Читать книгу Причал для одиноких душ - - Страница 4
Глава 3. Молчаливый гость
ОглавлениеСергей появился через неделю после того, как отцвел жасмин, посаженный Витей. Тот самый жасмин, после которого Витя, пахнущий дегтем и морем, как-то утром просто не зашел, оставив на пороге ведро свежей кефали и записку карандашом на обрывке цементного мешка: «Ушел в море. Не скучай». И Елена Сергеевна, к своему удивлению, не скучала. Была благодарность, легкая грусть, но не разбитое сердце. Вите нужна была гавань для передышки, а ей – не мореход, а сосед.
Нового «кандидата» она не искала, но судьбу, в лице тети Любы из магазина «Восторг», это не волновало. Та, смотря на Елену Сергеевну с новым, оценивающим и немного завистливым интересом, буркнула, отмеряя ей гречку: «Мужику работа нужна, а тебе, Лена, сарай совсем разваливается. Поговори. Он тихий, не пьет. С Украины, с Донбасса, беженец. Руки золотые, а вид, будто его через мясорубку прокрутили, да не дожали».
«Вот как, – подумала Елена Сергеевна, – теперь я у тети Любы в категории "нуждается в мужике с золотыми руками и прогоревшей душой". Прогресс, черт возьми. С Витей хоть весело было, а этот, выходит, с мясорубкой. Надо же, какая романтика».
Он стоял на пороге на следующий же день, затеняя собой жаркое южное солнце, но в его присутствии не было виткиной мощи и напористой энергии. Он был другого сложения – поджарый, жилистый, ссутулившийся, будто нес на плечах невидимый, неподъемный груз из развалин и воспоминаний. Сила в нем чувствовалась не физическая, а какая-то придавленная, сконцентрированная глубоко внутри, как пружина, сжатая до предела и готовая или распрямиться, или лопнуть. Руки – тоже трудовые, но более утонченные, с длинными, нервными пальцами пианиста или сапера, испачканными в темных, въевшихся потеках от краски, машинного масла и чужой земли. Молчаливый украинец с глазами цвета спелой сливы, в которых стояла не просто печаль, а тихая, бездонная усталость, накопленная за годы скитаний, потерь и выживания.
«Добрый день. Меня Сергей звать. Мне сказали, сарай нужно поправить?» – его голос был глуховатым, низким, будто доносился из дальней комнаты или из-под развалин его прошлой жизни.
«Да, совсем разваливается, – ответила Елена Сергеевна, чувствуя неловкость. – Проходите. Покажу».
«Боже, – мелькнуло у нее, пока он молча осматривал покосившееся строение, – он и правда выглядит так, будто сам нуждается в капитальном ремонте. Смотришь на него – и сразу хочется чаю горячего налить и плед на плечи накинуть. Как этот старый сарай, в который дует со всех щелей».
«Старый? – спросил он, наконец, постучав костяшками пальцев по прогнившей доске. Звук был пустой, гробовой. – Сделаю, что могу. По цене договоримся. Сначала оценю объем».
«Оценить объем… – ехидно заметил про себя ее внутренний голос. – Интересно, он тоже "объемы"у женщин оценивает с такой же серьезностью? Хотя, глядя на него, не похоже. Ему бы самому заштопаться».
Он работал иначе. Не с яростной, почти животной бережностью Вити, а с методичной, почти научной точностью хирурга, готовящегося к сложной, рискованной операции. Два дня он просто изучал «пациента»: простукивал стены, заглядывал в щели, проверял балки длинным, старым деревянным уровнем, копался в фундаменте, откапывая старые, поросшие мхом и плесенью камни, будто искал среди них хоть один живой. Потом принес свои инструменты – старые, но вычищенные до блеска, ухоженные, смазанные, как у настоящего мастера, для которого инструмент – продолжение руки. И начал.
Елена Сергеевна наблюдала за ним из окна кухни, попивая утренний кофе. Он не спешил, не делал лишних движений, не расточал энергию понапрасну. Каждое его действие – разметка, запил, удар молотка – было выверено, осмысленно и неотвратимо. Казалось, он не просто ремонтировал сарай, а вправлял ему кости, зашивал старые раны, нанесенные временем, ветрами и забвением. Стук его молотка был не грубым, как у Вити, а ритмичным, аккуратным, почти музыкальным, как капель после дождя.
«Интересно, он и в постели так же… методично? – вдруг подумала она, и сама ужаснулась этой мысли. – Сначала изучение объекта, потом тщательная подготовка, а уж потом… нет, нет, что это я! С ума сошла. Мужик с душой, как разбитое корыто, а я про постель». Но мысль, раз возникнув, уже не уходила, добавляя наблюдению за его работой пикантной, сладкой нервозности.
Вечерами она звала его ужинать, следуя заведенному с Витей ритуалу, который с Сергеем вдруг приобрел совершенно иное звучание. Он неизменно мылся до скрипа где-то в саду, под старой колонкой, и приходил в чистой, хоть и застиранной до мягкости, почти прозрачной рубашке, из-под которой угадывались упругие мышцы спины и плеч. Сидели в саду, в синих, бархатных сумерках, оглашаемых оглушительным, назойливым стрекотом цикад, и он, медленно расправляя плечи, по крупицам, нехотя, словно выдавливая из себя занозы, рассказывал. О селе под Днепром, о вишневых садах, что белели весной, будто снег не таял, а цвел, и земля гудела от пчел. О том, как пахнет свежескошенное, прогретое солнцем сено и сладковатый, щекочущий ноздри дым из печной трубы. О демонах, от которых он сбежал – не называя их прямо, лишь намекая на «там, на западе», на «происходящее», на «потерю», на «разлом». Но она понимала без слов: война, грохот, страх, потеря дома, разлад в семье, все, что заставляет человека собрать в один узел всю свою прежнюю, налаженную жизнь и уйти в никуда, в поисках хоть клочка тишины и покоя.
«А у вас, Елена Сергеевна, на Севере, наверное, снег по полгода? – спросил он как-то раз, отводя взгляд в сторону темнеющего, дышащего влажным теплом моря.
«Да,–кивнула она, наливая ему крепкий, как жизнь, чай. – И тишина. Не такая, как здесь, живая, наполненная. А гробовая. Мертвая. Когда метель воет за окном, заносит все дороги, и кажется, что весь мир вымер, и ты осталась одна-одинешенька в этой ледяной, белой пустоте. И хоть кричи – никто не услышит».
«А здесь цикады шумят,–улыбнулся он впервые, и лицо его сразу помолодело, прорезались лучики морщинок вокруг глаз, и она увидела, каким красивым он мог бы быть, если бы не эта вечная тень на лице. – И тоже иногда кажется, что мир вымер, но по-другому. По-летнему. Безопасно. Как будто все просто спят, а не умерли».
Она слушала его тихий, певучий голос с мягким, воркующим акцентом и понимала, что залечивает не только его раны, но и свои собственные, северные, обмороженные одиночеством. Его тоска по утраченному, щедрому, плодородному югу, по земле, пахнущей черноземом и яблоками, была кривым, но точным зеркалом ее тоски по утраченному Северу, по его суровой, аскетичной, молчаливой красоте. Они были двумя полюсами, двумя половинками одной планеты под названием Одиночество, и нашли друг в друге точку опоры, ось, вокруг которой могла хоть немного перестать крутиться боль.
«Он несет в себе такую тихую, глубокую грусть, – думала она, глядя, как он аккуратно, почти женственно ест ее пирог с вишней. – И в этой грусти нет агрессии, злобы, только усталость. Бесконечная, вымотавшая душу усталость. И желание просто… быть. Молчать. Сидеть. Как будто он ищет не работу, а причал, где можно на время отключить мотор и не бояться, что тебя унесет в шторм».
После очередного ужина, когда тарелки были пусты, а в бутылке осталось лишь густое, терпкое дно вина, он не ушел, как обычно, кивнув и сказав сухое «спасибо». Он молча, не глядя на нее, начал помогать убирать со стола. Они двигались по маленькой кухне в немом, неловком, но удивительно слаженном танце, передавая друг другу тарелки, протирая крошки со стола, их руки иногда почти касались, и от этих мимолетных соприкосновений по телу Елены Сергеевны бежали мурашки. Воздух был густым, сладким и тяжелым, как мед, наполненным невысказанным, трепещущим напряжением. И вот их руки встретились над одной тарелкой с остатками вечернего, душистого хлеба – его, крупная, в шрамах, засохших царапинах и синеватых пятнах застарелых синяков, и ее, узкая, бледная, с проступающими синевой венами и тонкими, почти прозрачными пальцами.
Он не отдернул свою. Его длинные, грубоватые, но удивительно чуткие и теплые пальцы на мгновение – на вечность – прикрыли ее ладонь, полностью накрыв ее собой. Касание было легким, почти невесомым, но от него по всему ее телу, от кончиков пальцев ног до внезапно вспотевших висков, пробежал разряд, заставивший сердце екнуть и замерцать где-то в горле. Это был и вопрос, и предложение, и мольба, брошенные без единого слова, в полной, оглушительной тишине, где был слышен только бешеный стук ее сердца и его чуть более учащенное дыхание.
И в эту секунду в голове у Елены Сергеевны пронеслась настоящая буря, ураган из страха, желания и разума.
«Нет, нет, нет! – забила тревогу ее внутренняя цензура, голос тридцати лет бухгалтерской осторожности и приличий. – Только не это! Не сейчас! С Витей было проще – он был как стихия, природная сила, ему невозможно было отказать, это был простой, почти животный, честный импульс. А этот… он тихий. Он ранимый. Он – живой, кровоточащий шрам на душе. Если я сейчас позволю, если сделаю этот шаг, это будет значить гораздо, неизмеримо больше. Это будет не просто "бартер"или "взаимовыгодная помощь". Это будет… близость. Настоящая. Душевная. Та самая, от которой потом сходят с ума и умирают. А я готова к этому? Готова ли я впустить в себя эту чужую, такую огромную боль? Взвалить на себя этот груз?»
Ее пальцы дрогнули под его ладонью, влажные от внезапно выступившего пота. Она почувствовала шершавую, как наждак, кожу его суставов, твердые, мозолистые, но удивительно нежные в своем прикосновении подушечки пальцев, привыкшие не к разрушению, а к созиданию, к резцу и стамеске. Этот простой, бытовой жест был полон такого безмолвного, абсолютного доверия и такой детской, незащищенности, что у нее перехватило дыхание и в глазах потемнело.
«Он же сбежал от боли, от ужаса, – лихорадочно думала она, чувствуя, как ноги становятся ватными. – А я что могу ему дать? Временное, жалкое утешение? Ночь забвения в объятиях немолодой, незнакомой женщины? А потом? Потом он уйдет, как и все мужики, как ушел Витя, и ему будет еще больнее от этой мимолетной иллюзии тепла? Или… мне будет в тысячу раз больнее, когда эта тишина, это понимание, которое он принес с собой, снова станет моим, но уже отравленным памятью о нем?»
Она встретила его взгляд, подняв голову. В его глазах цвета спелой, почти черной сливы не было ни нажима, ни требования, ни виткиной уверенности и простодушного напора. Только тихая, вопросительная, почти что затравленная надежда и та самая, до костей знакомая ей, тоска по дому, по утраченному покою, по миру, который больше не существует. И в этой тоске, как в зеркале, она узнала себя. Ту самую, прежнюю, что глядела на нее из запотевшего зеркала долгими северными вечерами, когда за окном выла и скреблась в стекла вьюга, а в квартире пахло одиночеством, пылью и вареной картошкой.
«А что, собственно, я так отчаянно боюсь потерять? – вдруг с пронзительной, почти болезненной ясностью, как ножом, резанула ее мысль. – Свое спокойное, размеренное, предсказуемое одиночество? Но оно ведь не спокойное, оно – пустое, вымершее, гробовое! Свое достоинство? Но разве быть нужной кому-то, даже ненадолго, быть тихой гаванью, островком спасения для другого одинокого, избитого штормом корабля – это унизительно? Разве тепло, простое человеческое тепло, которое мы можем дать друг другу здесь и сейчас, без обещаний и клятв – это что-то постыдное, грязное? Да кому какое дело, в конце концов?! Тете Любе? Покойной маме? Бывшему мужу?»
Мгновение тянулось вечность. Она чувствовала, как по ее ладони под его пальцами проходит мелкая, стыдная, предательская дрожь. Дрожь не страха, а дикого, давно забытого, сладкого ожидания. Ожидания прикосновений, тепла, близости. Жажды жизни.
«Черт с ним, со всем! – наконец, капитулировала она перед самой собой, чувствуя, как какая-то главная, невидимая, сдерживающая стена внутри с грохотом рушится, освобождая место чему-то новому, страшному и прекрасному. – Если это ошибка, то это будет теплая, живая, человеческая ошибка, за которую не стыдно. А не холодная, правильная, безопасная и безжизненная пустота, в которой я медленно превращаюсь в мумию. Я выбираю тепло! Я выбираю жизнь! Даже если это всего на одну ночь».
И она не отняла свою руку. Наоборот, ее пальцы, холодные и дрожащие, чуть сомкнулись, ответив на его молчаливый, отчаянный вопрос легким, почти неуловимым, но безоговорочно ясным, твердым давлением. Это было тихое, ясное, как удар колокола в тишине: «Да. Я тоже этого хочу. Я тоже боюсь. Но я здесь. И я – с тобой».
Он понял. Не словами, а всем своим существом, всем своим израненным, искалеченным войной и скитаниями телом. Его пальцы ответили тем же – не сжимая, не хватая, не пытаясь завладеть, а просто утвердив, скрепив этот новый, хрупкий, немой, но прочный союз двух одиночеств. Воздух на кухне сгустился до предела, наполнился гулом невысказанных слов, ароматом красного вина, свежего хлеба и острым, сладким, пьянящим предвкушением того, что должно было случиться.
Пришло время действий. Время снять фартук, потушить свет на кухне и пройти в спальню. И она, Елена Сергеевна, к собственному изумлению и восторгу, была готова. Готова не просто к сексу, а к тому, чтобы принять в себя чужую боль и, может быть, отдать часть своей. Это был новый, страшный и самый честный «бартер» в ее жизни.