Читать книгу Беглец в форме - - Страница 1

ГЛАВА ПЕРВАЯ: ДУХ

Оглавление

Последнее, что видел Гришка Кадышкин из вольной жизни – это пыль. Не алую зарю над родным хутором Александровкой, не слезы матери, не суровое, будто вырубленное топором, лицо отца. Пыль. Она поднялась из-под колёс уезжающего «Урала» и повисла в неподвижном августовском воздухе медным облаком, заслонив и покосившийся дом с синими ставнями, и тощую яблоню, и фигуру отца на пороге, так и не помахав его рукой. Эта пыль въелась ему в глаза, в горло, в саму душу – ощущение смутное, но стойкое, будто его самого перемололи в труху и теперь везут на выброс.


Путь на сборный пункт – это был не путь, а медленное размывание по грязной тряпке реальности. Попутка, вонь солярки, чужие разговоры. Школа в райцентре, спортзал. Здесь пыль сменилась запахом – едким, животным. Запахом пота, дешёвого мыла, махорки и главного – страха. Страх был везде: в глазах городских пацанов, громко ржавших над чем-то, но бегающих взглядом; в молчании таких же, как он, деревенских, установившихся в кафельный пол; в раздражённых окриках усатых людей в камуфляже, для которых они все были уже не людьми, а мясом на конвейере. Здесь Гришка услышал слово, которое станет его именем на ближайшую вечность. Прапорщик, похожий на быка, с перекошенной от брезгливости губой, орал, раздавая какие-то бумажки: «Духи! Не толпиться, духи! Шагом марш!». «Дух». Сказано было с таким же равнодушием, с каким называют породу скотины. Гришка почувствовал, как что-то внутри него сжимается, пытаясь стать меньше, незаметнее.


Но настоящий ад начался в поезде. Не в пассажирском, а в телячьем вагоне, переоборудованном под перевозку этого самого «духа». Теплушка. Двухэтажные нары из голых досок, одна тусклая лампочка под потолком, дыра в полу в углу, от которой тянуло ледяным сквозняком и амбре дезинфекции. И в этом железном гробу, под монотонный стук колёс, начался древний ритуал – затмение рассудка.


Сопровождающий, тот самый прапорщик-бык, которого звали Зайцев, принес ящик водки «Кристалл» и оцинкованное ведро с солеными огурцами. «Ну, орлы! – рявкнул он, и в его голосе не было ни капли одобрения, только циничная привычка. – Чтобы до Урала доехать с миром! За знакомство! За службу! Выпьем?».


Выпили. Все. Потому что боялись не выпить. Гришка, чей алкогольный опыт ограничивался парой глотков браги на свадьбе кузины, хлебнул из горлышка передаваемой по кругу бутылки. Огонь ударил в голову, мир поплыл. Кто-то уже орал похабную песню, кто-то плакал, уткнувшись в колени. Кто-то блевал прямо на пол, и его тут же заставляли вытирать это гимнастеркой. Вонь стала невыносимой: спирт, рвота, пот, табак, ржавчина. Гришка отполз к стене, прижался лбом к холодному металлу, сквозь зарешеченное окошко ловил бегущие назад телеграфные столбы, чахлые перелески, тёмные провалы болот. Он физически чувствовал, как его отрывают от земли, от корней, и везут в чёрную дыру. От тоски, страшнее страха, он сделал ещё глоток. Потом ещё. Всё спуталось: стук колёс стал биением чужого, огромного сердца, рёв соседей – языком, на котором он когда-то понимал слова, а теперь слышал только животный рёв. Он провалился в тяжёлый, пьяный сон, и ему приснился брат Санька – не с фотографии, улыбающийся в пилотке, а какой-то темный, молчаливый, стоящий в конце вагона и смотрящий на него пустыми глазницами.


Екатеринбург встретил их предрассветной стужей, даже не смотря на август. Их выгрузили на запасных путях, в серой мгле, и долго строили, пока прапорщик Зайцев орал и тыкал пальцем в грудь тем, кто шатался. Потом были «коровники» – автобусы с решетками. Дорога сквозь спящий, чужой, огромный город. И наконец – ворота. Высокие, зелёные, с колючкой наверху. КПП. Шлагбаум. Лязг металла, когда он опустился за последним автобусом, отрезал всё. Осталась жизнь. Новая. Армейская.


Часть 74-37. Внутренние войска. Мотострелковый полк. Казарма представляла собой длинный барак с низкими потолками, пахнущий хлоркой, сыростью и старой краской. Их встретили «деды» – не старики, а парни на год старше, но с лицами, из которых уже ушло всё человеческое, осталась только холодная, наглая усталость. «Черпаки», как они сами себя называли.


– Смотри-ка, духи нарисовались! – произнёс один, широкоплечий, со шрамом над бровью. – Воздух здесь портят. Летайте ниже, духи. Ползайте.


Первые дни слились в одно сплошное унижение, перемешанное с усталостью, от которой кости гудят, как провода на морозе. «Дух» – это было состояние. Ты не имел права смотреть в глаза, говорить без разрешения, идти, а не бежать. «Дух» должен был «летать» – то есть передвигаться только бегом, по любому поводу. Стоять по стойке «смирно» в туалете, если заходил «дед». Чистить картошку тонким слоем, чтобы кожура была прозрачной. Драить шваброй уже сияющий от хлорки пол до тех пор, пока «дед» не увидит в нём своё отражение. Гришка молча сносил всё. Он научился отключаться. Его мысли уплывали далеко – на хутор, к тихому шелесту клёна за окном, к запаху свежего сена. Он был как улитка, вжавшись в раковину. Внешне – послушный, исполнительный, тихий «дух». Внутри – пустота и одна мысль: «Отслужу и свалю».


Его заметили. Не «деды», а командиры. За то, что не бузил, не ныл, работал молча и на совесть. Через полгода, когда он уже перестал быть «духом» в чистом виде, но еще не стал «черпаком», его вызвал лейтенант Литовкин – «летёха», как его называли за глаза. Молодой, лет тридцати, с умными, усталыми глазами. Он не орал. Говорил тихо, по-деловому.


– Кадушкин, я смотрю, ты руки из нужного места растишь. Не хулиганишь. Надо помочь. У меня дача под городом, работы – завались. Поедешь, поможешь недельку. Отдохнёшь от части. Как думаешь?


Гришка подумал. Мысль вырваться за эти зелёные ворота, даже не домой, а просто на волю, была такой сладкой, что перехватило горло. Он кивнул.


– Так точно, товарищ лейтенант.


Лейтенант улыбнулся, и в его улыбке было что-то человеческое, почти дружеское.


– Расслабься, Гриш. Не «товарищ лейтенант». На даче я – Санёк. Понял?


Гришка кивнул снова, не веря своей удаче. Он не знал тогда, что это «расслабься» станет для него ловушкой. Что дача станет не промежутком между службами, а пропастью, в которую он провалится с головой. Навсегда изменив и без того кривой путь своей солдатской жизни.


Он ехал на «буханке» рядом с лейтенантом, смотрел в окно на мелькающие дачные посёлки, сосны, и впервые за полгода почувствовал, как внутри что-то оттаивает. Он думал о простых вещах: о том, чтобы вдохнуть воздух, не пахнущий казармой, о том, чтобы просто посидеть в тишине. Он не думал о соседях. И уж точно не думал о той странной, горькой травке, которую сосед по даче, бородатый мужик по имени Сергей, предложит ему через пару дней со словами: «Закури, солдат, это тебе не табак, это – полёт». Он согласится. Потому что «летёха» сказал «расслабься». И он расслабится. Настолько, что его сон на том самом диване на веранде продлится не час, и не ночь, а вечность в двое суток. А проснётся он не на даче, не под пледом, а в холодном поту и диком, зверином ужасе где-то в чистом поле, под мостом, в рваной форме, с пустой, выжженной памятью и одним ясным, четким, как удар ножом, знанием: он – самовольщик. Он – преступник. Дорога назад, в часть, для него закрыта. Осталась только одна – вперёд. В никуда.


Но это будет потом. А пока «буханка» сворачивала с асфальта на грунтовку, ведущую к аккуратному дому с резными наличниками. К своей последней, как ему тогда казалось, передышке перед долгой дорогой домой, которая должна была случиться только через полтора года.


Он ещё не знал, что дорога домой начнется для него через два дня. И будет она не на поезде, а пешком. Вдоль железнодорожных путей. На четыре тысячи километров.

…Казарма представляла собой длинный, низкий барак, пахнущий хлоркой, сыростью и старой краской. Воздух был спертым, будто его уже выдохлись сотни таких же, как он. Но их не встретили офицеры. Их встретили они.


«Черпаки». Не деды в классическом понимании – им был всего лишь год, от силы полтора. Но этот год выжгла из них всё лишнее, оставив только сухую, жёсткую, циничную сердцевину. Они стояли у своих тумбочек, курили, небрежно поглядывая на вывалившуюся толпу «духов». В их взглядах не было ни интереса, ни злобы. Была усталая привычка, как у доярки к новому стаду. И главным среди них был парень по кличке «Даг».


Его настоящее имя, наверное, знали только командиры. Для всех он был «Даг» – с гортанным, хриплым выговором, будто кашлянувшим перед словом. Родом из Махачкалы, коренастый, невысокий, но с такой плотной, собранной силой в плечах и взгляде, что казался монолитом. Его лицо – скуластое, с темными, неподвижными глазами – почти никогда не выражало эмоций. Только иногда в уголках губ появилась тонкая щель, похожая на усмешку, когда он видел особенно робкого «духа». Он не орал. Он говорил тихо, хрипло, и от этой тишины леденело внутри.


– Смотри-ка, воздух нарисовался, – произнёс Даг, медленно выпуская дым. Его голос был похож на скрип ржавой двери. – Много воздуха. Духи. Здесь ваш воздух не нравится. Здесь нужно летать. Быстро летать. Поняли?


«Духи» молчали, потупив взгляды. Гришка смотрел в пол, на блестящие от натирания плитки.


– Я спросил, поняли? – голос Дага не повысился, но в нём что-то дрогнуло, как струна.


– Так точно! – выдохнули несколько голосов.


– «Так точно» – это для офицеров, – мягко сказал Даг. – Для меня – «есть». Повторить.


– Есть! – хор уже был громче.


– Слабо. Вам слабо. Вы всё делаете слабо. Сейчас научим.


И началось. «Летать» – означало не просто ходить. Это означало перемещаться по казарме только бегом, вприпрыжку, мелкой, семенящей «духовской» рысью. Неважно, за зубной щёткой или в туалет. Остановился – получил подзатыльник, несильный, но унизительный, как щелчок по носу щенку.


«Полы играют» – это был священный ритуал. После вечерней поверки, когда офицер уходил, Даг садился на свою койку, закидывал ногу на ногу и произносил: «Полы пыльные. Музыка играет». Кто-то из «черпаков» включал убитый колонкой шансон, и «духи» бежали за швабрами и тряпками. Пол драили не просто до чистоты. Его драили до зеркального блеска, пока Даг, не глядя под ноги, не бросал окурок. Если окурок отскакивал, а не прилипал – работа была плохой. Значит, «пол играл» дальше, а «духи» летали быстрее, смочив тряпки снова и снова.


«Пороки» – это была система наказаний за малейшую провинность. Не так сложил одежду в тумбочке – «порок». Улыбнулся, когда не надо – «порок». Взгляд, брошенный «не по чину». За каждый «порок» – «отжимание воздуха». Не просто отжимания. Нужно было отжиматься, положив голову в тазик с ледяной водой, и громко, на каждом движении, кричать: «Я – дух! Я летаю! Я больше не буду!». Гришка, от природы крепкий и выносливый, быстро понял логику: чем громче и покорнее ты кричишь, чем чётче делаешь, тем быстрее это заканчивается. Он не сопротивлялся. Он ввязался в эту систему, как болт в нарезку. Старался быть невидимкой.


Но быть невидимкой не получалось. Особенно наряды вне очереди. «Дежурство по порокам». Это когда «дух» должен был всю ночь стоять в туалете, в позе «смирно», и если кто-то из «черпаков» заходил по нужде, нужно было громко докладывать: «Товарищ черпак, дух такой-то несёт службу по порокам!». А после этого – поднести мыло, подать полотенце, спустить воду. Гришка отстоял так несколько ночей. Он видел, как другие «духи» ломались – начинали плакать, грубить, за что получали в разы больше. Он же просто отключался. Смотрел в одну точку на кафельной стене, думал о доме, о том, как мать достает из печи чугунок с пареными овощами. Он стал машиной. Исполнительной, безотказной, пустой внутри.


Именно за это его и выделили «черпаки». Не для дружбы, нет. Для использования. Он был «рабочей лошадкой». Ему доверяли чистить картошку тонким слоем, потому что он делал это идеально. Ему поручали драить раковину до состояния «можно бриться», и он драил. Он не лебезил, не подлизывался – он просто качественно делал то, что от него требовали. И это было лучшей стратегией выживания. Даг как-то раз, проходя мимо, бросил ему, не глядя: «Кадышкин. Ты – норм дух. Молчун». Это была высшая похвала. Значит, выживешь.


Эту же покорность и трудолюбие заметил и лейтенант Литовкин. Через полгода, когда Гришка уже перестал быть «свежим духом», но еще не стал «черпаком» (это звание нужно было заслужить после года службы, пройдя через «слона»), его вызвали.


– Кадышкин, – сказал лейтенант, «летёха», глядя на него усталыми, умными глазами, – я смотрю, ты не скулишь, работать умеешь. Руки из нужного места. Надо помочь. У меня дача под городом, крышу перекрыть, дрова поколоть. Поедешь, поможешь недельку. Отдохнёшь от части.


Гришка смотрел на него, не веря. Бежать из этой казармы, от этого запаха страха и пота, от взгляда Дага, даже на неделю… Он кивнул, пересохшими губами выдавив:

–Так точно, товарищ лейтенант.


Лейтенант улыбнулся, и в этой улыбке было что-то человеческое, не казарменное.

–Расслабься, Гриш. На даче я – Санёк. Понял?


Расслабься. Это слово отозвалось в Гришке сладкой и опасной дрожью. Он так давно не расслаблялся. Он забыл, как это. Он ехал на «буханке» рядом с лейтенантом, смотрел в окно на мелькающие сосны и дачные домики, и чувствовал, как внутри что-то непоправимо тает и размягчается. Он был как пружина, которую полгода сжимали, и вот её внезапно отпустили. Он не знал, что расслабленная пружина – уже не пружина. И что это «расслабься» станет для него не спасением, а началом самого долгого и страшного пути в его жизни.


Но пока он ехал, думая лишь о тишине и свежем воздухе. Не думая о бородатом соседе Сергее, о его странной, пахнущей сеном и химией самокрутке, и о том, что через два дня он проснётся не на даче, а в другом измерении – в мире, где он не солдат, не дух, а беглец. Самовольщик. Цель. И дорога домой, в четыре тысячи километров, уже будет стелиться перед ним, как бесконечная, холодная рельса.

Беглец в форме

Подняться наверх