Читать книгу Последний - - Страница 1

Глава 1.

Оглавление

Замок фон Дорнах, осень 1847 года

Воздух в зале был густым от запаха воска, дорогого табака и скрытого напряжения. Граф Леонард фон Хаген, гость за столом, был слишком стар для моей сестры Анны. Его сорок пять лет сидели на нем не благородной сединой умудренного человека, а тяжелым грузом разочарования и желчи. Его взгляд, устремленный на Анну, был лишен восхищения – в нем читалось право собственности.

– Вы очень добры, граф, но я не могу принести в ваш дом свое сердце, ибо оно там не пробудится, – Анна, моя белоснежная лилия, сидела прямо и неприступно. Ее отказ прозвучал тихо, но с той кристальной четкостью, что режет стекло.

Мать поднесла кружевной платок к губам. Я положил ладонь на рукоять ножа для мяса – жест незаметный, но понятный любому мужчине за столом. Тишина стала звонкой.

– Дитя малое и неразумное, – прошипел фон Хаген, отодвигая стул с сухим скрежетом. – Вы судите о мире, который едва ли успели понюхать.

– Граф, – мой голос прозвучал ровно, как поверхность озера перед грозой. – Вечер окончен. Позвольте проводить вас.

Я проводил его до парадного подъезда, где ждала его карета с фамильным гербом – хищной птицей на червленом поле. Холодный осенний ветер рвал пламя факелов.

– Ваша сестра совершает ошибку, герцог, – сказал он, не оборачиваясь. – В наше время сентиментальность – роскошь, которую не могут позволить даже такие, как вы.

– В наше время, граф, честь – не роскошь, а необходимость. Счастливого пути.

Граф лишь хмыкнул, шагнул в темноту кареты, и та, скрипя, растворилась в ночи. Зло уехало, оставив после себя лишь запах конского пота и досады.

Я вернулся, обнял Анну, выслушал тихую тревожную речь матери о репутации. Успокоил их. Отказался от предложенной настойки. Мне нужно было пространство, холод и одиночество. Моё поместье, старый охотничий домик в получасе езды верхом по лесной дороге, манило тишиной.

– Будь осторожен, Альбрехт, – прошептала Анна на пороге. – Лес ныне беспокойный.

Я улыбнулся, поцеловал её в лоб.

– Я всегда осторожен. Спокойной ночи, сестра.

Луна, полная и холодная, как полированное серебро, проливала свой мертвый свет на дорогу. Лошадь, мой гнедой Марс, нервно фыркал, улавливая то, чего не могли мои человеческие чувства. Воздух пах гниющими листьями, влажной землей и чем-то ещё. Медной монетой и старой кровью.

Он ждал меня на середине моста через овраг. Не в карете, не с оруженосцами. Один. Граф фон Хаген стоял, прислонившись к перилам, и казался частью ночи – длинный черный плащ сливался с тенями. Но глаза… Они отражали лунный свет, как глаза зверя.

– Я предпочел бы более цивилизованные методы, герцог, – его голос звучал странно, слишком чистым для лесного шума. – Но ваше семейство оставило мне мало выбора. Отказ от дара моей фамилии – оскорбление, которое смывается только кровью.

Я слез с коня, рука сама легла на эфес шпаги.

– Вы пьяны, граф. Или сошли с ума. Отойдите с дороги.

Он засмеялся. И это был не человеческий смех. Это был звук ломающегося льда.

– Я предлагаю вам последний выбор, юноша. То, что должно было достаться твоей сестре. Прими мой дар. Стань сильным. Бессмертным. И забудь о её глупых девичьих мечтах. Или умри здесь, как собака, а я вернусь в твой замок и сделаю твою милую Анну своей по праву завоевателя.

Ярость, белая и чистая, ударила мне в голову. Шпага с лёгким звоном вышла из ножен.

– Вы сгнили изнутри, фон Хаген. И я отправлю ваше тленное тело в овраг, где ему и место.

Он двинулся навстречу.

Не бежал. Исчез из поля зрения и возник в полушаге от меня. Его удар был нечеловечески сильным и быстрым. Моя шпага, выученная у лучших мастеров Берлина, была лишь помехой. Он ловил клинок плащом, отбрасывал его, и его пальцы, холодные как мрамор, впивались мне в руку, в плечо.

Последнее, что я увидел перед тем, как моя спина с хрустом встретилась с мостовой, было его лицо, склонившееся надо мной. Обычное, аристократическое, но с искаженной, голодной гримасой. Клыки, длинные и острые, как шила, обнажились из-под губы.

– Сильный. Мужественный. Отзывчивый, – прошипел он, цитируя, должно быть, светские сплетни о моих достоинствах. – Посмотрим, сколько от этого останется.

Боль была неописуемой. Не боль раны, а жжение, ледяной огонь, разливающийся по жилам из точек на шее. Мир поплыл, завертелся. Я пытался бить, царапать, но силы уходили вместе с теплом, с самой жизнью, которую он высасывал долгими, мерзкими глотками.

Тьма накатывала волной.

И тогда он оторвался. Его подбородок был залит моей кровью. Он тяжело дышал, и в его глазах горело не насыщение, а дикий, нечеловеческий восторг.

– Теперь… выбор, Альбрехт, – голос его был хриплым. – Умереть? Или убивать?

Он приставил своё запястье, разрезанное собственным когтем, к моим губам. Из раны сочилась черная в лунном свете жидкость, пахнущая медью, влажной землей и властью.

У меня не было сил оттолкнуть его. Но был остаток воли. Я сжал губы. Он снова рассмеялся.

– Гордыня. Прекрасно. Она делает вкус насыщенней.

И он снова впился в мою шею, но на этот раз не пил. Он вливал. Свою отраву, свою тьму, свою вечность. Это было похоже на то, как тебе в глотку вливают расплавленный свинец, смешанный со льдом Арктики. Каждая клетка моего тела кричала, сгорала и перерождалась в агонии.

Когда он оторвался во второй раз, мир преобразился. Он был невероятно четким, ярким, полным звуков и запахов, которые сводили с ума. И при этом – плоским, лишенным былых красок. Словно кто-то выжег из него солнце.

– Добро пожаловать в вечность, герцог, – сказал фон Хаген, вытирая рот. Он выглядел удовлетворенным, как художник, завершивший мрачный шедевр. – Теперь ты поймешь, как смешны были твои идеалы. Теперь ты увидишь истинную природу людей. И их кровь… Она станет для тебя единственной правдой.

Осознание пришло не сразу. Сначала был только боль.

Не та боль, что проходит, оставляя шрам или воспоминание. Это было перерождение на клеточном уровне, тотальное и безжалостное. Когда его яд – холодный, как расплавленный свинец и острый, как битое стекло – смешался с моей кровью, мир взорвался.

Сначала – звуки. Тишину леса разорвал оглушительный рой жужжания, скрипов, шепота. Я слышал, как червь извивается в земле на глубине сажени. Слышал, как сок движется по капиллярам замерзающего листа. Слышал громоподобные удары собственного сердца – нет, не своего, его, еще живого, последние судорожные попытки вытолкнуть отраву. А потом… тишина. Абсолютная, звенящая, леденящая. Там, где был ритм жизни, образовалась пустота. Бездонная дыра в центре моего существа.

Потом – запахи. Мир обрушился на меня вонючей, чудовищно детализированной волной. Я чувствовал запах влажной глины под мостом, металла своей разорванной пряжки, теплой крови, сочащейся из ран на моей шее – сладкий, манящий, вызывающий безумный, животный спазм в горле. Но сильнее всего был запах жизни – от моей лошади, дрожащей в кустах, от каждого насекомого в траве. И мой собственный запах менялся, в нем появлялась нота сырой земли и старой меди.

Затем – зрение. Темнота расступилась. Я видел не просто ночь. Я видел текстуру ночи. Каждая тень имела глубину, каждый луч лунного света был видимым лезвием. Я мог разглядеть зернистость камней на мостовой, мельчайшие трещинки в коре дальнего дерева. Но цвета… цвета потухли. Мир стал оттенком сепии и мертвенной синевы, словно кто-то выжег из него солнце, оставив лишь холодную, гиперреалистичную копию. И в центре этого нового мира стоял он – фон Хаген, и вокруг него пульсировала аура, похожая на жар от раскаленного металла, аура силы, чужой и всепоглощающей.

Но хуже ощущений была трансформация изнутри. Я чувствовал, как мои кости становятся плотнее, холоднее. Как мышцы наливаются чужой силой, незнакомой и пугающей. Как в моих деснах что-то двигается, прорезается – острый, невыносимый зуд, сменившийся холодом двух новых, совершенных и ужасных клыков. Моя человеческая плоть отмирала, вытеснялась чем-то иным, вечным и ненасытным.

И в этот момент, сквозь туман боли и сенсорного ада, меня осенило.

Я поднялся. Движение было неестественно легким, будто гравитация потеряла надо мной власть. Я посмотрел на свои руки. Они были моими, и в то же время – нет. Бледными, почти фарфоровыми в лунном свете, без единой царапины от недавней схватки. В них билась сила, способная согнуть подкову, раздробить череп. Сила убийцы.

И тогда мысль, холодная и отчетливая, пронзила мой разум, ставшей вдруг ясной, как лед: Я не смогу вернуться.

Вернуться куда? В Воронье Гнездо, где пахло воском, кожей книг и покоем? Мое присутствие осквернило бы это место. Мое дыхание теперь несло запах могилы.

Не смогу обнять Анну. Ее тепло, ее нежная, живая плоть… Мои прикосновения теперь могли только осквернить. А запах ее крови… о, Боже, я уже чувствовал его в памяти, и этот образ вызывал во мне не нежность, а голод, острый и постыдный. Я представлял, как подхожу к ней, а она оборачивается и видит эти горящие в темноте глаза, эти клыки. И в ее взгляде читался бы не радость, а ужас.

Не смогу защитить ее. От кого? От таких, как фон Хаген? Но теперь я был одним из них. Я был самым страшным зверем в этом лесу. Самым опасным существом, которое могло приблизиться к ее порогу. Моя защита была бы хуже любой угрозы. Чтобы защитить ее от монстров, мне пришлось бы стать монстром у ее дверей. И однажды… однажды голод мог победить.

Это осознание обрушилось на меня всей тяжестью вечности. Это был не страх смерти. Это был ужас бессмертия в таком обличье. Ужас от понимания, что твоя душа (если она еще осталась) заточена в тело хищника, что твои лучшие чувства – любовь, преданность, жалость – будут отныне извращены и отравлены вечным, ненасытным голодом.

Я попытался вдохнуть, чтобы крикнуть. Крикнуть от ужаса, от боли, от протеста против этой чудовищной несправедливости.

Но мое первое дыхание в этой новой, вечной жизни вышло из легких не теплым стоном, а леденящим паром, белым клубком на холодном воздухе, знаком абсолютной внутренней стужи. А из моих глоток, из моей новой, мертвой гортани, вырвался не крик.

Вырвался тихий, безнадежный стон. Звук, в котором не было ни ярости, ни силы. Лишь бесконечное, всепоглощающее отчаяние существа, которое только что поняло: его дом сожжен. Его прошлое умерло. А будущее – это бесконечная, холодная ночь, в которой он сам является самым ужасным кошмаром.

Я стоял на мосту, один, с пустотой вместо сердца в груди, и смотрел в ту сторону, где в теплом свете окон замка спала моя прежняя жизнь. И знал, что с этой секунды я буду лишь смотреть на этот свет. Всегда. Из тьмы.

И я уже знал, что с этой ночи буду лишь наблюдать за этим светом. Из тьмы. Всегда.

Первые недели были чистым, животным ужасом.

То, что вернулось с моста через овраг, уже не было герцогом Альбрехтом фон Дорнахом. Это был зверь, одетый в его разорванную шелковую рубашку и бархатный камзол. Тело, переполненное чужой, ядовитой силой, ум, затуманенный одним всепоглощающим инстинктом – голодом. Но хуже голода была тишина. Абсолютная, зияющая тишина в груди, где раньше билось сердце. Каждый шаг, каждый вздох напоминал: ты мертв. Ты – ходячий труп.

Я не смог вернуться в Воронье Гнездо. Мысль о том, чтобы переступить порог своего убежища с этим проклятием внутри, осквернить его запахом крови и смерти, была невыносима. Вместо этого инстинкт погнал меня глубже, в чащу, подальше от людей. От нее.

Я нашел заброшенную лесорубскую избу с провалившейся крышей. Склеп из гниющих бревен стал моим троном. Днем я лежал в подвале, в яме, вырытой в земле, словно настоящий мертвец, парализованный странным оцепенением, которое наступало с первым лучом солнца. Но с наступлением темноты… с наступлением темноты просыпался Голод.

Он был умнее меня. Хитрее. Он знал, что в городе, у стен которого я вырос, есть то, что его утолит. Сначала я пытался бороться. Пился кровью оленей, кабанов. Это притупляло боль, но не насыщало. Это было как питаться пеплом. Голод шептал, нашептывал, кричал: «Человеческое. Теплое. Живое».

Первый раз был хаосом, в котором смешались ужас, стыд и невыразимое, предательское блаженство.

Я метался по лесу, как раненый зверь. Голод был не просто желанием – это была новая реальность, заменившая пульс. Он сжимал внутренности ледяными тисками, выжигал разум, оставляя лишь одно животное повеление: НАЙТИ. ВЫПИТЬ. Я сломал руку о ствол сосны, просто пытаясь опереться – сила была неуправляемой, чуждой. Я слышал всё: писк летучих мышей, перешептывание листьев за версту, лису, копающуюся у корней. Но главное – я слышал стук. Глухой, сочный, гипнотический ритм человеческого сердца где-то на опушке.

Это был дровосек. Старик, пиливший валежник допоздна. Я не планировал нападение. Я просто обрушился на него из темноты, как сходит лавина. Не было изящества, только всесокрушающая сила, которая теперь жила в моих мышцах. Я даже не помню его лица – только широко открытые глаза, отражающие луну и нечто безумное, что на них надвигалось. Его крик я заглушил своим телом.

И тогда был вкус.

Когда мои клыки, будто живые, сами нашли путь сквозь кожу и плоть к теплой пульсации вены, мир перевернулся. Это не было похоже ни на что человеческое. Взрыв жизни, сжатой в терпкой, медной сладости. Теплый пар, поднимавшийся от раны в холодный воздух, был ароматом самой сущности существования. Но вместе с кровью хлынуло нечто иное.

Обрывочные вспышки памяти. Не мои. Запах свежего хлеба из детства. Грубость топорища в мозолистых ладонях. Лицо женщины, уже давно поседевшей. Боль в спине после долгого дня. Простые, чужие эмоции – усталость, легкая грусть, удовлетворение от сделанной работы. На миг оглушительная тишина в моей груди заполнилась эхом чужого сердца. Я был не просто вампиром, пьющим кровь. Я был грабителем, ворующим чужую жизнь, чужую историю. И в этом воровстве была порочная, захватывающая полнота.

А потом эхо затихало. Сердцебиение подо мной становилось реже, слабее. Вкус крови терял свою «жизненность», становясь просто солоноватой жидкостью. И по мере того, как угасал последний отсвет чужой души, внутренняя пустота возвращалась. Но не прежней. Она была хуже. Больше, чернее, ненасытнее. Потому что теперь я знал, чем ее можно заполнить. И знал, что заполнение это – временно, лживо и влечет за собой новую пустоту, еще более глубокую.

Голод вернулся не через час. Он вернулся сразу, как только умер последний глоток. Он требовал снова. Не просто жидкости, а того самого взрыва, того эха, той иллюзии жизни.

И я учился. От раза к разу. Я учился не набрасываться как безумный, а подкарауливать. Я учился двигаться бесшумно, используя новые чувства, чтобы обходить сухие ветки и выбирать угол атаки. Я учился хватать так, чтобы заглушить крик, и находить вену быстрее, точнее. Из неуклюжего монстра я превращался в эффективного, безжалостного хищника. Каждая новая жертва – бродяга, пьяница, заблудившийся путник – делала меня искуснее. И с каждым разом мука голода до первого укуса становилась все невыносимее, а пустота после – все бездоннее.

Я понял ужасную закономерность: если пить немного, оставляя жертву живой, голод возвращается почти мгновенно, яростный и унизительный. Кратковременное насыщение лишь сильнее раскачивало маятник отчаяния. Единственная передышка, тишина на несколько часов, наступала только тогда, когда я  осушивал источник до дна. Когда пил до последней капли, до последнего трепетания ресниц, до полного затихания того эха в своей груди.

И я начал пить до конца. Не из садизма. Из отчаяния. Это был единственный способ заглушить внутренний вой хоть ненадолго. Я опустошал их, чтобы на миг заполнить себя. И каждый раз, глядя на опустевшую, безжизненную оболочку, я видел в ней отражение собственной души – выпитой, опустошенной, обреченной на вечный, ненасытный поиск. Я стал не просто убийцей. Я стал поглотителем жизней, обреченным вечно искать ту самую искру, которую сам же навсегда гасил, и ненавидеть себя за это с каждой новой каплей пролитой крови. Я стал призраком, о котором шептался город. «Лесной демон», «Оборотень», «Дьявол». Каждую ночь я крался к окраинам.

А потом я увидел их. Сначала издалека, с колокольни или с высокого дерева у дороги.

Моя мать, одетая в черное, с лицом, превратившимся в маску скорби. Она организовывала поисковые партии, щедро платила солдатам и охотникам. Ее голос, когда-то такой властный, теперь был тихим и надтреснутым. Она смотрела в лес с таким ожиданием, что у меня, у бессердечного чудовища, что-то сжималось внутри.

И Анна. Моя белоснежная лилия увядала на глазах. Ее красота превращалась в хрупкость фарфора, готового треснуть. Ее глаза, всегда такие ясные, были полы слез и отчаяния. Она часами стояла на балконе, вглядываясь в лесную тропу, ведущую к Вороньему Гнезду. Она посылала слуг с моими портретами в соседние города. Она продавала свои драгоценности – сначала безделушки, потом фамильные – чтобы финансировать поиски.

Я видел все это. Я, невидимая тень, прятавшийся в двадцати шагах. Я слышал каждый ее рыдающий шепот: «Альбрехт, вернись… Брат, где ты?»

Я мог бы. Я мог бы выйти к ней. Но что бы она увидела? Бледную пародию на брата, с горящими в темноте глазами, с клыками, запачканными вчерашней кровью. Я нес смерть. И мое приближение отравило бы ее последнюю надежду.

Прошел год. Деньги кончились. Наше состояние, и без того не самое большое, было истощено поисками. Мать состарилась за ночь. А на Анну, как стервятники, начали слетаться «утешители». Те самые женихи, от которых она когда-то с легкостью отказывалась. Теперь они приходили не с цветами, а с расчетом. Вдова-герцогиня и ее незамужняя дочь – лакомый кусок для обедневшего дворянства.

И он нашелся.

Граф Вильгельм фон Брюккен. Толстый, обрюзгший, с красным носом и жирными пальцами, украшенными дешевыми печатками. Его родовое имение было заложено и перезаложено, но титул оставался. Он предлагал не любовь, а сделку: защиту, крышу над головой и призрачное восстановление статуса в обмен на ее руку.

– Доченька, нам не на что есть. И на тебя уже начинают показывать пальцами. Ты становишься старой девой, ищущей призрак. – Последний аргумент матери, сказанный сквозь слезы, был убийственным.

Я видел их венчание. Стоял на паперти темной церкви, завернувшись в плащ, как прокаженный. Видел, как она шла к алтарю, бледная как полотно, в простом перешитом платье. Видел, как его мясистая рука сжимала ее тонкие пальцы. В ее глазах не было слез. Там было пустое место. То самое, что было у меня в груди.

Ее жизнь стала медленной смертью. Граф оказался мелочным, жестоким и похотливым скрягой. Анна рожала ему почти каждый год – не от желания, а от обязанности. Каждые роды вытягивали из нее еще немного жизни. Я, прячась в тени их усадьбы, видел, как она выходила в сад, худая, с потухшим взглядом, держа на руках очередного младенца. Она смотрела не на детей, а куда-то вдаль, туда, где кончался лес. Она перестала искать меня. Она смирилась.

Она скончалась после пятых родов. Говорили, от чахотки и истощения. Я знал, что она умерла от разбитого сердца, от тоски и от осознания, что жизнь, которую она мечтала прожить с человеком, похожим на брата, превратилась в гротескный фарс.

На ее похоронах я стоял за старым склепом, вне досягаемости священника и горького ладана. Граф фон Брюккен утирал несуществующие слезы, его взгляд уже бегал по окрестностям, оценивая, сколько можно выручить за выцветшие гобелены. Моя мать, совсем седая, смотрела на гроб дочери, и в ее взгляде было понимание. Понимание того, что она потеряла обоих детей. Одного – в лесу. Другую – в этом браке.

В ту ночь Голод был особенно невыносим. Он требовал не просто крови – он требовал мести, наказания, конца. Я вошел в спальню графа. Он храпел, развалившись на постели, пахнувший потом и дешевым вином. Я наклонился, и он проснулся. Увидел меня в лунном свете – того самого герцога, исчезновение которого открыло ему дорогу к его жертве.

– Призрак…, – прохрипел он.

– Нет, – прошептал я, и мой голос звучал как скрежет камня по камню. – Хозяин. Пришёл за долгом.

Я не просто убил его. Я сделал это так, как делал со всеми: безжалостно, полностью, до последней капли. Но в этот раз, в потоке его тупых, грязных воспоминаний, пропитанных жадностью, пошлостью и мелким злорадством, я нашел осколки. Её осколки. Вспышку – её испуганное лицо в брачную ночь, отвернувшееся к стене. Глухое эхо – её подавленное отвращение от его прикосновений, жирных и требовательных. И самое ясное – влажный след на наволочке в лунном свете, её молчаливые слёзы, которые он чувствовал спиной и на которые не обернулся. Я пил его кровь, а глотал её унижение. И в момент, когда его сердце остановилось, я не почувствовал ни триумфа, ни облегчения. Только ледяную, абсолютную пустоту, теперь отравленную и этими чужими страданиями.

Я ушел из усадьбы, оставив его высушенный труп в бархатных простынях. Но я не вернулся в свой лесной склеп. Ноги сами понесли меня туда – в главный фамильный замок, теперь мрачный и почти безлюдный. Моя мать, сломленная, жила в нескольких комнатах, остальное было заперто и зачехлено.

Я проскользнул внутрь, как вор. Как призрак, каким и стал. Я знал, куда иду. В её комнаты. Комнаты Анны.

Пахло пылью, лавандой и застоявшимся временем. Здесь ничего не изменилось с момента её замужества. Флакончики на туалетном столике, незаконченная вышивка, книга стихов с заложенной шелковой лентой. И шкаф.

Я открыл его. И меня ударило в лицо – не запахом, а присутствием. Словно часть её души застряла в ткани. Там висели её платья. Легкие, летние, цвета сирени и неба, в которых она смеялась в саду. Тёмно-зелёное бархатное, в котором она когда-то слушала мои рассказы у камина.

Я упал на колени перед этим безмолвным хором её прошлой жизни и зарыдал. Но слёз, человеческих, горячих, у меня не было. Из моих глаз, сухих и горящих, не выкатилось ни капли. Всё, что вырвалось наружу, – это тихий, надрывный хрип, звук рвущейся пустоты. Я склонил лоб к подолу того самого сиреневого платья и содрогался в беззвучных спазмах. Я убил того, кто сломал её жизнь, но это не воскресило её. Это не стерло ни одной её слезы. Я стал чудовищем, чтобы отомстить за неё, и теперь был недостоин даже прикоснуться к памяти о том, кем она была.

Под утро, когда предрассветная бледность начала разъедать тьму за окнами, я поднялся. Моё лицо было маской холодного камня. Я протянул руку и снял с вешалки три платья. Сиреневое. Бархатное. И домашнее. Я сделал это с почти религиозной осторожностью, будто снимал не ткань, а её последний, еле тлеющий отблеск.

Я ушёл, унося их с собой. Не как трофеи. Как призраков. Как единственное, что осталось от её счастья, от её настоящего «я», не искалеченного браком. Они будут висеть в моих последующих убежищах – в пещерах, в заброшенных замках, в советской метеостанции – немые свидетели, безмолвные судьи. Они напоминали мне, что месть – это пир для пустоты. И что спасение, если оно возможно, лежит не в прошлом, которое я не могу исправить, а в будущем, которое ещё можно попытаться уберечь. Эти платья были моим обетом: я не смог спасти её саму. Но я умру (если смогу) или сойду с ума, пытаясь спасти то, что от неё осталось.

Я взял обет. Я буду следить за ее детьми. За ее кровью. Это будет моим крестом, моим искуплением. Я буду охранять этот последний огонек ее жизни в этом мире, даже если для этого мне придется вечно прятаться во тьме. Я не спас ее. Но, может быть, я смогу спасти ее часть.

Последний

Подняться наверх