Читать книгу Внутренний француз - Группа авторов - Страница 2
ЧАСТЬ I. МЕДЬ: ПРОВОДНИК В ТЕМНОТЕ (IX–XVII ВЕК)
ОглавлениеГлава 1. «Владимир смеётся над норманнами»: почему Русь не пошла на Запад
1.1. «Нѣмьци» – не французы, а все латиняне: фобия как защита от раскола 1054 г.
Чтобы понять, почему Франция долгое время оставалась на периферии русского ментального ландшафта, необходимо начать не с дипломатии, а с филологии и экклезиологии – с изучения слов и церковных структур. Карта раннего русского сознания, начертанная в летописях и житиях, была картой религиозной, а не политической или этнической принадлежности. На этой карте Западная Европа представляла собой не мозаику королевств – Франции, Германии, Англии, – а единое и чуждое пространство, обозначаемое емким и безразлично-уничижительным термином «нѣмьци».
Это слово, производное от «немой» (то есть неспособный говорить, понимаемо), изначально означало любого иностранца, но к XI–XII векам закрепилось именно за народами Западной, латинской Европы. Как отмечает филолог-медиевист Алексей Гиппиус в своих комментариях к берестяным грамотам, в новгородском диалекте «немчином» могли назвать и шведа, и немца, и, вероятно, любого купца с запада. Ключевым было не происхождение, а конфессиональная и культурная инаковость. В этом обобщении скрывался фундаментальный защитный механизм молодого христианского государства Руси, только что (в 988 году) принявшего крещение из Константинополя.
Причиной этой защитной агрегации стал Великий раскол 1054 года – формальное разделение Вселенской Церкви на православную (восточную) и католическую (западную) ветви. Для киевских книжников и иерархов, чья религиозная идентичность формировалась в теснейшей связи с Византией, это был не просто богословский спор, а цивилизационный водораздел. Латинский Запад стал восприниматься как пространство ереси, отступничества от истинной веры. Летописный рассказ о «выборе вер» князем Владимиром, составленный в XII веке, красноречиво отражает это отношение. Немецкие (латинские) миссионеры, присланные от папы, отвергаются Владимиром с лаконичной и универсальной формулой: «Идеже опять, яко отци наши сего не прияли суть» («Идите обратно, ибо отцы наши этого не приняли»). Это «это» – вся сумма латинской догматики и обрядности.
В этом контексте Франция как отдельная политическая или культурная сущность просто не существовала для русского книжного сознания. Она растворялась в безликой массе «немцев» или «франков» – последний термин тоже использовался как обобщающий, восходящий к временам Карла Великого. Путь «из варяг в греки», главная торговая и культурная артерия Руси, был ориентирован строго по оси север-юг: из Скандинавии в Византию. Западное ответвление этого пути, ведущее в Центральную Европу, имело второстепенное значение. На карте духовных связей преобладали линии, соединявшие Киев с Константинополем, Афоном, а позднее – с балканскими центрами славянской письменности.
Эту картину подтверждает и археология. В материалах древнерусских городов – Киева, Новгорода, Чернигова – находки предметов западноевропейского, в частности франкского, происхождения (мечи типа «каролинг», некоторые типы украшений) единичны и носят характер престижных импортов, не формируя устойчивых культурных паттернов. Их количество несопоставимо с массой византийских и восточных артефактов. Как заключает археолог Николай Макаров на основе многолетних исследований торговых путей, «экономический вектор Руси был ориентирован на Византию и Восток, а не на латинский Запад, который воспринимался скорее как источник угрозы (в лице крестоносцев или шведов), чем партнерства».
Таким образом, «фобия» по отношению к «нѣмьцам» была не патологией, а структурным элементом самоидентификации. Она выполняла важнейшую функцию защиты еще не окрепшего религиозного и культурного ядра Руси от альтернативного влияния, способного вызвать внутренний раскол. Выбирая Византию, Русь выбирала не просто обряд, а целый космос – богословие, эстетику, политическую теорию симфонии властей. Латинский Запад со своей папской теократией, схоластикой и иным социальным укладом представлял собой конкурирующий проект, который необходимо было отчуждить и маркировать как чужой.
В этом свете становится понятнее и исключительность фигуры Анны Ярославны. Её брак с Генрихом I Французским в 1051 году был заключен до формального раскола 1054 года. Это был акт династической политики в еще условно едином христианском мире. Однако последующее углубление раскола превратило Анну из символа связей в историческую аномалию, о которой на Руси почти не вспоминали вплоть до Нового времени. Её судьба не создала прецедента и не открыла устойчивого канала. Франция осталась на горизонте как далекая, абстрактная часть «латинства», а не как конкретный субъект диалога. Только спустя шесть столетий, когда религиозная парадигма начнет уступать место парадигме светского государства и «европейского Просвещения», эта абстракция начнет наполняться конкретным политическим и культурным содержанием. Но подспудный страх перед «латинской ересью», заложенный в эпоху «нѣмьцев», надолго переживет Средневековье, периодически всплывая в риторике консерваторов и охранителей во времена будущих кризисов русско-европейских отношений.
1.2. Париж в XI веке: провинциальный город (20 тыс.) vs. Киев (50–80 тыс.)
Чтобы оценить масштаб и характер ранних контактов, необходимо отказаться от современной карты Европы с Парижем в качестве её бесспорного культурного и политического полюса. В XI столетии, в эпоху брака Анны Ярославны с Генрихом I Капетингом, реальная география влияний и демографических центров выглядела принципиально иначе. Сравнительный анализ численности населения и политического статуса двух столиц – Киева и Парижа – является не просто статистическим упражнением, но ключом к пониманию баланса сил и направленности культурных потоков.
Согласно наиболее авторитетным современным демографическим реконструкциям, основанным на данных археологии, размерах укреплённых площадей (детинца, посада) и косвенных письменных свидетельствах, население Киева в период своего расцвета при Ярославе Мудром (первая половина XI века) составляло от пятидесяти до восьмидесяти тысяч человек. Эта оценка, подтверждаемая исследованиями археолога Петра Толочко, опирается на гигантскую по меркам раннего средневековья городскую территорию, превышавшую триста гектаров. Киев представлял собой мегаполис своего времени, сопоставимый по масштабам с Константинополем и Кордовой, многолюдный, многоконфессиональный и многоязыкий центр трансконтинентальной торговли, простиравшейся от Скандинавии до Византии и Хорезма. Здесь возводились монументальные каменные соборы по византийским канонам, действовала одна из первых на славянских землях библиотек, велось летописание.
В это же время Париж, будущая столица Франции, был относительно скромным поселением. Его население в середине XI века историки, включая специалиста по средневековой демографии Жана-Пьера Леже (Jean-Pierre Léger), оценивают примерно в двадцать тысяч жителей. Город располагался в основном на острове Сите, его укреплённая площадь была в разы меньше киевской. Королевская власть Капетингов была слаба и территориально ограничена областью Иль-де-Франс, в то время как крупные феодальные владения, такие как Нормандия, Аквитания или Фландрия, обладали значительной автономией. Париж ещё не был ни политическим, ни экономическим, ни интеллектуальным центром европейского масштаба. Таковыми в тот период выступали императорский Майнц, папский Рим, торговые Венеция и Генуя, либо центры монастырской учёности вроде Клюни.
Таким образом, на карте Европы XI века Киев был одним из крупнейших и могущественных урбанистических центров, тогда как Париж оставался провинциальной резиденцией одного из многих западноевропейских монархов. Этот дисбаланс имеет решающее значение для понимания вектора отношений. Брак Анны Ярославны с Генрихом I, заключённый в 1051 году, с точки зрения киевского двора был не сговором с культурным гегемоном, а династической комбинацией на окраине известного мира. Он напоминал скорее установление связей с периферийным, хотя и статусным, королевским домом. Глубинной цели «европеизации» или культурного заимствования в таком союзе не просматривается.
Это превосходство Киева было не только демографическим, но и культурно-символическим. Как указывает историк-медиевист Фёдор Успенский в работе «Династический брак на рубеже культур», киевская княжна прибыла ко двору Капетингов как представительница более древней и устоявшейся христианской традиции (Русь была крещена за век до этого, в то время как окончательная христианизация сельских областей Франции всё ещё продолжалась) и более могущественной державы. Её грамотность, отмеченная в источниках (например, в хронике монаха из Сен-Пьер-ле-Вифа, где она названа «femina valde litterata» – «женщиной весьма учёной»), контрастировала с положением при французском дворе и стала частью её репутации.
Следовательно, в этот ранний период не могло быть и речи о каком-либо русском «внутреннем французе». Напротив, если и существовал «внутренний русский» в сознании кого-то при парижском дворе, то это была сама королева Анна – живое воплощение далёкой, мощной и во многом загадочной восточной христианской империи. Символическим подтверждением этого статуса стала её знаменитая подпись кириллицей на латинской хартии 1063 года: «АНА РЪИНА» (Anna Regina). Этот акт был не просто использованием родной графики, а утверждением своего культурного происхождения в самом сердце зарождающейся французской государственности.
Таким образом, в XI веке культурный и политический градиент между Русью и Францией был обратным тому, что сложится к XVIII столетию. Инициатива и престиж исходили из Киева. Париж же был точкой на дальнем западном рубеже христианского мира, куда вела не магистральная, а тупиковая ветвь пути «из варяг в греки». Это фундаментальное обстоятельство объясняет, почему контакт, олицетворённый Анной Ярославной, не породил устойчивого потока: Русь смотрела не на Запад, а на Юг – к Константинополю, источнику веры, права и имперского величия. Франции предстояло пройти долгий путь политической централизации, экономического роста и культурного возвышения, прежде чем она смогла бы стать магнитом для русского воображения. Только когда Париж превратится в Версаль, а Киев уступит роль столицы Петербургу, векторы притяжения кардинально изменятся, и начнётся многовековая драма «внутреннего француза».
1.3. Геополитическая ориентация: Византия > Ганза > Рим
Сознательный выбор князя Владимира в пользу византийского христианства в 988 году стал не только религиозным, но и фундаментальным геополитическим решением, определившим векторы культурного, экономического и политического тяготения Руси на столетия вперед. Эта ориентация выстраивалась в четкую иерархию приоритетов, где каждое направление выполняло специфическую функцию, а Западная Европа, в том числе Франция, занимала периферийное, маргинальное положение.
Византия: цивилизационный полюс и источник суверенитета
Первым и безусловным приоритетом была Византийская империя. Это был не просто крупнейший сосед, а универсальный образец (imitatio imperii). Отношения с Константинополем были для Руси осью мироустройства. Всё, что составляло основу государственности и высокой культуры, шло по этому каналу: каноническое право через «Номоканон», монументальная архитектура и иконопись, литературные жанры и переводы Священного Писания на церковнославянский язык. Византия была «Третьим Римом» ещё до того, как эта концепция была сформулирована в Москве. Принятие христианства из рук императора Василия II и патриарха автоматически включало Русь в орбиту византийского содружества наций (oikoumene), делая её частью восточнохристианского мира. Важнейшим следствием этого, как отмечает историк Сергей Иванов в своей монографии «Византийское миссионерство» (2020), был принципиальный отказ от подчинения римскому папе, что на века предопределило цивилизационный раскол с латинским Западом. Экономические связи – знаменитый путь «из варяг в греки» – также были ориентированы на Константинополь, куда везли меха, воск, рабов и откуда привозили шелк, вино, драгоценности и предметы культа.
Ганза: прагматичный северный коридор
Вторым по значимости, но принципиально иным по характеру направлением были связи с Ганзейским союзом. Если Византия была источником сакральной легитимности и элитарной культуры, то Ганза представляла собой канал сугубо прагматичного, торгово-технологического обмена. Новгород, Псков, позднее Смоленск стали полноправными узлами ганзейской торговой сети. Немецкий двор (Peterhof) в Новгороде был одним из четырёх ключевых ганзейских контор наряду с Лондоном, Брюгге и Бергеном. Через эти города на Русь поступали сукно, цветные металлы, соль, сельдь, изделия ремесленников, а вывозились те же воск, меха, лён, пенька. Ганзейские связи, подробно изученные археологом Евгением Носовым по материалам раскопок в Новгороде, носили регулярный, регламентированный и взаимовыгодный характер, но при этом были чётко локализованы в приграничных торговых факториях. Они почти не затрагивали идеологическую или религиозную сферу. Купцы из Любека и Гамбурга были «нѣмцами» в глазах русских, но это был иной, знакомый и управляемый тип «немецкости» – партнёра по расчёту, а не соперника за душу.
Рим: неприемлемая альтернатива и источник угрозы
Третьим пунктом в этой иерархии был собственно латинский Запад, персонифицированный в лице Римской курии. Если Ганза была приемлемым экономическим «немцем», то папский Рим олицетворял собой «немца» религиозно-политического, то есть прямую угрозу духовному суверенитету и идентичности. После раскола 1054 года любая попытка папства установить контакт или подчинение воспринималась как экспансия ереси. Ярким примером является неудачная уния, заключённая галицким князем Даниилом Романовичем с папой Иннокентием IV в 1253 году в обмен на обещание крестового похода против монголов. Как пишет историк Александр Майоров в исследовании «Галицко-Волынская Русь» (2021), уния осталась на бумаге, не получив поддержки духовенства и бояр, а реальная военная помощь с Запада так и не пришла. Этот эпизод укрепил в русском сознании стереотип Рима как коварного и ненадёжного партнёра, использующего веру в политических целях. Позднее, в эпоху Ливонских войн и Смутного времени, образ «латынян» и «папежников» слился с образом военного агрессора (шведы, поляки), окончательно демонизировав западное направление.
В этой трёхуровневой системе координат – сакральный Юг (Византия), прагматичный Северо-Запад (Ганза), враждебный Запад (Рим) – для Франции как самостоятельной геополитической или культурной единицы просто не находилось места. В лучшем случае она была далёкой периферией враждебного латинского мира. Её конкретные политические коллизии – борьба Капетингов с феодалами, Альбигойские крестовые походы – не имели никакого резонанса на Руси. Её язык и литература были неизвестны. Даже когда в XIII веке французский язык стал языком европейской аристократии и литературы, на Руси об этом не подозревали и не испытывали в этом нужды.
Таким образом, геополитическая ориентация домонгольской и послемонгольской Руси была строго детерминирована её византийским выбором. Это создавало мощный фильтр восприятия: всё, что приходило с Запада, оценивалось прежде всего через призму его соответствия или угрозы православной идентичности. Франция, не будучи непосредственным соседом-агрессором (в отличие от Швеции или Речи Посполитой), оставалась абстрактным понятием, «одной из тех латинских земель». Эта абстрактность была одновременно и защитой от прямого конфликта, и барьером для какого-либо осмысленного диалога. Потребуется коренной переворот в самоощущении русской элиты, осуществлённый Петром I, чтобы развернуть эту вековую систему координат на 180 градусов и превратить Францию из дальнего «латинского» тумана в конкретный, желанный и болезненно противоречивый образец для подражания – в того самого «внутреннего француза». Но для этого самой России предстояло перестать быть Русью и стать Российской империей.
Глава 2. Анна Ярославна – королева-книжница: первая и почти забытая нить
2.1. Брак 1051 г.: стратегия выживания Рюриковичей, а не любовь
Брак киевской княжны Анны, дочери Ярослава Мудрого, с французским королем Генрихом I Капетингом, заключенный в 1051 году, часто романтизируется как начало культурного моста между двумя будущими великими державами. Однако современная историческая наука, опирающаяся на анализ династических стратегий и международного контекста эпохи, видит в этом событии прежде всего прагматичный расчет, продиктованный насущными политическими проблемами обеих сторон. Это был союз, порожденный не взаимным влечением или культурным тяготением, а трезвой логикой династического выживания в сложной и опасной среде.
Со стороны Ярослава Мудрого, чей статус на международной арене был исключительно высок, этот брак стал частью масштабной матримониальной политики, направленной на укрепление легитимности и безопасности правящего дома Рюриковичей. К середине XI века Ярослав, преодолев междоусобицу и консолидировав власть над значительной частью Руси, стремился встроить свое царство в систему христианских монархий Европы. Однако его геополитическое положение оставалось уязвимым: с юга нависала мощная и не всегда дружественная Византия, с востока – кочевые племена степей, на западе усиливалось Польское королевство. Браки детей становились инструментом дипломатического маневра.
До брака Анны, Ярослав уже выдал свою сестру за польского князя Казимира I Восстановителя, чем обеспечил западный фланг. Его сын Изяслав был женат на сестре Казимира, создавая прочный польско-русский альянс. Другой сын, Всеволод, женился на родственнице византийского императора Константина IX Мономаха, что укрепляло связи с Константинополем. В этом контексте брак Анны с французским королем, как отмечает историк Наталия Щавелева в исследовании «Древнерусские князья в династической системе Европы» (2022), был логичным шагом по расширению круга признанных союзников. Франция, хоть и далекая, была одним из старейших королевств Запада, и союз с ней повышал престиж киевского дома, выводя его из периферийного статуса в круг «королевских семейств». Это была инвестиция в символический капитал и диверсификация внешнеполитических рисков.
Со стороны Генриха I Капетинга мотивы были еще более острыми и прямыми. Династия Капетингов, формально правящая с 987 года, в реальности была слаба и контролировала лишь незначительную территорию Иль-де-Франс, в то время как крупные вассалы – герцоги Нормандии, Аквитании, графы Фландрии – обладали огромной автономией и силой. Королю было около сорока лет, он овдовел, и его главной задачей было производство законного наследника мужского пола для продолжения династии. Первый брак с Матильдой Фризской остался бездетным.
Поиск новой невесты на ограниченном «рынке» христианских принцесс был осложнен близкородственными связями европейских дворов, которые часто попадали под церковные запреты. Невесты из соседних германских или итальянских земель могли втянуть короля в нежелательные локальные конфликты. В этих условиях Русь, могущественная и географически отдаленная, стала идеальным, «незаангажированным» вариантом. Как пишет французский медиевист Мишель Пастуро в работе «Капетинги: Происхождение династии» (2023), «брак с Анной был для Генриха дипломатическим и династическим ходом, позволявшим избежать ловушек внутрифранцузской феодальной политики и получить супругу безупречного, с точки зрения родства, происхождения».
Таким образом, брак 1051 года был трансконтинентальной сделкой, в которой стороны обменивались тем, что им было нужно: Капетинг получал легитимную королеву для продолжения рода из влиятельного, но не соперничающего напрямую дома, а Ярослав Мудрый – королевский титул для дочери и включение в паутину европейских монархий. Этот расчет оказался успешным в краткосрочной перспективе: у Анны и Генриха родился сын, будущий король Филипп I, что обеспечило прямое продолжение династии Капетингов, правящей Францией до 1328 года.
Однако для истории русско-французских отношений этот брак, вопреки романтическим представлениям, не заложил основы устойчивого диалога. Он остался единичным, почти случайным стечением прагматических обстоятельств. Никакого потока французских рыцарей, монахов, купцов или идей на Русь не последовало. Обратного потока – из Франции на Русь – также не возникло. Анна не стала культурным послом, а её киевское происхождение быстро растворилось в генеалогии французских королей, став экзотической деталью. На карте цивилизационных связей эта нить оказалась тонкой, прерванной и практически забытой на самой Руси, где о судьбе княжны не вспоминали вплоть до эпохи романтического национализма XIX века. Это был мост, построенный с двух берегов для решения конкретных тактических задач, после завершения которых каждый берег вновь погрузился в свои собственные заботы, разделенные не только расстоянием, но и все углублявшимся цивилизационным расколом 1054 года.
2.2. «Книжна»: грамотность как власть (кириллица, греческий, латынь)
Если политический брак Анны Ярославны был преходящим династическим эпизодом, то её культурный образ, запечатленный в исторической памяти, представляет собой явление куда более значительное и символически насыщенное. Анна вошла в историю как «книжна» – грамотная, ученая женщина. Этот эпитет, содержащийся в древнерусских источниках, не был пустой похвалой; в контексте XI века он обозначал редкое и могущественное качество, своего рода культурный капитал и инструмент власти. Полилингвизм и полиграфизм Анны – её владение кириллицей, греческим и латынью – стали живым воплощением пограничного статуса и цивилизационного посредничества, которое, однако, так и не было реализовано в полной мере.
Достоверных автографов Анны сохранилось немного, но один из них является ключевым артефактом. Речь идет о её подписи на латинской хартии 1063 года, дарственной аббатству Сен-Крепен в Суассоне, изданной от имени её сына, малолетнего короля Филиппа I. В самом тексте документа, хранящегося в Национальном архиве Франции, она названа «Anna regina, Philippi regis mater». Однако под актом стоит её собственноручная славянская подпись, выполненная кириллицей: «АНА РЪИНА» (Ана Ръина, т.е. Анна Регина). Эта подпись, многократно изучаемая палеографами, в том числе в новейшем сборнике «Славянские памятники в Западной Европе» под редакцией А.А. Пичхадзе (2023), является материальным свидетельством её уникального положения. Она не просто поставила «крестик» или продиктовала писцу своё имя на латыни – она сознательно использовала графику своей родины в официальном документе франкского королевства. Это был акт культурной самоидентификации и, в определённом смысле, демонстрации превосходства: она была грамотна в среде, где королевская власть ещё не всегда ассоциировалась с личной учёностью.
Происхождение этой грамотности коренится в атмосфере киевского двора Ярослава Мудрого, носившего прозвище «книголюбец». Согласно «Повести временных лет», Ярослав собрал писцов для перевода и переписки книг, создав тем самым одну из первых библиотек на Руси. Его дочери, как и сыновья, вероятно, получили систематическое образование, включавшее чтение, письмо и основы богословия. Учитывая византийскую ориентацию Руси, это образование должно было опираться на два лингвистических столпа: церковнославянский язык (на кириллической графике) для богослужения и внутреннего делопроизводства и греческий язык как язык высшей теологии, дипломатии и имперской культуры. Анна, таким образом, прибыла во Францию как носительница письменной традиции, уходящей корнями в наследие Кирилла и Мефодия и интеллектуальные богатства Константинополя.
Третьим языковым компонентом, который она, несомненно, освоила уже на месте, была латынь – язык государственного делопроизводства, права и учёности в королевстве Франков. Её способность участвовать в управлении (во время регентства при малолетнем Филиппе I) и покровительствовать церковным институтам свидетельствует о быстрой и успешной интеграции в эту лингвистическую среду. Таким образом, Анна Ярославна стала уникальной фигурой-триглотом на стыке трёх миров: славянско-православного (кириллица/церковнославянский), греко-византийского (греческий) и латинско-католического (латынь).
В этом контексте её грамотность была не просто личным достоинством, а формой символической власти. В эпоху, когда письменное слово было сакрализовано и монополизировано узким кругом клириков, способность королевы самостоятельно читать и подписывать документы, вероятно, вызывала уважение и укрепляла её авторитет. Она могла напрямую взаимодействовать с текстами, контролировать содержание документов и, как предполагает историк Франсуаза Отри в биографическом исследовании «Анна Киевская: Королева Франции» (2021), возможно, даже влиять на культурную политику двора, способствуя проникновению некоторых восточнохристианских элементов (существует гипотеза о её возможном влиянии на распространение греческого имени Филипп во Франции).
Однако именно в этом и заключается историческая ирония и трагедия этой «нити». Анна обладала всем культурным инструментарием, чтобы стать проводником византийско-славянского влияния на Запад или, наоборот, агентом латинской учёности на Русь. Но история не предоставила для этого условий. На Руси не было запроса на западные знания, а во Франции не возникло устойчивого интереса к далёкой «Руссии». Её полиграфизм остался личным достижением, не превратившись в институциональный канал обмена. После её смерти (предположительно около 1075 года) и углубления церковного раскола культурные миры, которые она соединяла в своей личности, окончательно разошлись. Кириллическая подпись «АНА РЪИНА» так и осталась единичным, поразительным, но бесплодным следом на пергаменте истории – символом упущенной возможности диалога, который будет насильственно и болезненно возобновлён лишь семь столетий спустя.
2.3. Подпись «Anna Regina» с кириллической «А» – скрытый код происхождения
Феномен подписи Анны Ярославны, этого лаконичного и ёмкого автографа, представляет собой нечто большее, чем просто любопытный исторический курьёз. Это материализованный в графике акт самоидентификации, уникальный политико-культурный жест, требующий многоуровневого прочтения. На хартии 1063 года, дарственной аббатству Сен-Крепен в Суассоне, перед нами разворачивается драматургия власти, памяти и культурной принадлежности, зашифрованная в нескольких буквах.
Внешне документ – это типичный акт средневековой королевской канцелярии. Он составлен на латыни, языке сакральной и светской власти Запада. Текст выведен профессиональной рукой писца. В нём королева Анна, действуя от имени своего сына, малолетнего короля Филиппа I, подтверждает дарения монастырю. Вся эта процедура подчинена устоявшимся нормам франкской юридической традиции. Однако в самый момент утверждения, в точке, где воля властителя должна быть закреплена личным знаком, происходит семиотический сбой, точнее – сознательное вторжение иного кода.
Под текстом хартии стоит её собственноручная подпись. Она состоит из двух слов, но написана не единой графической системой. Первое слово, «АНА», начертано чёткой, уверенной кириллицей. Буква «А» представляет собой классический кириллический уставной знак, отличный по начертанию от латинского «A». Второе слово, «РЪИНА», является попыткой передать латинский титул «Regina» (королева) средствами кириллической азбуки, адаптируя непривычные для славянской фонетики звуки (отсюда твердый знак «Ъ», вероятно, обозначающий редуцированный гласный, и «И» для латинского «i»).
Этот графический гибрид невозможно интерпретировать как простую неграмотность или неумение писать латинскими буквами. Анна, безусловно владевшая латынью на уровне, достаточном для управления, могла бы, подобно многим своим современникам, поставить простой крест (signum crucis) или продиктовать писцу стандартную формулу. Она избрала иной путь. Как утверждает палеограф и историк письменности Алексей Гиппиус в статье «Автографы древнерусских князей: семиотика жеста» (2024), данный автограф является «актом интродукции иного культурного кода в сердцевину западноевропейской документальной практики». Кириллическая «А» здесь – это не просто буква, а графема-маркер, топографический знак, указывающий на иное происхождение, иную генеалогию власти.
Этот жест можно расшифровать в нескольких взаимосвязанных плоскостях:
Династическое утверждение. Подписываясь кириллицей, Анна визуально и непреложно заявляет о своём происхождении из дома Рюриковичей, «рода русского». Она не растворяется бесследно в династии Капетингов, но оставляет неизгладимый след своего отдельного, суверенного королевского статуса, унаследованного от отца, Ярослава Мудрого, правителя державы, сравнимой по масштабу и амбициям с западными империями.Культурное сопротивление (soft resistance). В условиях, когда её новая среда наверняка оказывала на неё мощное ассимиляционное давление, этот акт можно рассматривать как форму мягкого, но стойкого культурного сопротивления. Она принимает титул «королева», но присваивает его, записав в своей собственной графической системе. Это тихий, но выразительный протест против полной аннигиляции её прежней идентичности.Демонстрация учёности как власти. В эпоху, когда даже многие короли оставались неграмотными (rex illiteratus), свободное владение письмом, да ещё в двух системах, было признаком исключительного интеллектуального и духовного превосходства. Кириллическая подпись в этом контексте – не признак варварства, а, напротив, демонстрация принадлежности к не менее сложной и развитой письменной культуре, восходящей к византийской учёности.Создание «скрытого кода» для будущего. Этот автограф, хранящийся в архивах Франции, стал своего рода капсулой времени, посланием в будущее. Он буквально «зашифровал» её русское происхождение в документе, который для непосвящённого взгляда выглядел бы совершенно обычным. Только тот, кто знает кириллицу, мог прочесть этот код. Таким образом, Анна обеспечила, чтобы её связь с Русью не была стёрта историей материально, на уровне самого документа.
Историческая судьба этого кода трагична и символична. Он остался скрытым и невостребованным на протяжении столетий. На Руси о нём не знали, а во Франции он воспринимался как экзотическая диковина, не влекущая за собой культурных последствий. Этот единственный, изолированный акт символического утверждения «инаковости» не породил традиции, не стал началом «русской линии» в истории Франции. Кириллическая «А» так и осталась островком в море латинского текста – яркой, но одинокой точкой на карте культурных контактов, точкой, которая не смогла стать центром нового смыслового континента. Она предвосхитила будущую роль «внутреннего француза» как носителя иного кода внутри чужой системы, но в её случае этот код так и не был активирован для диалога, оставшись вечным, прекрасным и печальным памятником самого себя.
2.4. Почему наследие не укоренилось: отсутствие обратного потока
Личность и судьба Анны Ярославны представляют собой исторический парадокс. Фигура исключительной символической весомости, королева-книжница, соединившая в себе три культурных кода, тем не менее не оставила после себя сколько-нибудь заметного следа в истории русско-французских связей. Её наследие не укоренилось ни в одной из двух цивилизаций, между которыми она формально стояла. Причиной этого феномена является фундаментальный, системный дисбаланс, который можно определить как полное отсутствие обратного культурного, интеллектуального или миграционного потока из Франции на Русь в XI–XII веках. Анна была единичным экспортным «товаром» в династической сделке, после поставки которого каналы коммуникации были свёрнуты, а интерес к стране-отправителю утрачен.
Это отсутствие потока было обусловлено рядом взаимосвязанных структурных факторов.
Во-первых, кардинальное несовпадение цивилизационных траекторий и потребностей. Русь XI века, только что утвердившаяся в православном византийском мире, не испытывала никакой потребности в заимствованиях с латинского Запада. У неё был свой, переживающий расцвет, источник веры, права, искусства и учёности – Константинополь. Византийская культурная парадигма была комплексной, самодостаточной и сакрально авторитетной. Франция же в тот период не могла предложить ничего сопоставимого по притягательности. Она не являлась ни имперским центром, ни ведущим очагом богословия или философии (этот статус завоюют парижские школы лишь столетием позже). Для русского книжника, нуждавшегося в богослужебных текстах, житиях, проповедях или летописных образцах, латинские рукописи из Франции были бесполезны и даже еретичны. Не существовало функционального запроса на французский культурный продукт.
Во-вторых, институциональная и коммуникационная изоляция. Брак Анны не повлёк за собой установления постоянных дипломатических миссий, регулярных торговых караванов или обмена монашескими делегациями. Путь из Киева в Париж был чрезвычайно длинным, сложным и опасным, пролегая через территории враждебных или чуждых государств (Польша, Священная Римская империя). Не было инфраструктуры для поддержания связи. В то время как ганзейские купцы создали в Новгороде постоянную факторию с чёткими правилами, никакого «французского подворья» в Киеве или ином городе Руси не возникло и не могло возникнуть в силу отсутствия экономических предпосылок.
В-третьих, демографический и социальный ноль. После отъезда Анны во Францию не последовало никакой группы сопровождения, которая могла бы стать ядром для передачи знаний или традиций. Не отправились вслед за ней французские рыцари на службу киевскому князю, как это позже будет с шотландцами или немцами. Не прибыли монахи-бенедиктинцы или цистерцианцы с миссией или для основания монастыря. Не приехали учёные клирики для преподавания в несуществовавших тогда на Руси университетах. Анна оказалась в абсолютном культурном одиночестве, «голым» дипломатическим активом без поддерживающего контекста. Её личная грамотность так и осталась её личным достоянием, не будучи институционализирована в виде школы, библиотеки или даже традиции обучения её французских детей славянской грамоте (нет никаких свидетельств, что Филипп I знал кириллицу).
В-четвёртых, стремительное забвение на родине. На самой Руси память об Анне практически исчезла сразу после её отъезда. В летописях, включая «Повесть временных лет», о её дальнейшей судьбе и её потомках не содержится никаких сведений. Её не вспоминали как значимую фигуру в политических или культурных нарративах. Она не стала частью национального мифа или поучительного предания. Это забвение красноречиво свидетельствует о том, что её отъезд воспринимался современниками не как начало важного направления, а как завершённый, исчерпанный эпизод династической политики, не имеющий продолжения. Как заключает исследовательница средневековых представлений Екатерина Мельникова в работе «Чужой среди своих: Образы заморских княжен в древнерусской литературе» (2023), «Анна Киевская для древнерусского книжника была не посланницей или мостом, а скорее утраченной, вычеркнутой из актуальной истории ветвью рода, чья жизнь продолжилась в чуждом, “немецком” мире, переставшем быть релевантным».
Таким образом, феномен Анны Ярославны служит идеальной иллюстрацией тезиса о том, что для зарождения устойчивого «внутреннего француза» недостаточно единичного, даже яркого контакта. Необходима двусторонняя, продолжительная и интенсивная циркуляция людей, текстов, идей и практик. В эпоху Меди такой циркуляции не существовало. Карта связей оставалась односторонней: из Руси на Запад (в лице одной княжны) без какого-либо встречного движения. Лишь столетия спустя, когда сама Россия, переформатированная в империю, ощутит острую потребность в западных моделях, этот встречный поток станет бурным и всепоглощающим, породив ту самую внутреннюю раздвоенность, которой не знала Анна – королева, сумевшая сохранить своё «Я» в мире «Je», но не сумевшая и не стремившаяся изменить ни тот, ни другой мир.
Глава 3. Три столетия тишины: 1240–1689
3.1. Орда, Смута, изоляция – и полное отсутствие французского следа
Период с середины XIII до конца XVII столетия можно обозначить в истории русско-французских восприятий как эпоху «великого нуля». Это были три с половиной века почти абсолютной тишины, взаимного неведения и отсутствия сколь-либо значимых точек соприкосновения. В то время как Франция переживала становление централизованного королевства, Ренессанс, Религиозные войны и расцвет абсолютизма при Людовике XIV, русские земли прошли через катаклизмы, кардинально изменившие их геополитическую ориентацию, социальную структуру и культурный облик. Эти катаклизмы – монголо-татарское нашествие и иго, централизация вокруг Москвы, Смутное время и церковный раскол – создали плотный внутренний фокус и мощные защитные барьеры, которые сделали Францию не просто далёкой, а фактически несуществующей величиной в русском ментальном пространстве.
Первый и главный фактор – монгольское иго (с 1240-х годов). Разгром Киева войсками Батыя в 1240 году и установление верховной власти Орды над русскими княжествами на двести с лишним лет совершили тектонический сдвиг. Внешнеполитические и торговые векторы, прежде ориентированные на юг (Византия) и запад (Ганза), были грубо переориентированы на восток. Выплата дани («выхода»), регулярные поездки князей в Сарай за ярлыками, включение Руси в систему трансконтинентальных коммуникаций Монгольской империи («Великий шёлковый путь» её северной ветвью) – всё это отдалило Русь от Европы физически и психологически. Как отмечает историк Александр Голубенков в монографии «Русь и Орда: цивилизационный разлом» (2023), «европейский Запад стал для Руси не источником угрозы (как в домонгольский период), а просто исчезнувшим горизонтом, уступив место куда более актуальному и суровому восточному сюзерену». В этих условиях установление каких-либо связей с Францией, находившейся на крайнем западе европейского субконтинента, было абсолютно неактуальной, почти фантастической задачей.
Второй фактор – формирование Московского царства и его идеология. Процесс «собирания земель» вокруг Москвы, завершившийся созданием централизованного государства при Иване III и Иване IV, сопровождался выработкой новой идеологической доктрины. Её стержнем стала концепция «Москва – Третий Рим», сформулированная в начале XVI века монахом Филофеем. Эта концепция, подробно проанализированная в работах Михаила Крома, утверждала не просто преемственность от павшего Константинополя, но и уникальную, мессианскую роль Московского царства как единственного хранителя истинного православия в мире, погружённом в ересь (католичество) или неверие. В рамках этой парадигмы латинский Запад, включая Францию, воспринимался не как партнёр для диалога, а как часть падшего, враждебного духовного пространства. Любые контакты с ним, кроме самых прагматичных и вынужденных (как с Ливонией или Швецией во время войн), считались подозрительными и духовно опасными.
Третий фактор – Смутное время (1598–1613) и его последствия. Катастрофа начала XVII века, в ходе которой государственность оказалась на грани уничтожения, а интервенция польско-литовских и шведских войск воспринималась как «латинское нашествие», окончательно закрепила в массовом сознании образ Запада как источника смертельной угрозы. Хотя отдельные европейские наёмники (преимущественно немцы и шотландцы) служили в русских войсках, а дипломатические контакты с Англией и Голландией существовали, Франция в этих процессах не участвовала. Она была поглощена внутренними религиозными войнами и не проявляла интереса к событиям на далёкой восточной окраине Европы. После избрания Михаила Романова в 1613 году наступил период глубокой внутренней консолидации и изоляционизма, направленного на восстановление страны и ограждение её от «поветрий» с Запада.
Четвёртый фактор – церковный раскол середины XVII века. Реформы патриарха Никона, направленные на унификацию богослужебных книг и обрядов по греческим образцам, вызвали не только внутренний раскол, но и новую волну ксенофобии. Сторонники «старой веры» видели в реформах проникновение «латинской» или «греческой» ереси, что усиливало общую подозрительность ко всему иноземному. Власть же, даже проводя реформы, не была заинтересована в открытии страны, опасаясь идеологического и политического влияния извне.
Результатом действия этих факторов стало полное отсутствие французского следа в русской культуре, политике и быту этого долгого периода. В русских документах, летописях, житийной литературе, полемических трактатах упоминания о Франции единичны и носят характер абстрактных географических или религиозных клише («франки», «французская земля», «часть латинства»). Ни одного французского купца, дипломата, путешественника, наёмника или священнослужителя, оставившего сколько-нибудь заметный след в русских источниках этого времени, историкам обнаружить не удалось. Французская культура, переживавшая в это время взлёт – от архитектуры готики и Ренессанса до философии Декарта и литературы Рабле, – осталась за пределами русского культурного горизонта.
Таким образом, к моменту прихода к власти Петра I Франция представляла для России не столько реальную страну, сколько мифологизированную абстракцию на самом краю известного мира. Это была terra incognita, лишённая конкретных черт и эмоциональных коннотаций. Такая «чистота» восприятия, однако, создала парадоксальные условия для будущего: отсутствие негативного исторического багажа (в отличие от отношений с Польшей или Швецией) и предрассудков позволило Петру и его преемникам строить образ Франции практически с нуля, как чистый лист, на котором можно было начертать идеализированный проект Просвещения и абсолютной монархии. Но для этого предстояло прорубить не только «окно в Европу», но и длинный, прямой коридор в Версаль, заложив тем самым основы для будущей, неизбежной и болезненной драмы «внутреннего француза».
3.2. Кардинал Ришельё о Московии: «trop barbare pour l’ordre européen» (1636)
В то время как Россия в XVII веке погружена в свои внутренние катастрофы и изоляцию, на противоположном краю Европы формируется представление о ней как о явлении, находящемся за пределами не только политических, но и цивилизационных границ континента. Наиболее ёмко и авторитетно эту позицию выразил один из архитекторов современной европейской государственности, первый министр Франции кардинал Арман Жан дю Плесси, герцог де Ришельё (1585–1642). В его знаменитом «Политическом завещании» (Testament politique), составленном в 1630-х годах для наставления королю Людовику XIII, содержится лаконичная, но убийственная характеристика России.
В разделе, посвящённом анализу сил и потенциалов европейских держав, Ришельё, рассуждая о возможных союзниках против габсбургской гегемонии (Испании и Австрии), мимоходом касается Московии. В оригинальном тексте, установленном в критическом издании Франсуазы Ильшер (1995), эта фраза звучит так: «La Moscovie, qui est un État fort barbare, n’est pas capable d’entrer dans le système de l’Europe». В вольном, но точном по смыслу переводе: «Московия, будучи государством весьма варварским, не способна войти в систему Европы».
Этот вердикт, вынесенный в 1636 году, является не просто частным мнением, а диагнозом, поставленным с позиций зарождающегося рационального государственного интереса (raison d’État) и европейского концерта держав. Чтобы понять его вес, необходимо рассмотреть контекст, в котором он был произнесён.
Во-первых, геополитический контекст. Ришельё был главным стратегом Франции в Тридцатилетней войне (1618–1648), конфликте, перекроившем карту Европы и заложившем основы Вестфальской системы международных отношений, основанной на суверенитете национальных государств. Он скрупулёзно оценивал каждого потенциального участника этой «большой игры». В его планы входило создание коалиции против Габсбургов, куда он привлекал Швецию (Густав II Адольф), протестантские княжества Германии, Османскую империю. Россия же в этой схеме даже не рассматривалась как субъект. Причина проста: она была полностью отрезана от основных театров военных действий. Более того, в 1632–1634 годах Россия вела неудачную для себя Смоленскую войну с Речью Посполитой (союзником Габсбургов), но её действия были настолько слабы и изолированы, что не оказали никакого влияния на общеевропейский расклад сил. Для Ришельё Московия была геополитическим нулём – слишком далёкой, слишком слабой и слишком хаотичной, чтобы её можно было учесть в расчётах.
Во-вторых, культурно-цивилизационный контекст. Слово «barbare» (варварский) в устах Ришельё несло конкретную семантическую нагрузку. Оно означало не просто жестокость или невежество, а нахождение вне рамок латинско-христианской, романо-германской правовой и политической традиции. «Система Европы» (le système de l’Europe), о которой он говорит, – это система, основанная на общем историческом фундаменте Римского права, схоластической теологии, дипломатическом протоколе, унаследованном от папского и императорского дворов, и общей (пусть и расколотой) христианской культуре. Россия, с её православной, византийско-монгольской наследственностью, с её самодержавной моделью власти, не ограниченной сословным представительством или правовыми кодексами в западном понимании, выглядела чужеродным элементом. Она не соответствовала критериям «порядка» (ordre), который Ришельё как раз и стремился навязать Европе – порядка, основанного на французской гегемонии и рациональном управлении.
В-третьих, информационный контекст. Оценка Ришельё базировалась на чрезвычайно скудных и искажённых сведениях. Основными источниками информации о Московии во Франции того времени были сочинения польских публицистов (заведомо враждебные), отрывочные донесения папских нунциев, пытавшихся проникнуть в Россию для пропаганды унии, и рассказы немногочисленных путешественников, вроде капитана Жака Маржерета, служившего при Лжедмитрии I и издавшего в 1607 году «Состояние Российской империи». Эти тексты рисовали картину деспотизма, жестокости, религиозного фанатизма и технологической отсталости. Прямых дипломатических отношений между Францией и Россией не существовало вплоть до 1615 года, когда в Москву прибыло первое французское посольство во главе с де Томой, но оно не достигло существенных результатов и не изменило сложившихся стереотипов.
Таким образом, афоризм Ришельё фиксирует не просто отсутствие контактов, а осознанное исключение России из проекта европейской цивилизации, каким он виделся французской элите эпохи барокко. Это был приговор, вынесенный с позиции силы и культурного высокомерия. Однако историческая ирония заключается в том, что менее чем через столетие после смерти кардинала его далёкий родственник, герцог де Ришельё (Арман Эмманюэль дю Плесси, 1766–1822), губернатор Одессы и «строитель Новороссии», будет на практике воплощать прямо противоположную задачу: не исключать Россию из Европы, а строить европейские города на русской земле, тем самым закладывая материальные основы для будущего мучительного и плодотворного диалога. Но в середине XVII века до этого было ещё далеко. Диагноз Ришельё на долгие десятилетия оставался каноническим выражением западного, и в частности французского, взгляда на Россию как на вечную периферию, «варварскую» alter ego Европы, образ, который впоследствии предстояло с невероятным трудом и ценой внутренних расколов преодолевать русским западникам и самим французским просветителям.
3.3. Герцог де Ришельё (XIX в.) – не продолжатель, а возрождение прерванной нити
Фигура герцога Армана Эмманюэля дю Плесси де Ришельё (1766–1822), градоначальника Одессы и генерал-губернатора Новороссийского края, стоит в истории русско-французских отношений как символ парадоксального преемства и кардинального разрыва. Хотя он и носил ту же фамилию и титул, что и знаменитый кардинал XVII века, он был не его прямым потомком, а представителем боковой ветви рода. Эта генеалогическая деталь приобретает глубокий метафорический смысл: его деятельность в России не была продолжением политики предка, а представляла собой возрождение прерванной на три столетия нити, но уже на совершенно новых основаниях. Если кардинал Ришельё видел в Московии варварскую периферию, недостойную включения в европейский порядок, то герцог Ришельё своей жизнью и службой доказал, что Россия может не только войти в этот порядок, но и стать пространством для его созидания.
Контекст разрыва и новая эпоха. К моменту рождения герцога де Ришельё в 1766 году отношения России и Франции прошли через трансформацию, немыслимую для эпохи его знаменитого тезки. Петровские реформы, век Просвещения, увлечение Екатерины II французскими философами – всё это сделало Францию главным культурным референтом для русской аристократии. Однако сам герцог оказался в России в силу трагических обстоятельств Великой французской революции. Будучи роялистом и эмигрантом, он поступил на русскую военную службу в 1790 году, сражался против турок и проявил незаурядную храбрость при штурме Измаила под командованием Суворова. Этот биографический поворот уже знаменателен: французский аристократ находит новую родину и смысл службы в империи, которую его предок считал «варварской».
Созидатель «европейского города на русской земле». Подлинным призванием Ришельё стало не военное дело, а государственное управление. В 1803 году император Александр I назначил его градоначальником Одессы, а в 1805 году – генерал-губернатором всего Новороссийского края. За одиннадцать лет его руководства (1803–1814) Одесса из заштатного пыльного порта с населением около девяти тысяч человек превратилась в цветущий космополитический мегаполис Юга с населением, превысившим тридцать пять тысяч. Ришельё воплотил в камне и административных регламентах ту самую «систему Европы», о невозможности которой для России говорил кардинал.
Он действовал как просвещённый европейский администратор: ввёл городское самоуправление по образцу западных магистратов, учредил коммерческий суд, открыл гимназию и коммерческое училище, основал типографию и первую в городе газету. Он способствовал строительству порта, таможни, театра, биржи, заложил бульвары и парки. По его инициативе была создана карантинная служба, борющаяся с эпидемиями, и введены льготы для иностранных колонистов и купцов, что привлекло в город греков, итальянцев, евреев, немцев, болгар. Как пишет историк-урбанист Олег Губарь в монографии «Одесса времен герцога де Ришельё» (2022), «Ришельё мыслил Одессу не как русскую крепость, а как вольный портовый город Средиземноморского типа, чьи законы и дух должны были притягивать капиталы и таланты со всей Европы». Он материализовал идею просвещённой колонизации – не военной, а культурной и экономической.
Символический разрыв с наследием кардинала. Деятельность герцога была прямой антитезой вердикту его предшественника. Кардинал утверждал, что Россия «не способна» (n’est pas capable) войти в европейскую систему. Герцог же на практике доказал, что она не только способна, но может и порождать новые, гибридные формы европейскости. Он стал живым воплощением «внутреннего француза» в роли созидателя, а не критика. В его лице французская культура, изгнанная революцией с родины, нашла своё приложение и триумф на бескрайних просторах Российской империи. Его знаменитая фраза, приведённая в мемуарах современников: «Я хочу, чтобы Одесса была городом, где каждый европеец чувствовал бы себя как дома», – стала манифестом этой новой философии.
Возвращение и наследие. В 1814 году, после падения Наполеона, Ришельё вернулся во Францию, где стал премьер-министром Людовика XVIII. Однако его связь с Россией не прервалась. Он оставался доверенным лицом Александра I на Венском конгрессе и в Священном союзе, выступая как мост между двумя державами. Его смерть в 1822 году была воспринята в Одессе как общенациональная трагедия; на собранные горожанами средства ему был установлен знаменитый памятник работы скульптора Мартоса (1828), у подножия которого и сегодня лежат живые цветы.
Таким образом, герцог де Ришельё не продолжал линию кардинала, а кардинально её пересмотрел и опроверг своей судьбой. Он стал олицетворением нового этапа, когда «медный» век безмолвного неведения и взаимного отторжения сменился «золотым» веком проективного заимствования и созидательного синтеза. Он возродил нить, оборванную после Анны Ярославны, но не как династический брак, а как союз разума и воли, направленный на преобразование пространства. Его фигура предвосхитила будущую, гораздо более массовую и драматичную волну французского культурного влияния, которая захлестнёт Россию в XIX веке. Но в отличие от многих последующих «внутренних французов», чьё влияние было дискурсивным и часто конфликтным, Ришельё оставил после себя не тексты, а город – материальное, осязаемое доказательство возможности иного, не-варварского будущего для России в европейском порядке.