Читать книгу Шов - - Страница 4

Глава III. Вече

Оглавление

Дорога от лесной избушки до деревенской площади оказалась короче, чем Антон помнил. Возможно, накануне его вели окольным путем, чтобы запутать, или же само пространство здесь подчинялось иным законам – сжималось и растягивалось в зависимости от намерений тех, кто им управлял. Серое предрассветное небо, без единой звезды, нависало низко, придавливая кроны сосен и крыши изб. Воздух был неподвижным и густым, словно вар. И в этой густоте, как всегда, плавала та самая знакомая, удушающая взвесь – запах коллективного страха, замаскированного под бытовую рутину.

Его конвоиры, два коренастых мужчины с лицами, вырезанными из того же дерева, что и их избы, шли молча. Их шаги были тяжелыми, увертливыми, привыкшими к этой земле. Антон чувствовал исходившую от них ложь, простую и прямую, как удар топора: «Мы делаем свое дело. Так надо. Так было всегда». В ней не было личной ненависти, только холодное исполнение долга. Это было почти хуже. Один из стражников, мужчина с обветренным лицом и спутанной бородой, украдкой бросил на него взгляд. Не со злобой, а с тупым, животным любопытством, словно вел на заклание странного зверя. От него пахло потом, дегтем и чем-то кислым – страхом, который и он сам не осмеливался признать.

Они миновали последний ряд изб. Антон заметил детали, которые вчера ускользнули от него: примитивные деревянные игрушки, брошенные у порога; горшок с увядшим, почерневшим от холода стеблем чего-то, что, возможно, было цветком; тщательно заделанную мхом широкую трещину в стене одной из хат. Признаки жизни, тщательно приглушенные, спрятанные, как будто сама попытка украсить быт считалась здесь грехом легкомыслия перед лицом вечной угрозы.

Они вышли на площадь. Она уже не была пустой. Вокруг Дуба, на почтительном расстоянии, стояли жители деревни. Все до одного. Мужчины и старики – впереди, женщины – за ними, дети – сзади или на руках у матерей. Они образовали почти идеальный круг, разомкнутый только со стороны тропы, по которой вели Антона. Их лица в предрассветных сумерках казались высеченными из того же серого камня, что и мостовая древнего города. Ни любопытства, ни ожидания, ни даже страха – только пустое, вымороженное ожидание приговора. Эта всеобщая отрешенность была страшнее любой ярости. Она говорила о привычке, въевшейся в поколениях, о том, что подобные «веча» – часть порядка вещей, как смена сезонов или утренняя молитва.

В центре круга, у самых корней Дуба, стоял Тит. Рядом с ним – несколько человек постарше, с такими же непроницаемыми лицами. Совет старейшин. Один, совсем дряхлый, почти слепой, сидел на низкой деревянной колоде, его руки, покрытые коричневыми пятнами, судорожно сжимали посох. Другой, с лицом, похожим на высохшую грушу, нервно перебирал четки из деревянных шариков. Антона подвели к краю круга и остановили, не выпуская из цепких хваток. Прямо перед ним, в двух шагах, стояла женщина с младенцем, завернутым в лоскутное одеяло. Младенец заплакал, тоненько и жалобно. Женщина, не меняя каменного выражения, сунула ему в рот грудь, и плач прекратился, сменившись тихим посапыванием. Но даже в этом жесте не было материнской нежности – лишь функциональное устранение помехи.

Тишина была абсолютной. Даже немой ветер притих, затаившись в ветвях исполина. Казалось, сама природа замерла, ожидая решения. Антон поднял глаза на Дуб. Днем он казался еще более грозным и живым. Его кора, темная и рельефная, напоминала окаменевшую кожу какого-то допотопного существа. Свет, пробивавшийся сквозь редкие облака, падал на листья, но не делал их зелеными – они казались темно-бронзовыми, почти черными, поглощающими свет. А Шов… Шов пылал. Невидимый для остальных, для дара Антона он был ослепительной, мучительной белизной, трепетной и пульсирующей, как открытый нерв мироздания. От него, как лучи от чудовищного светила, расходились те самые серые, липкие нити, опутывающие каждого жителя, каждую избу, каждую пядь этой земли. Деревня была не просто поселением у Шва. Она была его частью. Живым, дышащим бандажом на ране. Антон вдруг осознал, что чувствует его… ритм. Очень медленный, тяжелый, как удары огромного сердца. И этот ритм отчасти совпадал с пульсацией его собственного холодного огня. Это открытие заставило его вздрогнуть.

Тит сделал шаг вперед. Его фигура, высокая и сухая, казалась сейчас воплощением самой этой земли – суровой, беспощадной, не знающей сомнений. Он поднял руки, и широкие рукава его рубахи ниспали, обнажив жилистые, покрытые старыми шрамами предплечья.

– Люди деревни Устья! – его голос, обычно хриплый, прозвучал на удивление четко и громко, разносясь по площади и ударяясь о бревенчатые стены. Звук был плоским, лишенным эха, будто поглощаемым той же ватной тишиной. – Собрал я вас на Вече не для праздного слова. Стоим мы у края. Не того, что рекою омыт, а другого, пострашнее. Стоим у Шва, что держит мир наш от Падения.

Он обвел собравшихся тяжелым взглядом. Никто не пошевелился. Даже дети затихли, будто понимая сакральную важность момента.

– Испокон веков живем мы здесь, сторожа, – продолжал Тит, и его речь приобрела размеренность древнего сказителя. – Живем по Завету. По правде предков. Правда же наша проста: тишина – спасение. Порядок – крепость. Слово лишнее – щель в стене. Щель ведет к трещине, трещина – к разрыву. А разрыв… – Тит сделал драматическую паузу, и Антон увидел, как от его слов, густых и тяжелых, как смола, поползли новые, усиленные страхом нити, вплетаясь в общий узор, уплотняя его. – Разрыв ведет в Пустоту. Туда, где нет ни слов, ни памяти, ни лиц, ни имен. Туда, откуда не возвращаются.

В толпе кто-то судорожно сглотнул. Женщина прижала к себе ребенка еще крепче. Ложь, исходившая от Тита, была особая. Это была не бытовая неправда. Это был миф. Фундаментальный, жизнеутверждающий обман, на котором держалась вся их реальность. И он работал. Антон видел, как слушатели буквально впитывают его, как их собственные туманные коконы уплотняются, становятся прочнее. Они верили. Верили в необходимость этого кошмара, в его святость. Вера эта была похожа на наркотик – она притупляла боль от собственной несвободы, давая взамен иллюзию смысла и безопасности.

– И вот, – продолжил Тит, и его палец, костлявый и прямой, как указка, направился на Антона, – является к нам странник. Прибило его водами Двины-кормилицы, выбросило у нашего порога, словно щепку. Не местный он. Одежда на нем – диковинная, из тканей неведомых, речи – непонятные. Говорит, что из града, коего еще и в помине нет, что строиться будет лишь через лета. Глазами смотрит такими, будто не по одежде, а по душе меряет. Будто видит не лик, а изнанку.

Взоры сотни глаз впились в Антона. Давление их внимания было физическим, оно давило на плечи, сжимало виски, пыталось вогнать его в землю. Его дар взвыл от перенапряжения. Он видел не просто лица – он видел сгустки эмоций, прикрытые масками равнодушия. Страх перед неизвестным, похожий на тот, что испытывают животные перед лесным пожаром. Раздражение от нарушенного порядка, как у механизма, в который попал песок. Смутную, глубоко запрятанную надежду у некоторых стариков, чьи глаза на миг теряли стеклянный блеск… и живой, острый, почти жадный интерес там, в третьем ряду, где мелькнул рыжий локон и зеленые глаза широко раскрылись.

– Спрашиваю я его, – голос Тита стал тише, но от этого лишь весомее, будто каждое слово было высечено из льда, – как звать-то тебя, пришлый человек? Откуда родом, какой крови? И слышу в ответ… – Тит замолчал, и в его паузе была поставлена вся драматургия власти. Он наслаждался моментом. – Слышу: «Антон. Антон Минин».

Тишина на площади стала иного качества. Она не просто замерла – она остекленела. Словно имя ударило по невидимому колоколу, и звук застыл в воздухе, не в силах рассеяться. Антон увидел, как все те серые нити, связывающие людей с Дубом и друг с другом, напряглись одновременно, затрепетали, как струны. На лицах старейшин рядом с Титом промелькнуло нечто большее, чем страх. Благоговейный ужас. Точно они услышали имя древнего бога, пробудившегося от многовекового сна, или окончательное проклятие, падающее на их головы.

– Минин… – прошепелявил старик Игнат, тот, что сидел на колоде. Его голос был сухим шелестом опавших листьев. – Да не может быть… Предание… оно ясно… Минин ушел в Шов. Стал его сердцем. Он не может вернуться. Не может!

– Может! – резко, почти яростно оборвал его Тит. – Может, отец Игнат. И оттого страшнее. Мы храним это имя. Храним в памяти, как храним Завет, как храним умение разжигать огонь и плести сети. Минин – тот, кто первым принял бремя. Тот, чья воля и чья жертва соткали основу Шва, дали форму нашей защите. Тот, кто добровольно ушел в немоту, отрекся от своего дара, чтобы мы жили. Чтобы был порядок. Чтобы была тишина.

Он повернулся к Антону, и теперь в его глазах горел уже не расчет, а нечто вроде религиозного фанатизма, смешанного с животной ненавистью к тому, кто посмел покуситься на саму основу его мира.

– И вот является отрок. Называет себя именем Праотца. Глаза его, говорят, видят то, что нам, простым, не дано видеть. Видят саму ткань слов. И говорит он… – Тит снова сделал паузу, давая набраться страху, сгуститься ужасу. – Говорит он о вещах, которых не может знать живой человек. О граде будущем, что встанет на костях наших правнуков. О времени ином, что течет иначе. Он – трещина в днях наших. Скажи же, пришлый, – он вплотную подошел к Антону, и от него пахнуло дымом, старым потом, лечебными травами и той самой древней, ледяной пустотой, что сквозила в Шве, – скажи всем, собравшимся здесь! Зачем ты пришел? Ты – вестник обновления? Или… искуситель, пришедший расторгнуть Завет?

Все замерли в ожидании. Даже младенец перестал сосать. Антон чувствовал, как холодный огонь под его ребрами отвечает бешеной, тревожной пульсацией на близость Шва и на эту всеобщую, сфокусированную на нем ложь. Он должен был говорить. Но что? Правду? Какую правду? Что он всего лишь мальчик из будущего, который ненавидит ложь и видит ее в цветах и запахах? Они объявят его безумным. Или хуже – тем самым «искусителем», пришедшим разрушить их хрупкий мир.

Он посмотрел на Тита. Увидел за плотной, искусно сотканной завесой мифа и безраздельной власти тот самый старый, гноящийся страх. Страх не только перед Пустотой за Швом. Страх перед тем, что система, которую он возглавляет и которую считал вечной и незыблемой, дала трещину. Что является тот, кто может эту систему не просто увидеть, но и назвать по имени, разоблачить ее механику. Антон был живым укором, ходячей правдой, и потому был смертельно опасен.

– Я не вестник и не искуситель, – сказал Антон, и его голос, тихий после громовой речи Тита, прозвучал на удивление четко, разрезая тягучую тишину. Он не кричал. Он просто говорил, обращаясь скорее к самому Дубу, чем к толпе. – Я просто упал. Я шел… к другому Дубу. Тому, что стоит на высоком обрыве, в моем… в моем времени. Он стар, почти мертв. И я упал с того обрыва. А когда очнулся, я был здесь. У вашего Дуба. В вашем времени.

– Кощунство! – крикнул высокий, костлявый старейшина с лицом аскета. Его тонкие губы искривились от отвращения. – Два Дуба? Сказки! Время твое? Бредни помраченного ума! Ты хочешь посеять смуту!

– Но он назвался Мининым! – взвизгнула какая-то женщина средних лет, с лицом, изможденным трудом и тревогой. – Это знак! Может, Праотец… может, сила его ослабла, и он… воплотился вновь? Чтобы укрепить Шов? Чтобы дать нам новую защиту? – в ее голосе прозвучала не только надежда, но и что-то вроде жажды чуда, чего-то, что разорвет монотонность их каторжного существования.

В толпе поднялся ропот, сдержанный, но уже не такой единодушный. Серые нити, связывающие людей, начали путаться, некоторые ослабевали, колебались. Появились первые микроскопические разрывы в общей ткани. Тит увидел это мгновенно. Его лицо, обычно непроницаемое, исказила гримаса гнева и… страха. Страха потерять контроль.

– Тишина! – рявкнул он, и его голос прозвучал как удар бича. Ропот стих, подавленный привычкой к повиновению. – Не троньте святое имя грязными догадками и бабьими суевериями! Праотец Минин отдал себя Шву целиком. Он – часть его плоти и духа. Он нем. Он не может вернуться. Не может воплотиться. А этот… – он снова ткнул пальцем в Антона, и палец дрожал от едва сдерживаемой ярости, – этот может быть чем угодно. Призраком из самой Пустоты, научившимся носить плоть. Обманкой, порожденной трещиной в самой ткани, принявшей человеческий облик, чтобы мы ее не распознали! Чтобы мы впустили врага в свой дом!

Логика была чудовищной, но железной и, что главное, понятной. Антон видел, как она захватывает умы, как страх перед сложным, необъяснимым проще всего облечь в форму страха перед сознательным, очевидным злом. Ложь обретала новую, еще более мощную и убедительную форму. Она становилась спасительной простотой.

– Что же делать, старейшина? – спросил мужчина лет сорока, стоявший в первых рядах. Лицо его было испуганным, но решительным. На нем была рубаха попрочнее, и он держался с некоторым достоинством – возможно, один из главных хозяйственников. – Нельзя же оставить его среди нас. Он… он как болезнь. Его видение, его речи… они могут нарушить Завет в умах слабых. Могут посеять сомнение. А сомнение – это начало конца.

Тит медленно обвел взглядом собравшихся, потом перевел его на Антона. В его глазах, как в холодной воде, созрело твердое, беспощадное решение.

– Законы наши, Завет предков – ясны, – произнес он торжественно, возвращаясь к роли верховного судьи. – То, что угрожает целостности Шва, что сеет раздор в наших рядах, должно быть либо изгнано обратно в Пустоту, что зияет за ним… – он кивнул на белую, пылающую для Антона трещину, – либо присоединено к нему. Укреплено. Стало частью узора, частью силы, что держит мир.

Антону стало физически холодно, будто лед тронул позвоночник. «Присоединено к нему». Как тот первый юноша. Живой цемент. Вечная, сознательная смерть в обмен на сохранение этого кошмарного статус-кво.

– Он назвался Мининым, – продолжал Тит, и в его голосе зазвучала странная, извращенная, но для окружающих безупречная логика. – Возможно, в этом не просто безумие или наглость. Возможно, в этом есть воля самого Шва. Не Праотец вернулся, но… но дух его, сама суть бремени, ищет нового носителя. Чтобы обновить связь. Чтобы укрепить то, что, быть может, и вправду ветшает от долгих веков служения. Чтобы дать нам, его потомкам и стражам, новую силу.

Идея висела в воздухе, отвратительная и гениальная в своей циничной прагматичности. Не убить пришельца – убийство могло бы создать мученика, посеять еще больше сомнений. Не изгнать – а вдруг он и вправду вернется? А использовать его. Превратить его в такую же жертву, как первый Минин. Легитимизировать его через страдание. Сделать его частью системы, которая его же и пленила, заставить его служить ей. Антон видел, как эта мысль, поданная как высшая мудрость и даже милосердие («мы даем ему шанс послужить, а не уничтожаем»), овладевает старейшинами, а за ними, медленно, но верно, и толпой. Это был изящный, бескровный (внешне) выход. И убийства нет, и угроза нейтрализуется навеки, и Шов, возможно, получит новую силу. Все остаются в выигрыше. Кроме него, Антона.

– Но как решить, старейшина? – спросил тот же хозяйственник, и в его голосе уже звучало не столько сопротивление, сколько практичный вопрос. – Как узнать, годится ли он? Примет ли его Дуб-исполин? Примет ли Шов? Или он лопнет, как пузырь, от одного прикосновения к истине?

Тит повернулся к Антону. В его взгляде теперь была холодная, почти клиническая любознательность палача или хирурга, изучающего подопытного или интересный патологический случай.

– Испытанием, – сказал он просто, словно объявлял о начале жатвы. – Испытанием Правдой и Молчанием. Мы отведем его к самому подножию Дуба. К месту, где ткань реальности тоньше всего. Где слышен… шепот самой Пустоты. Если он – обманка, пустышка, порождение хаоса, его разум не выдержит соприкосновения с абсолютной истиной небытия. Он рассыплется в ничто, как рассыпается прах, и Пустота поглотит его без следа. Если же в нем есть искра истинного дара, если он и вправду наследник бремени, носитель той же силы, что и Праотец… то Дуб признает его. Шов примет его. И мы увидим знак. Свет изменится. Тишина заговорит.

– А если не увидим? – робко, из задних рядов, спросила какая-то девушка, почти ребенок.

– Тогда, – Тит безжалостно и четко закончил, – значит, он был просто помешанным, пустым сосудом. И мы изгоним его бездыханное тело в реку, как изгоняем любой сор и мусор, что несет нам Двина. Очистим место. Решение Вече понятно? Кто «за» испытание?

Он обвел взглядом круг. Молчание. Никто не сказал ни слова. Не было ни возгласов одобрения, ни ропота возмущения. Было молчаливое, тяжелое, гнетущее согласие. Несколько старейшин медленно кивнули. Остальные просто стояли. Приговор был вынесен не голосованием, а отсутствием воли ему противостоять.

Тит кивнул, удовлетворенный.

– Так и будет. – он махнул рукой стражникам. – Отведите его обратно в избу до полудня. Пусть готовится. А мы приготовим место. Затем – к месту Испытания.

Мужчины снова схватили Антона за плечи, грубо развернули и повели прочь с площади, назад по той же тропе. На этот раз он видел больше. Видел, как некоторые жители, особенно молодые, опускают глаза, не в силах выдержать его прямой, не затемненный ложью взгляд. Видел, как по щеке одной молодой женщины, той самой, что кормила ребенка, скатилась единственная, быстрая слеза, которую она тут же смахнула краем платка. Видел, как старик Игнат что-то беззвучно шепчет, глядя не на него, а на Дуб, – старую охранительную молитву или, возможно, проклятие всему этому круговороту жертв.

И снова, мельком, он поймал тот самый взгляд. Рыжеволосую девчонку, Тусяну (как он позже узнал ее имя), оттеснили назад, в гущу женщин, но она встала на цыпочки, и ее глаза, широкие, зеленые, как весенняя трава у реки, встретились с его глазами. В них не было ни страха, ни жалости, которые он видел у других. Было отчаянное, яростное, ненасытное любопытство. И что-то еще… словно она пыталась что-то сказать, пробиться через стену молчания, окружавшего их обоих. Она быстро, пока никто не видел, поднесла руку к груди, сжала в кулак что-то спрятанное в складках поношенного сарафана, и снова опустила взгляд, но не раньше, чем Антон успел заметить ее губы, сложившиеся в одно беззвучное слово: «Жди».

Антона снова заперли в той же избе. Но теперь у него было время. До полудня. Несколько часов. Он сел на земляной пол, прислонившись спиной к шершавому, холодному бревну, и вытащил из внутреннего кармана куртки деревянную дощечку. Знаки на ней, выцарапанные ножом или острым камнем, казались теперь не просто сообщением, а картой. Картой его возможного выбора, картой этого места, его тайн.

Он закрыл глаза, пытаясь отключить внешний мир, заглушить навязчивый, давящий шум чужих мыслей, страхов и лжи, который тонкой, ядовитой струйкой пробивался сквозь щели в стенах. Он думал о Дубе. О двух Дубах – древнем, полумертвом исполине на обрыве в его времени, в Архангельске XXI века, и этом, могущественном, полном скрытой силы, здесь, в этом затерянном прошлом. Они были одним и тем же деревом. Точкой соприкосновения, швом не только в пространстве, но и во времени. Швом во времени. Антон был почти уверен в этом. Первый Минин запечатал разрыв здесь, в прошлом. Но разрыв, видимо, был сложнее, он имел отголоски, «корни», прораставшие в будущее. И тот Дуб на обрыве был таким корнем, слабеющим, умирающим отзвуком великого Шва.

А он, Антон Минин, был тем, кто прошел сквозь этот временной шов. Не случайно. Его фамилия, его проклятый дар… это был не просто ключ. Он был продолжением. Первый Минин зашил разрыв, пожертвовав правдой, видением, самой личностью ради сохранения мира от Пустоты. Но что, если эта жертва была не окончательным решением, а лишь первой, отчаянной попыткой? Началом долгой, мучительной болезни, где мир сохранялся, но ценой всеобщего самообмана, ценой духовной смерти целых поколений? Что, если Шов нужно не просто консервировать, а… лечить? И для этого нужен не новый «цемент», а тот, кто видит болезнь. Тот, кто несет в себе не готовность к жертве, а готовность к правде. Какой бы страшной она ни была.

Шов

Подняться наверх