Читать книгу Проявитель. Наследие - - Страница 4
ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 4. Игра в одни ворота
ОглавлениеСледующие два дня Максим провел в состоянии, граничащем с полным, клиническим помешательством. Он не спал, не ел, только пил литрами черный, горький, как полынь, кофе и время от времени ‒ крепкий, обжигающий горло алкоголь, пытаясь заглушить тряску в руках и ту единственную, навязчивую, вставшую перед глазами картинку, что выжигала ему мозг. Разбитая банка с химикатами и залитый фиксажем липкий пол так и остались нетронутыми в лаборатории ‒ он не мог заставить себя переступить порог этой комнаты, ставшей для него камерой пыток. «Зенит» лежал на кухонном столе, и каждый раз, проходя мимо, Максим чувствовал, как по спине бегут ледяные мурашки, а в животе шевелится холодный червь страха. Он был заражен. Проклят. Отмечен.
Он перебирал в голове, как четки, все возможные, самые безумные логические объяснения. Галлюцинации? Но негатив был материален, его можно было пощупать. Подмена пленки? Но он не выпускал камеру из рук ни на секунду, это было невозможно. Кто-то в лаборатории? Он жил один, давно и отчужденно. Оставался только один, самый безумный, самый невероятный вывод: камера деда видела то, чего не видел он. Видела возможное будущее. Или… его собственную, глубоко запрятанную темную сторону, его скрытое «я».
Он взял тот злополучный, жгущий пальцы снимок и спрятал его на самое дно старого, пыльного металлического ящика с инструментами, подальше от глаз, от света, от памяти. Сжечь его было бы логичнее, разумнее, но он не мог. Это был факт. Улика. Или единственное доказательство его начинающегося безумия. Он не мог уничтожить его, как не мог отрезать часть самого себя.
Именно в этот момент, когда он сидел, уставившись в пустую, белую стену, и снова, как заезженную пластинку, завел свою мантру ‒ «факты, только факты» ‒ раздался оглушительный, как набат, звонок. Семёнов.
Новое убийство.
Легкий, электрический шок сменился странным, болезненным, гнетущим облегчением. Если убийца снова нанес удар, значит, тот кадр с ним, Максимом, с ножом в руке ‒ все же не был правдой, не был пророчеством. Значит, он не сходил с ума. Во всяком случае, не настолько, чтобы стать убийцей. Пока что.
На этот раз место действия было другим ‒ не убогая, серая хрущевка, а довольно престижный, новый жилой комплекс, «евроремонт», блестящие полы и дорогая, бронированная дверь. Но за этой дверью, как он и ожидал, пахло тем же. Смертью. И чем-то еще ‒ сладковатым, удушающим ароматом дорогих, изысканных духов, которые не перебивали, а странным, извращенным образом смешивались с тяжелым запахом разложения, создавая новую, невыносимую композицию.
Жертвой была женщина. Лет сорока, ухоженная, холеная, с дорогими, изящными украшениями на еще теплой шее, которые теперь бессмысленно и жалко блестели на фоне мертвенно-бледной, восковой кожи. Ее звали Ирина Белова, частный, успешный архитектор. Тело было расположено в центре просторной, светлой гостиной, на белом, теперь испачканном в багровых, ржавых разводах ковре, стоившем, наверное, как его годовая зарплата. Поза была иной, но столь же вычурной, неестественной и мучительной ‒ она была скручена, словно в странном, языческом танце, одна рука была вытянута к потолку, тонкие пальцы сложены в изящное, но нечитаемое подобие мудры. И снова ‒ круг. Тот же, что и в хрущевке, те же сложные, переплетающиеся, гипнотизирующие символы, были аккуратно, с хирургической точностью вырезаны острым предметом на дорогом, темном паркете, намеренно уничтожив его безупречную, дорогую отделку.
Максим стоял на пороге, и его охватило дежавю, настолько сильное и реальное, что на мгновение земля ушла из-под ног, и ему пришлось схватиться за косяк. Тот же ужас, та же безупречная, бесчеловечная, леденящая душу точность. Тот же немой, но громкий вызов.
‒ Ну что, фотограф? ‒ раздался рядом хриплый голос Семёнова. Капитан выглядел еще более уставшим, измотанным, его лицо было землисто-серым, глаза глубоко запавшими, как у больного. ‒ Та же песня, да? Только в более дорогой, шикарной аранжировке.
Максим молча кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Его взгляд скользнул по безупречной, кроме центра, комнате, выхватывая детали, ища различия. Ни признаков борьбы. Ничего не украдено, не тронуто. Тот же ритуал. Тот же почерк. Та же рука.
Он чувствовал себя обманщиком, шарлатаном. Он стоял здесь, зная то, чего не знал никто другой, даже Семёнов. Зная, что его камера ‒ не просто инструмент, а нечто большее, что она может показывать кошмары, пришедшие из ниоткуда. Он боялся поднять ее к глазам. Боялся, что снова, как в тот раз, увидит в видоискателе себя с ножом в руках, с этим пустым, нечеловеческим взглядом.
‒ Орлов, вы как? ‒ его вывел из тяжелого оцепенения молодой, четкий, собранный голос.
Короткова стояла рядом, смотря на него с легким, неподдельным беспокойством, которое она не пыталась скрыть. Она была в своем темном, безупречном деловом костюме, но сегодня ее каштановые, блестящие волосы были собраны в небрежный, но элегантный низкий хвост, словно она выскочила на вызов среди ночи, не успев привести себя в порядок.
‒ Вы выглядите… не очень, ‒ добавила она, тщательно, деликатно подбирая слова, чтобы не задеть. ‒ Если честно, просто ужасно.
‒ Бессонница, ‒ буркнул Максим, отводя взгляд в сторону, чувствуя прилив стыда. ‒ Ничего страшного. Пройдет.
‒ После того, что мы видели в прошлый раз, это неудивительно, ‒ она слегка понизила голос, чтобы их не слышали другие. ‒ Но вам нужно быть в форме, Максим. Ваши глаза… они видят иначе, чем у других. Они видят то, что скрыто. Мне нужна ваша помощь, ваш взгляд, а не еще одна, простите, жертва шока в моем деле.
Ее слова, сказанные без лести, искренне, тронули что-то в нем, задели потаенную струну. В них не было снисхождения или жалости, только практическая, трезвая озабоченность и, возможно, зарождающееся, хрупкое партнерство.
Он глубоко, с усилием вдохнул и открыл кейс. «Зенит» лежал внутри, безмолвный, тяжелый и зловещий. Его инструмент. Его проклятие. Его крест.
«Факты, ‒ судорожно, почти молитвенно подумал он. ‒ Я должен собрать факты. Это все, что я могу сделать. Это мой долг».
На этот раз его работа была иной, совершенно отличной от прошлой. Он не погружался в блаженный, спасительный автоматизм. Каждое его движение было выверенным, осторожным, почти робким. Он не просто снимал ‒ он изучал комнату через видоискатель, будто ожидая, что в любой момент, в любом углу кадра появится что-то… или кто-то. Его взгляд постоянно метался, он вздрагивал от каждого шороха, от каждого негромкого разговора за спиной. Он снимал символы, тело, обстановку, но делал это с какой-то лихорадочной, почти болезненной, маниакальной тщательностью, будто пытаясь запечатлеть каждую пылинку, каждую молекулу воздуха, в надежде, что на пленке, в ее тайной лаборатории, проявится наконец разгадка, ключ ко всему этому безумию.
Короткова наблюдала за ним. Он чувствовал ее пристальный, аналитический, умный взгляд на себе ‒ он был почти физическим. Она видела его нервозность, его бледность, ту самую дрожь в руках, которую он тщетно пытался скрыть, сжимая камеру до побеления костяшек. Видела, как он избегает подолгу смотреть в объектив, как будто боялся его, как грешник ‒ взгляда святого.
‒ Что-то не так с камерой? ‒ спросила она напрямую, когда он в очередной раз, с облегчением опустил «Зенит», чтобы перевести дух и вытереть пот со лба.
‒ Со мной, ‒ честно, без утайки ответил он, не глядя на нее, испытывая жгучий стыд. ‒ Не с камерой. Она… в порядке.
Он не мог сказать ей правду. Не сейчас. Не здесь. Она, рациональный следователь, мыслящая категориями доказательств, подумала бы, что он сумасшедший, шизофреник. Или, что было бы еще хуже, сочла бы его подозреваемым.
Закончив, он почти выбежал из квартиры, чувствуя, что стены смыкаются вокруг него, душат его. Ему нужно было в лабораторию. Он должен был узнать, что запечатлела, что принесла с собой пленка на этот раз. Лицо монстра? Или снова его собственное, искаженное гримасой ужаса?
Вернувшись домой, он захлопнул дверь и, не включая света, пробираясь на ощупь, прошел прямиком в лабораторию. Он не стал убирать последствия своей недавней истерики ‒ просто отодвинул осколки ногой и, стиснув зубы, принялся за работу. Руки дрожали так сильно, что он едва мог, не порвав, зарядить пленку в бачок. Страх был теперь иного свойства ‒ не панический, истеричный, а глубокий, вымораживающий душу, тоскливый страх ожидания, страх перед приговором. Что он увидит на этот раз? Снова себя? Или нечто новое, еще более ужасное?
Процесс проявки казался вечностью, пыткой. Он механически, как робот, выполнял все действия, его взгляд был прикован к непроницаемому пластику бачка, как будто он рентгеновским зрением мог видеть сквозь него, видеть тайну, зреющую внутри. Когда он наконец, с замиранием сердца, извлек промытую, блестящую пленку и повесил ее сушиться, его сердце бешено, гулко колотилось где-то в горле.
Он щелкнул выключателем, и комната озарилась резким, неприятным, обнажающим светом обычной лампы. Красный, спасительный свет он сегодня вынести не мог ‒ он напоминал ему ад, кровь и тот самый снимок. Взяв увесистую лупу, он подошел к пленке, чувствуя, как подкашиваются ноги.
Первые кадры были ожидаемыми, почти успокаивающими. Шикарный интерьер квартиры. Тело Ирины Беловой в той жуткой, танцующей позе. Символы на дорогом паркете. Все было четко, ясно, ужасно, но… нормально. Предсказуемо. Никаких лишних ботинок. Никакого его лица, его вторжения в кадр.
Он почувствовал слабый, робкий, но такой желанный прилив облегчения, теплой волной разлившийся по телу. Может, тот первый раз был случайностью? Однократным сбоем? Глюком матрицы? Или… его психика все же сыграла с ним злую, изощренную шутку, которую он теперь, силой воли, преодолел?
Он продолжил изучать пленку, уже почти успокоившись. Кадры с телом под разными углами. Крупные планы дорогих украшений ‒ возможно, в них был скрыт смысл, ключ. И тут… его взгляд, скользящий по пленке, вдруг застыл, впился в одно место.
Между кадром с изысканным узором на дорогих обоях и общим планом комнаты был еще один кадр. Не его. Чужой.
На нем была снята не светлая, просторная гостиная Ирины Беловой. Снимала, без сомнения, та же камера, тот же «Зенит» ‒ он узнавал характерные блики, контраст, почерк. Но это была другая комната. Совершенно другая. Темная, с низким, давящим потолком, с обшарпанными, сырыми, покрытыми плесенью стенами. Подвал. Или склеп. И в центре кадра, освещенный лишь одним, тусклым, одиноким источником света где-то сбоку, отбрасывающим глубокие, рваные тени, был человек.
Незнакомец. Мужчина. Его лицо было освещено так, что одна половина тонула во мраке, а на другой играли светотени. Но черты были видны достаточно четко, чтобы запомнить: узкий, костистый подбородок, темные, непослушные волосы, спадающие на низкий лоб, тонкие, плотно, почти злобно сжатые губы. И глаза… глаза, даже на негативе, были полны холодной, безразличной, нечеловеческой решимости. Взгляд мясника, делающего свою работу.
В его руке был длинный, знакомый до боли нож. Тот самый, что Максим видел на первом «лишнем кадре» в своей собственной руке. Лезвие блестело в полумраке, как глаз хищника. Рука была уверенно, твердо занесена для удара, для завершающего движения.
Это не было постановочным, бутафорским кадром. Это была моментальная, живая, жестокая фотография, сделанная в самой гуще действия, в апогее насилия. Фотография палача за работой. Настоящего палача.
Максим медленно, почти благоговейно опустил лупу. В голове у него воцарилась оглушительная, звенящая тишина, полная понимания. Все вдруг, в одно мгновение, встало на свои места, сложилось в единую, чудовищную, но ясную картину. Пазл был собран.
Камера не показывала будущее. И не показывала его темную, больную сторону, как он думал сначала.
Она показывала палачей. Только палачей.
В тот первый раз, на месте убийства Алексея Сорокина, она показала ему, Максима, как потенциального убийцу. Возможно, это была версия будущего, которая, к счастью, не сбылась, которую он смог избежать. А может, это была просто метафора, укор ‒ его вина за то, что он не может остановить это зло, что он лишь беспомощный свидетель.
А теперь она показала настоящего. Того, кто это сделал на самом деле. Того, кто стоял за обоими убийствами, кто дергал за ниточки.
Он не сходил с ума. Его камера была не проклята. Она была… даром. Ужасным, невыносимым, тяжким даром, перешедшим к нему по наследству от деда, который «фотографировал невидимое» и, видимо, знал, что делает.
Он стоял в своей разгромленной, пропахшей химикатами лаборатории, глядя на негатив с лицом убийцы, и понимал, что игра изменилась, перешла на новый, невероятный уровень. Он больше не был просто фотографом, пассивно фиксирующим последствия. Он был свидетелем. Не просто преступления, а самого момента зла, его апогея. Он видел его лицо. Он знал его в лицо.
И это означало, что теперь он был в игре. По-настоящему. И игра эта, он чувствовал, велась в одни ворота. Ворота, за которыми стоял этот незнакомец с ножом, который, возможно, даже не подозревал, что его уже видят, что его уже сфотографировали сквозь время и пространство.