Читать книгу Запретная симфония - - Страница 2

Глава вторая. Канон строгого следования

Оглавление

Первые недели октября принесли с собой не только золотую листву, но и суровую рутину учебного года. Консерватория жила своим неизменным ритмом: с утра до вечера из-за дверей классов доносились гаммы, этюды, отрывки из симфоний и опер. Воздух был насыщен звуком, как океан водой – он вибрировал, гудел, переливался обертонами, создавая особую, ни на что не похожую ауру этого места.

Класс профессора Волкова находился на четвертом этаже, в самом конце длинного, слабо освещенного коридора. Сюда, как в святая святых, допускались лишь избранные – его студенты. Их было всего пятеро. Элита. Каждый – яркая индивидуальность, каждый – обладатель дипломов престижных конкурсов. И каждый смертельно боялся своего маэстро.

Все, кроме одной.

Алиса Соколова занималась в классе Волкова три недели. За эти двадцать один день она успела стать главной загадкой и главным раздражителем для Матвея Сергеевича. Она была безупречна. И совершенно невыносима.

Их первая индивидуальная встреча состоялась через два дня после зачисления. Она вошла в его кабинет так же молчаливо, как и на прослушивании, с тем же прямым, испытующим взглядом.


– Садитесь, – указал он на стул перед роялем. – Ваша программа на семестр?


– Бах. Итальянский концерт. Бетховен. Соната номер двадцать три, «Аппассионата». Рахманинов. Второй концерт, – отчеканила она без паузы.

Волков медленно поднял бровь. Программа сложнейшая, рассчитанная на зрелого, состоявшегося музыканта. Вызов.


– «Аппассионату» мы с вами будем проходить только в следующем году. Пока что – Двадцать первая соната Бетховена. И Шопена. Ноктюрны. Вам не хватает кантилены, певучести. Ваше легато хромает.

Он ожидал возражения, спора. Она лишь кивнула, как солдат, получивший приказ.


– Хорошо.

И начала играть. Играла так же блестяще, как и на прослушивании. Но теперь он слушал иначе – не душой, а профессиональным, критическим слухом педагога. И находил изъяны. Не грубые ошибки, а мельчайшие шероховатости, которые в ее мощном, эмоциональном исполнении были почти незаметны. Почти.

– Стоп, – его голос прозвучал, как щелчок кнута. – Такт семнадцатый. Левая рука. Слишком акцентировано. Вы дробите мелодическую линию. Должно быть плавно. Как певец берет дыхание.

Она остановилась, посмотрела на свои руки.


– Я так чувствую.


– Музыка – это не только чувство, – холодно парировал он. – Это архитектура. Математика. Вы должны подчиняться логике композитора, а не своим сиюминутным порывам. Сыграйте еще раз. И слушайте.

Она сыграла. Снова с тем же акцентом.


– Нет! – он резко встал и подошел к роялю. – Вот. Слушайте.

Он сел рядом с ней на табурет. Пространство внезапно сузилось до размеров клавиатуры. Он уловил легкий, едва заметный аромат ее духов – что-то холодное, лесное, вроде мха и влажной земли после дождя. Он отогнал назойливую мысль. Его пальцы коснулись клавиш. Он сыграл тот же пассаж. Безупречно ровно, с идеальным, текучим легато. Звук был красив, как отполированный хрусталь. И так же холоден.

– Вот так, – сказал он, убирая руки с клавиш.


– Это безжизненно, – тихо, но отчетливо произнесла она.

Он замер, чувствуя, как гнев начинает подниматься в нем горячей волной. Никто. Никто за все годы не позволял себе такого.


– Повторите, – его голос стал тише, но в этой тишине была сталь.

Она повернула голову, их взгляды встретились в нескольких сантиметрах друг от друга. Ее серые глаза были спокойны.


– Я сказала, что это безжизненно. Технически безупречно. Но мертво. Бетховен писал эту музыку в огне, а не в леднике.

Он смотрел на нее, не в силах оторваться. На упрямый изгиб губ, на тень ресниц на ее скулах. Он видел тонкую цепочку пульса на ее шее. Она была живая. Осязаемо, дразняще живая. И она бросала ему вызов на его же территории.

– Вы здесь для того, чтобы учиться, мадемуазель Соколова, – проговорил он, с трудом контролируя себя. – А не для того, чтобы поучать. Сыграйте так, как я показал. Или дверь всегда открыта.

Он встал и отошел к окну, давая ей пространство, давая себе возможность отдышаться. Он слышал, как она вздохнула. Потом послышались первые ноты. Те же. Но на этот раз… почти такие, как он просил. Не идеально, но она старалась. В ее исполнении появилась сдержанность, которой раньше не было. Это была маленькая победа. Но почему он не чувствовал триумфа? Почему ему вдруг стало жаль того дикого, необузданного огня, который только что горел в ее игре?

С того дня между ними установилось хрупкое, напряженное перемирие. Она выполняла его требования, но он всегда чувствовал, что за внешним подчинением скрывается бунт. Она была как река, сдавленная в гранитных берегах: спокойная на поверхности, но с мощным, опасным течением в глубине.

Он ловил себя на том, что наблюдает за ней. Не как педагог за студенткой, а как мужчина за женщиной. Он отмечал, как она наклоняет голову, слушая замечания других студентов, как она потирает пальцы перед игрой, как она улыбается – редко и неохотно, но тогда все ее строгое лицо озарялось изнутри. Эти наблюдения злили его, заставляли чувствовать себя старым и недостойным. Он удваивал строгость, становился еще более придирчивым, почти жестоким в своих замечаниях.

Однажды, в середине октября, он давал открытый урок для своего класса. В аудитории присутствовало несколько преподавателей, в том числе и Лужков. Волков разбирал с одним из студентов, робким юношей по имени Денис, сложное место в Равеле.

– Здесь не хватает цвета, – говорил Волков, стоя у рояля. – Представьте себе не просто аккорды, а вспышки света. Яркий, слепящий свет. Играйте резче, острее.

Денис, красный от смущения, пытался, но у него получалось лишь громко и неуклюже.

Волков сдерживал раздражение.


– Снова. С самого начала.

Вдруг с места поднялась Алиса.


– Профессор, можно я попробую?

В классе повисла тишина. Подобное вторрение было неслыханной дерзостью. Волков медленно повернулся к ней. Его взгляд был ледяным.


– Вы хотите преподавать вместо меня, мадемуазель Соколова?


– Я хочу помочь коллеге, – ее голос был спокоен. – Иногда проще понять не на словах, а на примере.

Лужков, сидевший в углу, с интересом подался вперед. Другие студенты замерли.

Волков чувствовал, как по его спине пробежала холодная волна гнева. Но что-то – любопытство? вызов? – заставило его кивнуть.


– Продемонстрируйте.

Она подошла к роялю. Денис, смущенно бормоча извинения, уступил ей место. Она не села. Она просто положила руки на клавиши и сыграла тот самый пассаж. Но она сыграла его не так, как требовал Волков. Ее «вспышки света» были не резкими и слепыми, а переливающимися, как всполохи северного сияния. Она добавила педали, смягчила атаку, и музыка зазвучала не как механический набор звуков, а как нечто волшебное, завораживающее.

– Видите? – она повернулась к Денису. – Не надо бить. Надо… прикоснуться. Как будто вы касаетесь чего-то хрупкого и прекрасного.

Денис смотрел на нее с обожанием и благодарностью.


– Да, – прошептал он. – Я понял. Спасибо, Алиса.

Волков стоял, чувствуя, как кровь приливает к его лицу. Она не просто оспорила его метод. Она публично показала ему, что есть иной путь. И этот путь был прекрасен.

– Вполне поэтично, – проговорил он, и его голос прозвучал зловеще тихо. – Но мы разбираем Равеля, а не Дебюсси. Ваша интерпретация, мадемуазель Соколова, хоть и красива, но не соответствует стилю. Денис, играйте так, как я сказал. А вы – садитесь на место.

Алиса посмотрела на него. В ее глазах он прочел не страх, а разочарование. И это ранило его больнее, чем любая дерзость. Она молча вернулась на свое место.

Урок продолжался, но магия была разрушена. Когда студенты и преподаватели стали расходиться, Лужков подошел к Волкову.


– Жестковато, Матвей, – тихо сказал он. – Девочка-то талантлива. И, по-моему, права. Ее вариант звучал куда интереснее.

– Я – педагог, Саша, а не импресарио по развлечению публики, – отрезал Волков, собирая ноты. – Ее задача – научиться следовать замыслам композитора, а не выставлять напоказ собственные чувства.

– А может, ее задача – напомнить тебе, что у тебя самого есть чувства? – мягко произнес Лужков и, не дожидаясь ответа, вышел из класса.

Волков остался один. Гнев все еще кипел в нем, но теперь к нему примешивалось что-то другое. Сомнение. Он подошел к роялю и сыграл тот самый пассаж из Равеля. Сначала так, как требовал от Дениса. Резко, остро. Звук получился сухим, безжизненным. Потом он попробовал сыграть так, как это сделала Алиса. С педалью, с более мягким туше. Музыка преобразилась. Она заиграла таинственностью, глубиной.

Он с силой захлопнул крышку рояля. Громкий, неприятный звук оглушил его в тишине пустого класса.

«Напомнить тебе, что у тебя самого есть чувства».

Слова Лужкова жгли его, как раскаленное железо. Он подошел к окну. На улице уже темнело. Фонари зажигались один за другим, растягивая длинные тени от голых деревьев. Он видел, как студенты выходят из консерватории, смеются, обнимаются, торопятся на автобусы, в метро. В свою, шумную, молодую жизнь.

И среди них он увидел ее. Алису. Она шла одна, закутавшись в темное пальто, с огромной папкой с нотами под мышкой. Она шла не к метро, а в сторону парка. Быстрая, легкая, как тень. Исчезающая.

И тогда он принял решение. Безумное, иррациональное, против всех его правил.

Он схватил свое пальто и вышел из класса. Он не отдавал себе отчета, зачем он это делает. Возможно, чтобы извиниться. Возможно, чтобы продолжить спор. А возможно… возможно, просто чтобы еще раз увидеть ее вне этих стен, вне ролей профессора и студентки.

Он быстро спустился по лестнице и вышел на улицу. Осенний воздух был холодным и влажным. Он увидел ее вдалеке, она как раз сворачивала в ворота парка. Он ускорил шаг.

Парк был почти пуст. Ветер гнал по дорожкам опавшие листья, их шелест был единственным звуком, нарушающим вечернюю тишину. Фонари здесь горели реже, их свет был призрачным, дрожащим. Он шел по аллее, и вскоре снова увидел ее. Она сидела на скамейке у замерзшего пруда, положив папку рядом с собой, и смотрела на черную воду. Профиль ее был четким и хрупким в полумраке.

Он остановился в нескольких метрах, не решаясь подойти. Что он скажет? «Простите, я был неправ»? Он, Матвей Волков, никогда ни у кого не просил прощения. «Ваша интерпретация Равеля была интересной»? Это прозвучало бы как слабость.

Она, казалось, почувствовала его присутствие. Медленно повернула голову. Увидев его, она не выразила ни удивления, ни страха. Лишь тихую, усталую готовность к бою.

– Профессор, – произнесла она. Ее голос в тишине парка прозвучал особенно звонко.


– Мадемуазель Соколова, – он сделал несколько шагов вперед, но не сел. – Вы не по той дороге пошли. К общежитию в другую сторону.

– Я знаю. Я здесь живу, – она махнула рукой в сторону старинного особняка, видневшегося сквозь деревья. – В частном секторе. Снимаю комнату.

Он кивнул. Неловкая пауза затягивалась. Ветер трепал ее волосы, выбившиеся из пучка.


– Насчет сегодняшнего… – начал он, подбирая слова.


– Вам необязательно, – быстро перебила она. – Я понимаю. Я переступила черту. Это больше не повторится.

– Нет, – неожиданно для себя сказал он. – Это… Ваш подход имеет право на существование. В определенном контексте.

Она смотрела на него, и в ее глазах зажегся крошечный огонек интереса.


– Но не в вашем классе?


– Мой класс – это место, где учатся основам. Фундаменту. Без фундамента даже самый красивый дом рухнет.

– А если фундамент уже есть? – спросила она тихо. – Если он был заложен давно? Что тогда? Нужно просто всю жизнь сидеть в этом фундаменте и бояться построить стены?

Он смотрел на нее, и вдруг остро, до физической боли, ощутил разницу в их возрасте. Ей было восемнадцать. Она верила, что фундамент – это лишь начало. Для него фундамент стал всем. Стенами, потолком, единственным убежищем.

– Стены могут быть разными, – сказал он, и его голос прозвучал устало. – Иногда они защищают. А иногда – становятся тюрьмой.

Она не ответила. Она снова смотрела на воду. Минуту, другую. Тишина между ними была уже иной. Не враждебной, а насыщенной, почти осязаемой.

– Я играю по вечерам, – вдруг сказала она, не глядя на него. – Здесь, в парке. Когда никого нет. Рояля нет, но… я представляю его. Проигрываю все в уме. Каждую ноту. Каждый палец. Это… помогает.

Он представил ее – сидящую в темноте на холодной скамейке, с закрытыми глазами, пальцы которой бегут по воображаемой клавиатуре. Одинокая, странная девочка, одержимая музыкой. Как и он в ее годы. До того, как жизнь наложила на него свой отпечаток, заковала в броню правил и условностей.

– Это хорошая практика, – сказал он, и его собственный голос показался ему неестественным. – Ментальная репетиция. Многие великие так делали.

Она повернулась к нему, и в ее улыбке была тень иронии.


– Вы тоже?

Он колебался секунду, потом кивнул.


– Да. В молодости. Когда не было доступа к инструменту.

Он не сказал, что иногда делает это до сих пор. Лежа ночью в постели, в полной тишине, он проигрывал в голове целые концерты. Это был его способ убежать от бессонницы, от навязчивых мыслей.

– А сейчас? – спросила она, и в ее вопросе прозвучала не просто вежливость, а genuine curiosity.

– Сейчас у меня есть «Бехштейн», – сухо ответил он.

Она снова замолчала. Ветер усилился, завывая в голых ветвях деревьев.


– Мне пора, – вдруг сказала она, поднимаясь. – Завтра утром занятия.

Он тоже поднялся. Они стояли друг напротив друга, разделенные двумя метрами промерзшего осеннего воздуха и бездной социальных условностей.


– Да, – сказал он. – И не опаздывайте.

Она кивнула, подняла свою тяжелую папку и, не прощаясь, пошла по аллее к особняку. Он смотрел ей вслед, пока ее темная фигура не растворилась в сумерках.

Он остался один. Холод проникал сквозь пальто. Он повернулся и пошел обратно к консерватории, к своему кабинету, к своему «Бехштейну». К своему порядку.

Но внутри у него все горело. Этот краткий, ничего не значащий разговор в парке всколыхнул в нем что-то давно забытое. Ощущение связи. Понимания. Опасной близости.

Он вернулся в свой кабинет, запер дверь и сел за рояль. Он не играл ни Баха, ни Бетховена. Он играл Равеля. Тот самый пассаж. Сначала так, как учил. Потом – так, как сыграла она. И снова, и снова. Он искал ту самую грань, где техника встречается с душой. Где порядок встречается с хаосом.

И впервые за много лет музыка, которую он играл, казалась ему недостаточной. Ему хотелось слышать больше. Хотелось слышать ее голос, ее смех, ее спор. Ему хотелось слышать ту симфонию, которая начинала звучать в нем самом – тревожную, диссонирующую, но неумолимо прекрасную.

Он понял, что пропасть, которую он так тщательно выстраивал между собой и миром, между разумом и чувством, начала рушиться. И на другом ее краю стояла она. Его запретная, невозможная, неумолимая муза.

Запретная симфония

Подняться наверх