мелкие изобличения. В приемной беременные девочки-подростки держатся за руки со своими лучшими подружками. Из уважения к праву на личную жизнь мы стараемся не смотреть друг другу в глаза. Когда женщина с добрым лицом в вязанном крючком кардигане выкликает мое имя, я следую за ней в маленький, огороженный со всех сторон отсек и рассказываю свою историю. Я рассказываю все от начала до конца: про сову, мою дорогую, лютую и нежную любовницу, про то, что внутри меня растет совенок. Меня бесит звук собственного голоса, который так жалко дрожит. Женщина меня не осуждает. Отсутствие какого-либо осуждения делает ее абсолютно бесполезной для меня. Меня злит, что она, скорее всего, не выскажет свою точку зрения. Я всей душой желаю, чтобы она взяла мои ладони в свои, по-матерински обняла и сказала: «Конечно, ты должна избавиться от этого ребенка». Но она ничего такого не говорит. Ее отчужденность подобна пытке. Слезы наводняют мои глаза.

Женщина с добрым лицом в кардигане протягивает мне упаковку салфеток.

– Милая, никто не может принять это решение за тебя, – говорит она. – Не спеши, плачь сколько понадобится. Поплачь хорошенько, дорогая. Если решишься, дай нам знать. Вот моя визитка.

Она кладет визитку на стол. Дважды стучит по ней пальцем. Потом она выходит в коридор и закрывает за собой дверь, чтобы я могла хорошенько поплакать без посторонних глаз.

Теперь, когда мы снова остались один на один, совенок начинает хлопотать у меня внутри, нашептывать в ухо, убеждать меня отказаться от своей идеи. Говорит, что готовится применить силу, но предпочтет мое содействие. Я молюсь, чтобы случился выкидыш.

На обратном пути домой из клиники я чувствую такое нервное возбуждение, такую рассеянность, что в сознание помимо моей воли протискиваются болезненные воспоминания из детства. Я вспоминаю день, когда папа повез меня в зоопарк.

Мы жили в городе, который люди сентиментально прозвали сонным захолустьем. Так было до тех пор, пока в горах не обнаружили какую-то редкую руду, и наше сонное захолустье в одночасье превратилось в бурно развивающийся город. Когда я родилась, по всему периметру города полыхали кучи промышленных отходов, воздух был отравлен дымом и копотью, и население выросло так стремительно, что город раскололся на враждующие между собой районы. Отец говорил, что есть хорошие районы, где улицы прямые, чистые и освещенные и где люди неотступно подчиняются закону, а есть плохие, где улицы грязные и узкие, по ним толпами бродят барыги и бомжи-дегенераты, а люди живут как дикие звери. Между районами пролегала граница, на которой зарево встречалось с маревом. Мы с родителями жили совсем недалеко от этой границы, в доме грязно-желтого цвета. Выглядывая из одних окон, я видела мир, в котором все выстроено ровно и под прямым углом. В окнах на противоположную сторону мне чудились глаза диких существ, смотрящих на меня неотрывно из густой мерцающей чащи.

Моя мать страдала хроническим орнитозом, заболеванием с сильными кожными проявлениями, из-за которых она стеснялась выходить из дома и в итоге лишилась друзей и поддержки подруг. Я знала, что она меня любит, но сама никогда не была уверена в ответных чувствах, не могла разобраться, действительно ли это любовь или же какая-то раздражающая жалость. Мама всегда ходила с побитым видом, и мне были неприятны прикосновения ее сморщенной нездоровой кожи к моей нежной детской, когда она меня обнимала.

Отец, напротив, был компанейским мужчиной с привлекательной внешностью. Каждый вечер они с друзьями собирались вокруг камина, курили сигары и делились горькими размышлениями о жизни, пока дым завитками не заплывал в каждый уголок дома и не начинал выныривать из кухонных шкафов, когда мы открывали дверцы следующим утром. Маме запрещалось появляться в комнате, в которой собирались мужчины, разве только для того, чтобы подать им ужин или опустошить пепельницы, но мне они всегда были рады. В ту пору я была симпатичной девочкой, очень миниатюрной для своего возраста, почти как маленькая куколка, и папа любил красиво меня одевать и заставлял показывать фокусы. Если его друзьям нравились мои фокусы, папа вознаграждал меня пирожными. Его друзья улыбались, обнажая коричневые зубы, и щипали меня за щеку желтыми от табака пальцами, сильно, до синяков. Время от времени мужчина с широкими мясистыми плечами говорил мне: «Я бы тебя так и съел, малышка! Не хочешь, чтобы я взял тебя и съел, а?» И я отвечала: «Ну уж нет, мистер Жирдяй, я предпочла бы, чтобы вы убрали от меня свои грязные лапы, будьте так любезны». Отец готов был выпороть меня за дерзость, но потом замечал, как смешит его друзей мой смелый, совершенно беспомощный отпор, и вместо этого скармливал мне еще одно пирожное.

– Милашка, – повторяли мужчины.

– Миленькая, да, но глупая, – грубо отвечал отец и отправлял меня прочь, а мать, которая все это время подслушивала под дверью, обнимала меня своими загрубевшими руками и говорила, что гордится мной и что я не должна обращать внимания на слова отца.

И однажды настал день – тот день, который я сейчас вспоминаю, – когда отец взял меня с собой в зоопарк. Зоопарк в нашем городе был бедным и разоренным, и самое ценное животное, гигантская неясыть, содержалась в такой крошечной клетке, что не могла встать в ней в полный рост. Птица смотрела на меня через решетку, и мне казалось, что она отчаянно хочет что-то мне сообщить. Сказать, что мы с ней одинаковые, неясыть и я. Что мы обе печальные, дикие, идеальные существа.

– Вот кем ты вырастешь, малышка Тайни, если не научишься мне подчиняться, – сказал отец. – Ты станешь дикаркой, которой место в клетке. Ты уже ведешь себя как дикое животное. Вся в мать.

Птица казалась мне очень грустной. Она лизала кожу, и я повторяла за ней. Она начала ухать, а я – кричать. Отец попытался оттащить меня от клетки, но я сопротивлялась. Я царапалась и кусалась. Вскоре прибежал смотритель зоопарка. Он и раньше становился свидетелем такого поведения и явился подготовленным. Он замахнулсяпалкой и несколько раз ударил меня, он бил меня до тех пор, пока я не упала и не замолчала. Отец привез меня домой и посадил в комнату без лампы. «Я тебя проучу», – сказал он и начал избивать меня так же безжалостно, как смотритель зоопарка. Несмотря на то, что мать по натуре была человеком робким и обычно делала только то, что говорил отец, той ночью она бросилась мне на защиту, и с такой яростью, что повалила отца на пол, и его лицо исказила гримаса удивления. Потом мама схватила меня и помчалась прямо в мрачное марево, ведомая одной лишь кроваво-красной луной. Сначала она находилась в таком возбуждении, что нашла в себе силы нести меня на руках, но потом ей стало слишком тяжело, и тогда она взяла меня за руку и стала тянуть за собой. Она бежала быстро, так что мои ноги едва касались земли, но, когда возбуждение схлынуло и силы стали иссякать, наш бег замедлился. Мы едва дышали от усталости. Вскоре мамины шаги стали очень редкими, и мне показалось, что ее ступни врастают в землю. Я изо всех сил тащила ее вперед. Мамина рука, сухая и чешуйчатая от хронического орнитоза, стала казаться мне деревянным когтем.

– Мам, пойдем! – шептала я.

Она выпустила мою ладонь.

– Мам?

Мама не отвечала. Она молча показывала на свои ноги. Неужели и правда их длинные пальцы вросли в землю, да так глубоко, что нельзя было сделать и шага? Неужели я и в самом деле видела, как ее ступни пускают корни? А ее кожа и правда затвердела и огрубела, как древесная кора? Неужели из кончиков ее пальцев действительно начали пробиваться светло-зеленые весенние листочки? Или это мой взрослый мозг дополняет воспоминания о той ночи и окрашивает их в такие неправдоподобные цвета, чтобы успокоить мою совесть, ведь я бросила мать одну в лесу? Я слышала крики мужчин и лай собак, они становились все ближе. Перед собой я видела густую чащу. Ветер в кронах деревьев звучал как женский хор, и голоса переливались, словно горла женщин были сделаны из дерева. Музыка гнала меня вперед. И тогда я оставила мать и продолжила свой путь без нее. Мне не было страшно, потому что обо мне заботились деревья, склоняясь надо мной и напевая свои заунывные песни. Они кормили меня, давали утешение, пока Птица Лесная Царица не нашла меня и не привела к себе домой, где научила доверять звуку собственного голоса.

Теперь я не понимаю, почему эта странная история завладела моим сознанием на обратном пути из клиники в моей маленькой машинке. Мое сознание до такой степени заполонили воспоминания, что я вынуждена остановиться на обочине и несколько минут делать дыхательные упражнения, слушая холодную и безжалостную в своей красоте «Арктическую песнь» Раутаваары. Я всегда держу в машине его диск для такого момента, как сейчас.

Когда родня моего мужа собирается вместе, они напоминают команду по водному поло из Северной Европы. При росте метр девяносто сантиметров мой муж самый низкий из шести братьев, он же и самый младший. Все остальные братья выбрали себе жен подходящих пропорций. Я единственное исключение. В семье меня знают как крошечную, хрупкую фотогеничную женушку. Свекровь на семейных сборищах сажает меня за детский стол. Я не считаю это признаком неуважения, скорее недосмотром. Я просто не попадаю в поле ее зрения. Свекровь – женщина высокая, чуть выше метра восьмидесяти сантиметров, и она никогда не смотрит вниз. Вместо этого она изучает горизонт с таким выражением, будто все время думает одну и ту же мысль, и мысль эта про светлые надежды первопоселенцев. Она вышла замуж за человека, который носит подтяжки. Она родила и воспитала шестерых сыновей на щедром участке земли, который когда-то был плодородным яблоневым садом, но теперь превратился в сухой пустырь с чахлыми деревьями, больше не дающими плодов и окруженными просторными полями сельскохозяйственных монокультур без единого насекомого. Она до сих пор живет в том же доме, в котором вырастила шестерых детей. После того как ее сыновья покинули отчий дом, свекровь употребила материнский инстинкт на заботу об экзотических птицах из разных спасательных организаций, и теперь десятки этих больных и несчастных существ печально бродят по участку. Попугаи. Туканы. Ара. Павлины. Глядя на них, сразу понимаешь, что этим птицам досталось в жизни. Они подслеповаты, крылья переломаны, у некоторых не хватает лап. Они прыгают на своих жалких пеньках и клюют гравий на подъездной дорожке, словно дают понять: «Жизнь – тоска; жизнь – печаль». Свекровь нисколько не заботится о птицах, взятых под опеку, а, если честно, порой и откровенно им вредит: то не кормит, то заставляет бродить по ночам, лишая возможности устроиться на ночлег. Однако они добавляют ее дому экзотики, которая завораживает женщин из бридж-клуба и вызывает в них чувство зависти. Теперь они тоже хотят завести себе экзотических птиц. Внукам моей свекрови запрещено тревожить бедных тварей, но время от времени по ночам птиц загрызают собаки, и тогда внукам разрешают их похоронить.

Носить подтяжки мой свекр придумал для того, чтобы быть похожим на сельского адвоката. Он на самом деле и есть сельский адвокат, точнее был им до того, как ушел на пенсию. У него начала развиваться легкая семантическая деменция, к большому стыду его жены и сыновей, которым нравилось думать о нем как о мудром и заслуживающем полного доверия человеке, этаком Аттикусе Финче Западного побережья. Теперь, когда свекр вышел на пенсию, у него появилось время на сооружение огромного кирпичного мангала. Прямо сейчас на гигантской решетке разложены стейки на кости, потому что настал день Ежегодного Летнего Барбекю, и весь клан сегодня в сборе. Родители мужа живут всего в восемнадцати километрах к югу от нашего дома в Сакраменто, но каждый раз, когда я приезжаю к ним, у меня складывается впечатление, что я преодолела дистанцию перелетных птиц, например какой-нибудь полярной крачки, и практически попала на другую планету. Небо над Калифорнийской долиной в этот день такое голубое, что больно смотреть. Все шестеро сыновей озлобленно играют в волейбол на широкой лужайке перед домом. Никто из них в экономическом плане так и не догнал отца, поэтому они продолжают соревноваться за его любовь и маскируют взаимную враждебность спортивными играми, в то время как их жены режут салаты в кухне, а дети играют вместе, как свора собак, забираются на яблони в саду, гоняются за спасенными свекровью птицами, несмотря на ее запреты, прыгают и плещутся в слишком большом семейном бассейне, где лупят друг друга по головам поролоновыми аквапалками пастельных оттенков. Об этом бассейне слагают легенды. Каждый из сыновей однажды отводил меня в сторону, чтобы рассказать свою историю о том, как отец бросал их в детстве на самую глубину, чтобы научить держаться на воде. Много лет подряд каждый из шести сыновей с гордостью и благоговением рассказывал мне личную историю о том, как он чуть не утонул. Даже мой обычно такой практичный муж преображается, стоит ему вспомнить момент, когда настала его очередь быть брошенным в бассейн. Такая у них семья.

Пришло время мне отправиться на кухню к другим женам, которые заняты своими нехитрыми делами: кто режет капусту, кто – помидоры «бычье сердце», кто еще что. Время от времени другие жены пытаются вовлечь меня в беседу, но они разговаривают бетонными блоками, а я предпочитаю разговаривать метафорами: тогда никакая логика не способна загнать меня в капкан, никакое правило – связать мне руки, никакой факт – ограничить полет моей мысли или решить за меня, что возможно, а что нет. Обратная сторона моего подхода к общению состоит в том, что обычный бытовой разговор, бла-бла-бла, дается мне с трудом, поэтому на семейных сборищах я предпочитаю молчать. В тот день мне достается задание резать виноград на половинки для деток. Ножичек очень острый, и я постоянно думаю, как бы не перепутать свой большой палец с виноградиной. Жены объяснили мне важность разрезания виноградин на половинки. Это нужно для того, чтобы детки случайно не подавились. Интересно, почему они так оберегают детей от винограда, но при этом оставляют их без присмотра в семейном бассейне под предлогом, что те будут плескаться и играть, в то время как на самом деле дети только и делают, что удерживают головы друг друга под водой или изобретают другие способы борьбы за лидерство, чреватые смертельным исходом.

За шинковкой и готовкой жены делятся историями о родах и менструальных невзгодах.

Эти женские беседы омывают меня со всех сторон…

– На мне не сработала эпидуралка, святые небеса, мне никогда в жизни не было так больно…

– Ни за что на свете, никогда, ни под каким предлогом я больше не соглашусь на естественные роды…

– Все предупреждают, мол, будет больно, когда полезет голова, но для меня самый ад наступил, когда она начала биться плечом мне прямо в лонную кость: бах, бах…

– У меня месячные идут раз в восемь дней и такими крупными бордовыми сгустками…

– И пузо никуда не уходит…

– Я не вынесла еще одной беременности, поэтому втайне сделала аборт и до сих пор не рассказала об этом мужу…

После этих слов, сказанных женой, которую все в семье знают как тайную абортницу, в кухню врывается какой-то потный мужчина. Мне становится тревожно. Я сжимаю в кулаке ножичек для винограда. Но потом я понимаю, что это не «какой-то» мужчина. Это муж тайной абортницы. Он крайне возмущен исходом волейбольного матча и ищет лимонад. С его приходом атмосфера в кухне меняется. Вообще-то ему абсолютно плевать на то, какая тут была атмосфера до его появления, потому что он знает: в мире важно только то, при чем он лично присутствует. Он пьет, споласкивает стакан, толком его не промыв, и уходит из кухни.

Сегодня у меня важная репетиция с партнершами по струнному квартету. Остается все меньше времени до начала концертного сезона. Альтистка приехала раньше всех. Она грохочет пюпитрами, расставляя их по местам, и явно пребывает в дурном расположении духа. Альтистка мне всегда нравилась, потому что она из тех, кто старается быть всем полезной и при этом редко получает благодарность за свои старания. В этом смысле мы похожи. Я сажусь и вынимаю виолончель из футляра. В этом помещении все цвета слегка враждебны. Звуки здесь звучат резко и гулко. Смычок в руке ощущается словно охотничий лук. Я везде ищу свой маленький колчан для стрел, но его нигде нет.

Альтистка почесывается.

– Тебе не кажется, что тут что-то протухло? – спрашивает она.

– По-моему, нет, – говорю я.

– Правда? – отвечает она. – А я чувствую запах тухлятины. Как будто испортилось мясо. Или кто-то сдох в стене. Ты правда не чувствуешь?

Я пожимаю плечами и отворачиваюсь. Я почти уверена, что альтистка чувствует мой запах, но надеюсь, что, незаметно введя ее в заблуждение, я смогу избежать обнюхивания. Теперь, когда я беременна совой, я стала густо пахнуть чем-то чужим. До беременности я благоухала, как оладушек на сковородке. Сейчас я пахну перьями после линьки. Эти изменения в запахе тонкие, и, по моим ощущениям, их нельзя назвать неприятными, и я уж точно не пахну тухлым мясом, что бы ни говорила альтистка. Она, должно быть, страдает какими-то обонятельными галлюцинациями. Часто жалуется не только на странные запахи, но и на шум в ушах и прочие недомогания, известные только ей одной. Она обходит комнату в поисках источника своего дискомфорта, но потом внезапно оставляет это занятие и усаживается. Заходят первая и вторая скрипки, сестры из Чехии, которые приветствуют нас в своей очаровательной европейской манере – поцелуями в обе щеки, а потом садятся и расчехляют свои инструменты.

Сегодня все мы чувствуем готовность сыграть программу целиком, не останавливаясь. Мы начинаем с квартета Моцарта «Диссонанс». У него торжественное, печальное начало, томно вырастающее из виолончели, с низкой ноты до, которая пульсирует, как разбитое сердце, пока внезапно не вступает альт на фантасмагорично высокой ля-бемоль, а следом за ним скрипки берут ноты, полные такого изумления и такой тоски, что я хватаюсь за них и лишь они одни удерживают меня от того, чтобы бросить смычок. Внезапно не прописанный в партитуре тритон срывается с моих струн. Его никто не ждал. Нелепая ошибка. Но мы профессионалки, мы продолжаем играть. Я не могу нащупать равновесие. Я полностью выбита из ритма. Пальцы скребут гриф, как дикие животные. Эхо воспоминаний и пророчеств звенит в ушах. Я даже слышу свой собственный голос, он фальшиво гудит мимо нот, словно я пытаюсь припомнить старую песенку, которую когда-то знала наизусть. Ничего не могу с собой поделать. Совершаю ошибку за ошибкой. Это все из-за совы у меня в животе. Так она сообщает мне, кто теперь главный. Так вот что такое быть матерью, да? Это значит быть в постоянном бессознательном конфликте с собственным ребенком? Вечно оказываться лицом к лицу с упрямым своевольным существом, которому чужда логика и разум и которое всегда побеждает?

Первая скрипка постукивает карандашом по пюпитру.

Я останавливаюсь.

Все прекращают играть вслед за мной.

– Что скажете про нашу игру? – спрашивает первая скрипка. – Ваши мысли?

Все смотрят на меня.

– Простите, – говорю я.

– Давайте еще раз сначала? – мягко предлагает она.

Мы начинаем заново. Делаем повторный рывок. Еще одну попытку. За ней еще и еще. Коллеги изо всех сил стараются сгладить мои беспорядочные дикие царапанья струн своими гладкими чистыми гармониями, но все бесполезно. Они хором просят меня не принимать это близко к сердцу. Мы продолжаем в бодром темпе.

Так наступает вечер.

– Ну что ж, – говорит первая скрипка.

– По-моему, мы сегодня хорошо продвинулись, – говорит альтистка.

– Я играла очень плохо, – говорю я. – Сегодня я всех вас подвела.

– Именно для этого и нужны репетиции, – успокаивает меня альтистка. – Если бы мы играли идеально, репетиции нам были бы не нужны.

– У всех бывают плохие дни, – говорит вторая скрипка. – Со мной и не такое случалось.

Они убирают в чехлы свои инструменты, улыбаются, вздыхают, подбадривают. Говорят, что верят в меня. Сестры-скрипачки расцеловывают на прощание. Альтистка кладет ладонь мне на плечо и улыбается со всей теплотой и пониманием, а потом уходит. Я остаюсь один на один с моим совенком и виолончелью между ног, еще не успевшей остыть после смерти. Я пока не готова уйти. Я пришла сюда играть музыку. Однако, судя по всему, малышке-сове не нравится Моцарт, так что я откладываю ноты. По наитию я выбираю «Танец» Анны Клайн и начинаю играть. Это новая для меня музыка. Все ошибки, которые я в ней делаю, принадлежат только мне.

– Ну как тебе? – хрипло говорю я. – Такая музыка тебе нравится больше, маленькая шалунья?

Я ожидаю, что совенок сейчас завладеет моими пальцами, но она этого не делает. Я чувствую внутри ее мягкие кувырки. Возможно, ей нравится такая музыка. Возможно, ей скучно. Возможно, она испытывает счастье. Кто может знать, о чем думает в утробе сова? По крайней мере, мы с ней снова в ладах. Я спокойно играю дальше. Совенок не препятствует мне. Я играю до тех пор, пока меня не разносит на щепки. Играю, пока не сдергиваю эластичные бинты. Играю, пока не начинаю чувствовать полную свободу.

У меня не остается времени. Если я не решу, что делать с совенком, внезапно может оказаться, что я несусь на бешеной скорости в пожизненное материнство, но каждый раз, когда я пытаюсь действовать в собственных интересах, я слышу в голове пронзительное сопрано, поющее An meinem Herzen, an meiner Brust Шумана, голос на грани исступления и самозабвения: «Только та, что кормит грудью, знает счастье быть живой! Я опьянена блаженством!» Я не могу больше слушать голос разума. Мне нужно уехать. Нужно, чтобы муж поехал со мной. Нужно, чтобы он отвез меня в тихое и спокойное место, обнял, и в его объятиях эти навязчивые, полные излишнего оптимизма мысли про кормление грудью покинули меня, и тогда мы вдвоем придумаем план и тем самым спасем себе жизнь.

– Милый, давай куда-нибудь съездим на несколько дней, – говорю я. – Мне это необходимо. Мне необходимо побыть с тобой.

Муж поблескивает улыбкой. В последнее время он переживает, что я могу тайно сделать аборт, как поступила одна из женщин в его семье (и почти все об этом знают).

– С каким удовольствием я бы тебя прикусил, – говорит он.

А может быть, он говорит:

– С каким удовольствием я бы тебя пригласил.

Но он слишком занят на работе, чтобы прямо сейчас куда-нибудь со мной поехать.

– Пожалуйста, – прошу я.

Я говорю это очень тихим голосом, таким тихим, что он не отражает всей серьезности момента.

– В эти выходные мне придется выйти на работу, – небрежно бросает он. – Возможно, и в следующие тоже. Может быть, получится что-то запланировать позже. А пока почему бы тебе не поехать на несколько дней к моей маме? Она будет ухаживать за тобой не покладая рук, и домой ты вернешься как огурчик.

Муж не оправдал моих ожиданий.

Я покупаю билет на рейс Сакраменто – Берлин.

В Берлине никто не понимает, что я американка. Я иду в музей с большой египетской коллекцией и долго стою перед бюстом Нефертити. Нефертити помещена в короб из органического стекла, и у нее всего один глаз, очень необычно и потому особенно привлекательно. Сначала я стою перед Нефертити одна с совенком внутри, только мы втроем в тихом мрачном зале, где почти нет света (так нужно для поддержания археологических находок в сохранности) и стены тона берлинской лазури. Потом из соседнего зала появляется группа детей в школьной форме. Они пребывают в возбуждении, потому что только что покинули зал с мумиями. Их пронзительно счастливые голоса электризуют воздух. Совенок начинает трепетать и каркать у меня внутри, потому что чувствует рядом молодняк. Я ловлю себя на мысли о том, как радостно иметь детей, а еще о жизни Нефертити, матери, чей божественный любовник явился к ней в теле ястреба. Любовник Нефертити, дневная птица, носил на голове солнце как корону. Интересно, будет ли малышка-сова, плод любви птицы и женщины, чем-то похожа на божественных дочерей Нефертити? Я подозреваю, что эти мысли принадлежат не мне, а совенку, и просто мне навязаны. Интересно, сколько времени я уже состою в подсознательном общении с эмбрионом? Интересно, происходит ли так со всеми беременными? Сначала мы полностью осознаем экзистенциальную угрозу, растущую внутри нас, но постепенно эволюционные требования заглушают все разумные возражения, и желание плодиться и размножаться пересиливает волю к жизни. Потребности ребенка берут верх над нуждами хозяйки утробы, и в конце концов единственный выбор, который остается у женщин, – это добровольно и с полной отдачей принять участие в собственном уничтожении.

К этому моменту путешествия даже мне самой подобные мысли кажутся безумными. В Берлине я часто ем неожиданно влажную пищу, посещаю музеи, полные немецких школьников, одетых в агрессивно милитаристскую форму, прогуливаюсь по городу, наводненному таким количеством воспоминаний и артефактов, что существует постоянная опасность провалиться в какой-нибудь момент в прошлом и затеряться там навсегда, – словом, я провожу в Берлине столько времени наедине с собой, что теперь мне сложно принять все, что творится в реальности, какой я ее вижу. Честно говоря, это какая-то чехарда. Сова-любовница. Ребенок-сова. Одноглазый бюст Нефертити. Рейс до Берлина. Моя музыкальная карьера. Берлин – это город, в котором моя музыкальная карьера началась, и я не удивлена, что именно в Берлин я полетела, чтобы обдумать будущее и решить, какое место я в нем займу: знаменитой виолончелистки или рядовой мамы совенка. В прошлый раз я прилетала в Берлин с дебютом в «Лесной тиши» Антонина Дворжака в Берлинской филармонии – и это был триумф. «Трудно поверить, что такая хрупкая женщина может извлекать из инструмента такой могущественный звук», – написал один музыкальный критик. «Порождаемая ею музыка переливается неземными оттенками», – написал другой. Но когда путешествуешь в одиночку, всегда существует опасность того, что в какой-то момент вся твоя жизнь начинает казаться несуразной и неправдоподобной. Если проводить много времени наедине с собой, под обстрелом навязчивых мыслей, которым некому дать даже самый мягкий отпор, они в конечном счете выходят из-под контроля. Да. Именно это происходит со мной сейчас. Сокровенные мысли постепенно выходят из-под контроля.

Меня так выбивают из равновесия собственные сокровенные мысли, что я выбегаю из музея через ближайшую дверь. Свежий воздух должен привести меня в чувство. Я оказываюсь в Тиргартене, районе города, который когда-то был древним лесом, где знатные вельможи охотились на оленей и других диких животных. Спустились сумерки. В сгущающейся тьме между деревьями мелькают испуганные тени оленей. Вскоре я дохожу до Берлинской филармонии, знаменитого концертного зала, спроектированного в 1960 году безумным экспрессионистом Гансом Шаруном. Я покупаю билет и вхожу внутрь. В программе один Бетховен. В антракте я иду в дамскую комнату, где понимаю, что ждать придется долго, и если я займу очередь, то, возможно, почувствую свою принадлежность этому миру. Но тут обнаруживается, что у меня нет ничего общего с женщинами в этой очереди. Всем им в районе девяноста лет или даже больше. В любом случае репродуктивный возраст остался для них далеко позади. Я невольно начинаю представлять, чем они могли заниматься в детстве, как лазали по руинам обрушенных зданий и бегали за грузовиками американской армии в робкой надежде, что солдат бросит им картофелину или шоколадный батончик.

Дождавшись очереди и сделав свои дела, я решаю уйти из Берлинской филармонии, не дослушав второе отделение. Честно говоря, Бетховена я слушала столько раз, что хватит до конца моих дней. По дороге в отель я захожу в ресторанчик, с виду традиционно немецкий, и заказываю нечто под названием Fleischbein, потому что это слово звучит как-то празднично. Официант приносит мне отрубленную ногу крупного животного с бедренной костью, торчащей из комка мышц. Я решительно набрасываюсь на нее. Рядом с моим столом аквариум. Рыбки смотрят на меня с тревогой, но на них я планов не имею.

Я кладу нож и вилку на стол, беру обеими руками фляйшбайн и начинаю объедать с кости остатки мяса, и тут слышу крик совы на улице. Поскольку я в Берлине, где водится не так уж много сов, я не сомневаюсь, что это кричит моя нежная женщина-сова, моя возлюбленная, и она явилась сюда обсудить наши с ней дела. Вскоре моя любовница-сова пробивается в этот мир, протискивается под дверью и широко раскрывает свои исполинские крылья. Совы не обладают обонянием, так что моей любовнице нисколько не стыдно, что вслед за ней в помещение вплывает свойственный ей душок, уникальная смесь запаха перьев и гниющего грызуна. Посетители так напуганы ее появлением, что выбегают на улицу, не оплатив ужин. Повара выскакивают через аварийный выход, настроенные столь решительно, что забывают выключить газовые плиты. Вскоре к ароматам гниения и смерти, исходящим от моей любовницы, присоединяется запах карамелизованной, а затем и горелой пищи. Из кухни в зал плывут завитки дыма. Включается пожарная сигнализация. В отличие от американской, которая звучит в три такта, пронзительно и монотонно, эта немецкая сигнализация совершает мощное восхождение по пентатонному звукоряду, и я задумываюсь, указывает ли такая разница в гармонии сирен на принципиальные различия между культурами. В разных углах зала в стопках бумажных салфеток вспыхивают маленькие пожары. Рыбки всплывают вверх брюхом в своем аквариуме. Потолочные огнетушители брызжут дождем. Мы с моей любовницей-совой смотрим друг на друга со страстью и сожалением. Кажется, мне никогда еще не было так грустно. Моя возлюбленная распушила перья на голове. Я испытываю к ней такую же смесь любви, отвращения и плотского влечения, как прежде, и в то же время остро ощущаю, что совсем не рада ее видеть, ровно наоборот.

– Любовь моя, – говорит моя любовница-сова. – Я прилетела из марева на поиски тебя и готова за тебя бороться. Я хочу забрать тебя с собой туда, где твой настоящий дом. Я люблю тебя. Я всегда тебя любила. Вернись ко мне. Пойдем со мной, стань снова моей единственной, моей любимой!

– Я беременна, – говорю я.

С циничной радостью я отмечаю, что она не отрывает меня от земли и не кружит в своих объятиях, как сделал мой муж, услышав новость. Ничего подобного.

– Беременна, – говорит она. – Что ж. И что ты планируешь делать?

Мой собственный голос в голове убежденно и торжествующе произносит «Ага!», потому что ее реакция на новость о беременности окончательно проясняет для меня ее дикую плотскую натуру. Она не способна идти на компромиссы ради близкого или поступиться своей волей ради потребностей ребенка. Теперь я точно знаю, что сделала правильный выбор, оставшись с мужем. Мой муж добрый, сильный, надежный, нормальный человек, да и такой красавчик, а моя любовница-сова – громадная, пахучая, линяющая, чудовищная, аморальная, нецивилизованная и капризная сущность, которую я когда-то любила, с которой пару-тройку раз грубо и чувственно резвилась. Их невозможно сравнивать. От маленьких пожаров вокруг нас становится жарко, жар нарастает, пока сердце в моей груди не затвердевает, как сваренное вкрутую яйцо. Я заставляю себя забыть правду о том, что когда-то моя любовница-сова была мне ближе всех на свете. Были времена, когда мы сцеплялись до царапин, слипались воедино. Были времена, когда мы так жадно и ненасытно наслаждались друг другом, что обнажали глотки и криком умоляли отпустить. Но я изменилась, а она никогда не изменится, и теперь, глядя на нее, сидящую напротив, жалкую и понурую, с лицом, перепачканным сажей, и обожженными перьями, я не понимаю, за что когда-то любила ее.

– Я люблю своего мужа, – говорю я. – Он обо мне заботится.

– Он тебя сломал, – говорит моя любовница-сова. – Подрезал тебе крылья. Он мужчина. Он пес. Он никогда не поймет, какое чудовище скрывается на самой глубине. Не поймет так, как я.

– Не говори так про моего мужа, – говорю я. – Жизнь с тобой была бы полна порока и варварства.

Ее круглые желтые глаза наполняются слезами.

– Ты не будешь моей? – спрашивает она.

Я запираю сердце.

– Я сделала выбор, – говорю я.

– Тогда прощай, – говорит она.

И вылетает через окно. Разбивает его вдребезги. Мое сердце тоже вдребезги разбито. Пол усыпан квадратиками безосколочного стекла, в котором пляшут огоньки пожаров. Как только она улетает, я понимаю, что совершила ужасную ошибку, и выбегаю на улицу, но уже слишком поздно. Она парит высоко в небе и улетает от меня, взмахивая гигантскими крыльями. Я сущность земная, и я не могу последовать за ней.

Я слышу печальный смех, который шлейфом стелется за ней и постепенно затихает вдали.

Я сделала выбор.

Добравшись до своего номера, я сразу звоню мужу, чтобы напомнить себе, как сильно я его люблю.

Муж мгновенно поднимает трубку.

– Я люблю тебя, – говорю я. – Я люблю тебя, люблю, люблю.

Муж сообщает, что наш газон атаковали грызуны и что вот-вот должны прийти морильщики.

– Я хотел полностью избавиться от этой проблемы до твоего возвращения, – говорит он.

– Ты меня любишь? – спрашиваю я.

– Конечно, люблю, – отвечает он. – Поэтому и взялся за дело сразу. Не хочу, чтобы морилка как-то повлияла на нашего малыша. Они используют смертоносный газ. В этом вся суть обработки.

Я представляю, как газ проникает в норы.

Представляю в норах мам, которые нянчат своих детенышей с голой розовой кожей и еще не открывшимися глазами.

День возвращения домой наступает так быстро, что я не успеваю принять решение по поводу совы в своей утробе. Да, я попрощалась навсегда с ее второй мамой, но этот ребенок все еще связан со мной, а я с ним, и каждый раз, когда я пытаюсь послушать себя и разобраться в том, чего я хочу (чего на самом деле хочу), в голове звучит одна лишь тихая какофония. Такой звук производит оркестр за минуту до того, как на сцену выйдет концертмейстер. Приглушенное ничто. Мой внутренний голос молчит. Совенок молчит. С высоты полета море за окном похоже на мятый лист железа, а когда солнце начинает закатываться за край света, оно превращается в жидкий огонь. После полного захода солнца море выглядит как мощный круговорот вязкого ядовитого ила.

На поверхность глубин падает тьма.

Я чувствую себя такой одинокой. Но я не одна. Коготки ребенка держат меня изнутри. Держат крепко и горячо.

«Люби меня», – умоляет совенок.

Я выглядываю в черную пустоту.

И вижу отражение собственного лица.

Я вдруг понимаю, что виню безвинное дитя, а все из-за того, что поссорилась с его второй мамой.

Я думаю: «Не такая уж дурная судьба, так ведь? Любить этого ребенка».

А потом думаю: «Я буду мамой, несмотря ни на что».

Стоит мне об этом подумать, как солнце начинает медленно выплывать из-за горизонта с противоположной стороны, и золотая вспышка возвращает землю к жизни. Кажется, что этот прекрасный золотистый рассвет срежиссировали для меня одной, чтобы поддержать в момент капитуляции. Мир начинает упорядочиваться и принимать узнаваемые формы зеленого и серого цвета, шасси касаются взлетной полосы, и я не успеваю опомниться, как снова вдыхаю спертый воздух терминала и муж обнимает меня, словно я вернулась из мира мертвых.

Детство моего мужа было цвета свежевыстиранного белья, а голос его детства – это голос матери, зовущий ужинать. Мое детство было цвета крови, а голос моего детства – это голос диких ночных существ, ликующих во тьме. Муж вспоминает детство как идеальное время. Я о своем детстве так сказать не могу. Неудивительно, что мы с мужем не всегда сходимся во взглядах.

Но сейчас я стою в затхлом аэропорту рядом с мужем и мы сходимся во взглядах: он смотрит прямо мне в глаза, я смотрю прямо ему в глаза, мы обнимаем друг друга, и я понимаю, что у нас все-таки будет этот чертов ребенок, что бы ни произошло. Мы так явно и ярко разделяем это чувство, что его поцелуи кажутся мне укусами и в воздухе ощущается запах ружейного дыма. Я говорю ему: «У нас же будет этот чертов ребенок, так ведь?» И он отвечает: «Да, да, у нас будет этот чертов ребенок, и это будет самый счастливый чертов ребенок на свете, потому что у него будут такие папа и мама, как мы». Мы еще немного обнимаемся, он плачет, как свойственно мужчинам, то есть не проливая слез. Потом мы забираем с ленты мой чемодан. По дороге к машине мы полны такого ощущения чуда, что не произносим ни слова. У меня звенит в ушах, онемела кожа.

Как только мы выезжаем на автостраду, муж открывает все окна. Теперь мы едем домой, а в ушах у нас гудит ветер. Мы раздуваем легкие, как мехи аккордеона, воздух яростно врывается внутрь и с силой вылетает наружу. Сухие листья впархивают в салон, трепещут на коже и с ветром выносятся обратно на улицу. Интересно, связано ли все это представление с тем, что муж так и не смирился с моим новым запахом? Я больше не благоухаю как оладушки на сковородке. Скоро мне предстоит стать мамой. Отныне мое тело во веки веков будет пахнуть не свежестью, а пикантными материнскими выделениями. Он говорит, что хочет, чтобы у нас появился ребенок. Но разве он не знал, что густые ароматы дичи с душком – это неизбежная плата за материнство, если женщина производит на свет совенка?

Когда мы заходим в дом, он первым делом раскрывает нараспашку все окна.

– По-моему, тебе нужно в душ, – говорит он и смеется, чтобы снять напряжение.

– Мне нужно совсем не это, – говорю я.

В знак уважения к мужу я все-таки принимаю горячую ванну. Я изо всех сил тру мочалкой кожу, тщательно намыливаю волосы. Вода становится зеленой, потом серой. Я спускаю эту воду и вновь наполняю ванную. Я знаю, это бесполезно. Мне предстоит стать мамой. Я приняла это. Мое тело – прибрежная полоса. Столько всего растет теперь во мне.

Совушка

Подняться наверх