Читать книгу Средневековье и Ренессанс. Том 2 - - Страница 2
ХИМИЯ И АЛХИМИЯ.
ОглавлениеКак правило, наука занимает своё место в энциклопедическом древе человеческих познаний с того дня, когда какое-либо великое открытие, определяя путь, по которому она должна следовать, позволяет предугадать уготованную ей судьбу. До этого момента не восходят. Продолжают применять новые теории, не вспоминая о тяжких усилиях, предпринятых в былые времена для их достижения, не заботясь о столь многих людях, павших в трудах при поисках неизвестного.
Возникнув из ума Лавуазье подобно молнии, пронзающей тучи, Химия сразу же обрела среди наук то высокое положение, которое она занимает. Из всех путей, открытых перед ней, ни один не вёл в прошлое. Сомнение поколебало старое здание. Анализ переделал то, что уже сделал анализ. Абстракция, группируя открытия таким образом, чтобы вывести из них общие законы, придала современным манипуляциям значимость, которой никогда не обладали манипуляции Средневековья.
Однако, от Шали, образцового экспериментатора, до Галена, сколько важных открытий, оригинальных и плодотворных идей, ценных применений вышло из тиглей химиков!.. Пять тысяч жизней истощились таким образом; пять тысяч трудолюбивых воображений искали таинственные связи, установленные между неорганической и органической материей, а также сокровенные соединения материи с самой собой. Эти исследования, почти всегда секретные, основанные на тщательном наблюдении, представляют собой поистине серьёзную сторону Средневековья. В них, правда, примешано множество суеверных и причудливых верований, а также безумств; ибо до каких пределов не доходила мечтательная фантазия наших отцов? Мы оставим в стороне их интеллектуальные заблуждения, чтобы заняться исключительно последовательностью открытий и порождением идей, которое было их неизбежным следствием.
В первые века христианской эры Химия, Физика, сведённые почти во всём к чисто спекулятивным теориям, объединялись под названием божественного искусства, священного искусства, священной науки со всем комплексом трансцендентных теорий, составлявших высокую философию. Употреблённое, по всей видимости, впервые Суидой в его «Лексиконе», слово Химия (Chemia) обозначает лишь сплав золота и серебра. Суида добавляет, что Диоклетиан, разгневанный восстанием египтян против законов Империи, наказал их, приказав предать огню все их книги, трактовавшие о Химии, дабы лишить их источника богатств и остановить мятеж. При слове дефас (δεφας) тот же лексикограф утверждает, что Золотое руно, завоёванное в Колхиде аргонавтами, было не чем иным, как свитком папируса, на котором был записан секрет изготовления золота посредством Химии.
Мы не придаём ни малейшей исторической ценности этим анекдотам, хотя первый из них обладает некоторым правдоподобием. Но мы считаем себя счастливыми констатировать, по самому тексту древнего автора, природу и пределы Химии дохристианской эры.
Цитируемая Скалигером рукопись Зосимы говорит о Хеме (Chema), драгоценной книге, в которой гиганты, эти сыны Ангелов, сочетавшиеся со смертными женщинами, записывали свои художественные теории, откуда главная наука, наука-мать, получила бы название Chemia.
Святой Климент Александрийский, отец Церкви, очень продвинутый для своего времени в физико-химических познаниях, передаёт предание, сходное с преданием Зосимы (Строматы, кн. V), но слова Chemia он не упоминает.
Роман О Совершенной Любви, который христианский философ Афинагор сочинял около 96 года от Рождества Христова, содержит различные операции герметической науки, доказывающие, что тогда ею серьёзно занимались.
В IV веке Александр Афродисийский, выдающийся комментатор трудов Аристотеля, говоря о кальцинации и плавке, упоминает некие хиические или химические инструменты; и среди этих инструментов – тигель, чьё использование не оставляет сомнений.
Учёный г-н Гофер, которому мы обязаны столь мудрыми статьями, помещёнными в «Современной энциклопедии», полагает, что этимология существительного Химия – χέω (хэо), лить, плавить, откуда образовались греческие выражения хиические или химические инструменты, употреблённые Александром Афродисийским.
Итак, вот слово Химия, введённое в научную классификацию Поздней Империи, тогда как нужно перешагнуть ещё через столетие, чтобы встретить другое слово, отвечающее новому сочетанию идей или операций, – слово Алхимия.
Если человек рождается под влиянием Меркурия, говорит астролог Юлий Фирмик, он будет заниматься астрономией; если под влиянием Марса – предастся военному ремеслу; но если Сатурн председательствует в его судьбе, одна лишь Алхимия (scientia Alchemiœ) будет иметь для него прелесть. Фирмик употребляет множество греческих и латинских выражений, соединённых с арабскими и халдейскими словами; и технический термин Алхимия появляется с халдейским добавлением – артиклем ha, или hal, присоединённым к корню Chemia. Однако это новое слово, иного происхождения, говорит больше, чем диссертация: это священное искусство, Chemeia, искусство философов Александрийской школы, преобразованное под влиянием сарацинской цивилизации, начинавшей водворяться в мире.
Академия в Багдаде, основанная Аль-Мансуром, соперничала в блеске с христианской школой в Джондишапуре. Знаменитые халифы – Харун ар-Рашид, Аль-Мамун, Аль-Мутасим, Аль-Мутаваккиль, восстановивший из руин Библиотеку и Школу Александрии, – придали наблюдательным наукам, экспериментальному методу благотворный импульс. Постепенно освобождались от теософских воззрений, слишком долго направлявших восточных философов; искали нечто иное, нежели химерическое превращение металлов, и применение в искусствах и медицине вновь открытых соединений придало практическую ценность операциям науки.
С VIII по IX век Аль-Хиндус, чьи достоинства, слишком приниженные Аверроэсом, были восстановлены Карданом, заслуживал быть причисленным к магам, то есть к этим искусным экспериментаторам, которые вопрошали природу и вырывали у неё несколько секретов. Около того же времени сабиянин Джабир, писатель почти невразумительный, до того он запутывал свою мысль странными выражениями, определённо указывал на различные полезные препараты: красную окись и двухлорид ртути; азотную кислоту; соляную кислоту; азотнокислое серебро и т.д. Бургаве ценит его как химика; и когда английский доктор Джонсон говорит нам, что слово gibberish (тарабарщина) происходит от Гебера, который преуспел в этом роде, он недостаточно учитывает отсутствие выражений, применимых к столь новой науке, и трудность согласования её с религиозными скрупулами ислама. К счастью для экспериментаторов, большинство халифов толковали закон Пророка в смысле, благоприятном для науки. Как только открывалось новое вещество, медицина и искусства могли его применять, но никогда без предварительного разрешения правительства, регулировавшего его использование. Существовал кодекс лекарств и ядов. Когда в IX веке Сабит ибн Сахл, руководитель Школы в Джондишапуре, опубликовал свой Карабадин, или Магистральный диспенсарий, он лишь привёл в надлежащий порядок то, что ранее установила полиция.
С равнин Ирака и Египта, с западных берегов Африки Химия последовала за другими науками в Испанию. Кордова, Севилья, Толедо, Мурсия, Гранада предложили богатые лаборатории, где экспериментальному искусству пришлось бороться с придирчивой диалектикой арабов, с их системой эманаций и с мусульманским суеверием. Именно медицина, из всех наук, оказала наибольшую помощь Химии идеей могущественной поддержки, которую надеялась от неё получить. Правила, установленные Яхией ибн Сарапионом для приготовления лекарств, свидетельствуют о прогрессе не только в искусстве составления формул, но и в искусстве выделения некоторых минеральных начал, существования которых греки и не подозревали. Материя Медика Абенгуэфиса и Хауи Мухаммеда ибн Закарии Абу Бакра ар-Рази, или Разеса, дают верное представление о ресурсах, которые искусство врачевания извлекало из Химии в конце IX века. Эти два труда, составленные в Ираке, вскоре пересекли континент; они посвятили арабов Испании в успехи восточных учёных и стали терапевтическим кодексом, входящим в употребление.
Разес написал двенадцать книг о Химии; он сделал ещё лучше – использовал влияние, которое давал ему титул руководителя занятий в Багдаде и Рейе, чтобы удержать последние на экспериментальном пути, слишком долго остававшемся в пренебрежении. Тайное искусство Химии, говорил Разес, скорее возможно, нежели невозможно: его тайны открываются лишь силой труда и упорства; но каков триумф! когда человек может приподнять край покрывала, скрывающего природу.
Среди прочих новых соединений, о которых говорит Разес, находятся аурипигмент, реальгар, бура, некоторые соединения серы с железом и медью, ртути с кислотами, мышьяка с различными веществами, не использовавшимися до него. Немалое удивление вызывает то, что Разес рекомендует различные спиртовые препараты и животные масла, такие как масло муравьёв, превозносимые нашими современными химиками как лекарства их собственного изобретения.
Однако, далеко не всё, что арабы знали в Химии, содержится в Хауи, этой подлинной медицинской энциклопедии; это наука, увиденная с одной стороны. Её применения в металлургии, докимасии, искусствах роскоши и удовольствия, в процессах, имевших целью плавку металлов, изготовление бытовой посуды, украшение зданий, мебели и оружия, – всё это остаётся погребённым в глубине могилы тех поколений художников, чьё неизвестное существование обозначают лишь их творения. Внимательный взгляд, скользящий вдоль музеев Эскориала и Палермо, где сарацинское и мавританское мастерство, кажется, бросает вызов современному, скажет больше, чем том.
Аль-Мелькый сына Яссера; Канон Авиценны; книга Абдуррахмана Мухаммеда ибн Али ибн Ахмеда аль-Ханиси; Сафер Эснесарум Исхака бен Сулеймана; сочинения Младшего Серапиона и Месуэ, сына Хамеша, содержат любопытные детали о приготовлении, дозах, введении лекарств, а часто и об обычных процессах различных полезных искусств, которые свидетельствуют о прогрессе и время от времени отмечают некоторые открытия. В них придерживаются физических качеств веществ; пытаются расположить их методично; уже даже начинают проглядывать, особенно у Месуэ, начала классификации, в высшей степени философской, обессмертившей имя Линнея.
В ту отдалённую эпоху Химия находилась среди наук, составлявших совокупность натурфилософии, именовавшейся персами Мудростью; иудеями – Каббалой; европейцами – Физикой и Магией. В своей книге о разделении человеческих знаний Авиценна ставит Химию непосредственно после Медицины и перед Астрономией, которая долгое время оставалась смешанной с судебной астрологией и Математикой: Vulgus autem, – говорит Авл Геллий, – quos gentilitio vocabulo Chaldœos dicere oportet, Mathematicos dicit (Обыкновенно же тех, кого по-язычески следовало бы называть халдеями, называют математиками).
Человек, чья хирургическая слава заставила забыть, чем ему обязаны Химия и Фармация; который сам готовил свои лекарства и инструменты; который при изготовлении последних благоразумно предпочитал железо любому другому металлу, считавшемуся более благородным; Абуль-Касим, или Альбукасис, своим независимым умом, практическим применением своих идей возвестил, что новая эра должна родиться среди туманных тонкостей ислама. Эта научная эра, пророком которой был Альбукасис; понтификами которой стали Авензоар и Аверроэс. Авензоар не принимал без предварительного изучения доктрины галенизма; Аверроэс склонялся к Аристотелю, и, удивительное дело, видели, как возрождается в новых формах пантеизм древних греков. Тем не менее, Куллият Аверроэса менее примечателен целостностью новых идей, нежели перипатетической манерой связи теорий. Экспериментальное искусство, Химия и её печи не забыты; но диалектика философа из Стагиры вновь занимает своё место на плодородных полях наблюдения.
К несчастью, среди мрака Средневековья дух не мог следовать какому-либо направлению, не будучи увлечённым за пределы границ. Теология завладела диалектикой; схолиасты взяли верх над экспериментаторами; предпочитали мистические идеи святого Фомы Аквинского серьёзным идеям доминиканца Альберта фон Больштедта (Альберта Великого) и Герберта Овернского. Искусство этих двух людей в металлургических искусствах едва не стоило им жизни. Кричали о колдовстве; но для каждого из них схолиаст спасал химика.
Отметим мимоходом удивительную дух оценки римского двора, который, не принимая в расчёт народные суеверия, идёт искать в глубине его кельи скромного монаха, чтобы сделать его учителем священного дворца, затем архиепископом Регенсбургским; и покажем этого же монаха, уставшего от величия почти сразу, как он его вкусил, возвращающегося в уединение монастыря, дабы продолжить там свои труды. Вокруг него всё стало чудесами или дьявольщиной. Имя Альберта поразило самые дальние эхо; стекались со всех концов света, чтобы посоветоваться с ним об искусствах, для которых необходимы химические продукты; вырывали друг у друга его рецепты; тысячи каллиграфов копировали его рукописи, и потомство, утратившее память о доминиканце-архиепископе, всё ещё помнит Альберта Великого.
Далеко не все монархи рассматривали интересы науки с точки зрения столь же высокой, как некоторые папы. Тем не менее, король, чья память не нашла ни милости, ни прощения перед философизмом прошлого века, Людовик IX дал в наставники собственным детям Винсента де Бове, Плиния Средневековья, который вопрошал древних, когда со всех сторон осуждали их труды; который осмеливался говорить, что хорошая медицина должна обязательно опираться на семь свободных искусств, и который, отстраняясь от праздных споров, манипулировал у паперти Сент-Шапель. Нежная набожность королевы Бланки, высокий разум короля защищали Винсента от крикливых нападок низшего духовенства; но ни королева, ни король не могли помешать любопытным парижанам приходить ночью вдоль Гревской площади, склоняться внимательно над рекой и смотреть, не увидят ли они знакомого демона, с которым Винсент советовался под мрачными сводами Дворца.
Примерно в ту же эпоху жил алхимик Раймунд Луллий, чья странническая жизнь была куда более бурной, нежели жизнь доминиканца Винсента де Бове. Правда, Раймунд Луллий желал властвовать над совестью. Неудивительно тогда, что совести восстали против него. Если бы он не нашёл способ изготовить, в пользу Эдуарда, короля Англии, шесть миллионов фальшивой монеты (sex auri milliones a se confectos), с помощью которых Эдуард вёл войну против неверных, то не в 1315 году, в возрасте 80 лет, а гораздо раньше его бы побили камнями или повесили. Впрочем, эта трагическая кончина чудесно послужила ученикам Раймунда Луллия, которые под именем луллистов и иллюминатов скрывали, благодаря престижу чёрной магии, свои опыты химического экспериментирования. Они превозносили добродетели учителя, страдания мученика; они внушали народу, что он появляется в определённые дни, в определённые часы; что он приносит наиболее ревностным секреты неба и искусство превращать в золото низкие металлы. Число верующих стало значительным. Их химерические надежды служили луллистам точкой опоры, ибо в Средневековье умели ждать; и магистрат, и духовенство щадили секту, с которой оказались связаны многие выдающиеся люди. Она была многочисленна, особенно в Германии. Её собрания, проводимые с таинственной обстановкой, происходили главным образом в гористых местностях, поблизости от рудников, где дикая суровость почвы гармонировала с таинствами Великого Делания. Полагают, что розенкрейцеры сменили луллистов.
Арнольд де Вилла-Нова, современник Раймунда Луллия, не был, как говорит Нодэ, невежественным frerot или бегином, жалким и бродячим химиком; но самым учёным врачом эпохи. Сведущий в восточных языках, математик, физик, философ, он вопрошал природу как анализом, так и наблюдением. Будучи преследуем в Париже, преследуемый как маг, король Сицилии Фридрих и папа предложили ему убежище. Тогда увидели, странное дело, как блистает в Ватикане, под покровительством Святого Престола, человек, которого французские демонографы вынудили удалиться в изгнание.
Альберт Великий и Арнольд де Вилланёв – две великие персонификации экспериментального искусства в Средневековье; того искусства, которое избегало подозрений невежества, ярости фанатизма лишь благодаря тому, что практиковалось при дворах королей или под криптами соборов. Диалектики не менее искусные, чем глубокие наблюдатели, оба избрали столицу Франции для публичного преподавания. Мгновенные, неожиданные продукты их печей, их парадоксальные мнения возбудили ревность одних, пугливую совесть других. Тем более сожалеешь, видя, как они принимают догматы теософии, ибо именно этим же догматам, отмеченным ересью, они обязаны злоключениями, которые претерпели; и ложная теория часто препятствовала рациональному применению открытий, исходивших от них.
Роджер Бэкон, самый обширный ум, которым когда-либо обладала Англия, пришедший после Арнольда де Вилланёва и Альберта Великого, избрал лучшее направление. Он размышлял в молчании; размышлял долго, прежде чем экспериментировать, прежде всего – прежде чем указать аналитические процессы, принадлежащие ему собственно. Счастливый и вдохновлённый, если бы он всегда так поступал! но он захотел преподавать, и блеск кафедры стал для него роковым. Не имея другого защитника, кроме своего гения, окружённый монахами, которые за ним наблюдают; обвинённый, истязаемый, осуждённый, Бэкон заплатил десятью годами строгого заточения за преступление быть непонятым и опережать свой век: как если бы новым идеям нужно было испытание мученичеством, так же как новым соединениям – испытание огнём!
Сальвино дельи Армати только что изобрёл способ придать стеклу линзообразную форму. Захватив это открытие и применив его к астрономии, Бэкон создаёт ахроматические линзы и телескоп; он таким образом открывает двери неба будущим наблюдателям; в то время как из селитры, до тех пор применявшейся лишь в медицине, он образует порох и начинает целую стратегическую революцию. Безусловно, Бэкон не предвидел безмерности результатов, к которым приведут его изобретения; но он установил принципы, признал общие законы, и из этих принципов и законов, как он сам говорил, должен был немедленно возникнуть комплекс неожиданных фактов.
Когда начался XIV век, Англия, Германия и Франция уже произвели, таким образом, трёх существенных людей, предоставили три интеллектуальных рычага, которые, подобно рычагу Архимеда, поколебали бы мир, если бы нашли достаточную точку опоры. Бэкон был тем, кто обладал наивысшим разумом, глубочайшей наукой; все трое преподавали, и их речь электризовала тех, кого простая, совершенно обыденная истина не поразила бы; особенно когда Бэкон рассказывал о чудесах неба, правильном движении планет, и когда Арнольд де Вилланёв показывал изумлённым парижанам то медные пластинки, которые с помощью дьявола он только что превратил в серебро; то серебряные пластинки, которые он только что превратил в чистое золото. А между тем, нужно было лишь растворить вместе виннокислый калий и буру, смешать этот раствор с сублиматом и произвести сублимацию полученной соли на серебряной пластинке, подвергнутой эксперименту: она мгновенно принимала цвет золота, и зрители кричали «Ноэль!». Увы! чтобы опровергнуть учителя, разочаровать учеников, достаточно было бы немного азотной кислоты, разбавленной водой, и золото исчезло бы!
Инквизиция сожгла книги Арнольда де Вилланёва, предварительно опорочив его память. Благодаря папе Клименту V, Rosarius philosophorum и Flos florum были пощажены. Это произведения Алхимии, почти невразумительные, среди которых, тем не менее, при хорошем поиске можно найти различные любопытные указания о процессах Ars magna; об искусстве группировать вещества и распознавать их свойства по внешним формам, которые они представляют. Сочинения Альберта Великого, бережно сохранённые в Кёльне, где он умер, собранные в 21 фолиант, питали в течение полувека деятельность рейнских типографий, без того чтобы наука извлекла из этого большую пользу. Что же касается Opus majus Роджера Бэкона, то он получил под защитными сводами Ватикана почётное гостеприимство, которого заслуживал.
Раймунд Луллий, Альберт Великий, Арнольд де Вилланёв, Роджер Бэкон породили множество учеников более или менее выдающихся, добавим даже, более или менее доверчивых или фанатичных. Те из них, кто приносил теософию в жертву перипатетическим доктринам, отвергавшим химерическое превращение металлов, были на верном пути; но истина оставалась бесплодной, потому что они пренебрегали манипуляциями; с другой стороны, теософы-экспериментаторы почти не извлекали выгоды из своих открытий вследствие каббалистических мечтаний, которым они предавались.
Уже в течение XIV века благоразумные врачи не принимали ни всех химер, ни всех составов алхимиков. Прибегали к их снадобьям с тем большей сдержанностью, что они делали из них монополию, и что, почти все будучи чужды искусству врачевания, они не устанавливали ясным образом дозы лекарств.
Джентиле да Фолиньо был одним из первых, кто отделил плевелы от доброго зерна; кто взял у алхимиков то, что они предлагали действенного; кто точно определял дозы вновь открытых лекарств и вводил их в materia medica, образованную из греческой фармакопеи и арабской фармакопеи. Его труд о дозах и лекарственных пропорциях может рассматриваться как свод медицинской Химии, представляющий в истинном свете, с научной точки зрения, совокупность практических идей эпохи.
Антонио Гуайнери, врач-профессор из Павии, умерший в 1440 году, был ещё более ясен, чем Джентиле да Фолиньо. Он отверг Алхимию, скомпрометированную тщетными схоластическими тонкостями; но использовал её открытия при приготовлении некоторых лекарств, в частности, искусственных минеральных вод, рецепт которых он дал ясно (Opus prœclarum ad praxim. Лион, 1534, in-4°, fol. 17, 29, 192). Materia medica Саладина д'Аскуло, та же венецианца Ардуино ди Пезаро, написанные около середины XV века, представляют двойное преимущество: подводят итог практическим знаниям эпохи и указывают на минеральные вещества, такие как ртуть, осаждённая сама собой (per se), вышедшие недавно из тигля Алхимии.
Досадно, что аналогичные трактаты не существуют для других отраслей человеческих знаний, где Химия становилась необходимой; ибо можно было бы расположить в последовательности прогрессивную историю науки; но крупные компании, эксплуатировавшие подземную металлургию, начальники мастерских, отливавшие пушки и колокола, изготовлявшие стекло и эмали, расписывавшие металлическими окисями, соединёнными со стекловидным веществом, – все эти люди больше практиковали, чем писали, и могила погребала их секреты, если какой-либо ученик не был там, чтобы собрать их, как последнюю волю, из уст умирающего. Сколько остроумных процессов утрачено таким образом! сколько счастливых эффектов, причина которых скрыта и которые породил случай!
Алхимики приступали к поискам Великого Делания или металлургическим операциям, требуемым искусствами, либо в глубине лесов, либо в криптах соборов. Они заимствовали у герметической философии, у пифагорейских доктрин символические формы, знаки, числа, посредством которых понимали друг друга; и в то время как одни, более продвинутые или более смелые, прибегали к опыту, манипуляциям лишь затем, чтобы возвыситься затем до психологических теорий, другие культивировали само искусство без иных взглядов, кроме взглядов непосредственного применения к обыденным нуждам.
Вечный союз мужского начала с женским началом, или, что то же самое, активного начала с пассивным началом, союз, который воспроизводится в древнейших философских системах, составлял мир алхимиков. Этот мир, полностью минеральный, раздваивался на два неделимых высших агента, а именно: агент мужской (arsenic), слово, чей буквальный смысл выражает действие; и агент женский, медь, посвящённая Венере. Однако каждый знает, что мышьяк своим сплавом с медью производит металл белесого вида, похожий на серебро, и который предлагал, по крайней мере внешне, решение главной проблемы алхимиков – превращения низких металлов в благородные.
Исходя из древней идеи, что вода есть начало всех вещей, алхимики также пожелали обладать водой, которая была бы их собственной и гармонировала с порождающими элементами их минерального мира. С этой целью они приняли ртуть, воду тяжёлую, воду философскую, наделённую тем же видом, тем же блеском, что и мышьяковистая медь, не соединяющуюся со всеми телами, но лишь с привилегированными телами.
Алхимики действовали без метода, без учёной теории. Что они могли сделать, допуская, a priori, моральную ценность металлов, существование простого, исключительного, неразложимого тела и химеру всеобщей панацеи, которую они искали с жаром? Они брали одно за другим вещества, которые предоставляли им три царства; обрабатывали их огнём, водой; сочетали их вместе; скрупулёзно отмечали отдельные явления, которые представлялись; затем пытались согласовать эти явления со своими идеями; дать продуктам применение, соответствующее внешним качествам, которые поражали в них. Это не вело далеко. К счастью, случай, обычный производитель самых удивительных открытий, приходил время от времени на помощь Алхимии и извлекал из неё несколько неожиданных откровений.
До Возрождения из тигля алхимиков уже вышли, независимо от веществ, указанных в ходе этой главы, висмут, серная печень, сурьмяный королёк, летучий фтористый щёлочь. Они возгоняли ртуть; они перегоняли спирт; они умели получать серную кислоту сублимацией серы; они готовили царскую водку и разные виды эфира; они очищали щёлочи; они открыли способ окрашивать в алый цвет лучше, чем это делают современники. До сих пор наши стекольные живописцы не смогли вновь открыть ни определённые цвета, применявшиеся художниками Средневековья, ни способ нанесения неощутимого эмалевого покрытия, которое покрывает расписанные витражи церквей. По всей вероятности, эффекты водорода, рассматриваемого как осветительный газ, не ускользнули от алхимиков; но осмелились бы они открыть, не навлекая наказание костром, чудесное существование этого невидимого газа, который воспламеняется и сгорает при простом соприкосновении с зажжённой спичкой? Кислород, реальность которого Пристли доказал лишь триста лет спустя, был угадан немецким алхимиком, Эком из Зульцбаха. Сколько других газов, ускользнувших из экспериментальных реторт, которые открывались сто раз, прежде чем быть использованными или размещёнными в синтетическом порядке, благоприятном для последующих исследований!
Несмотря на эдикт Генриха IV, короля Англии, который, объявляя всех алхимиков обманщиками, приказывал им либо прекратить свои работы, либо покинуть его государства; несмотря на справедливые подозрения в преступном мошенничестве, тяготевшие над самыми знаменитыми из них, никогда Алхимия не была в таком большом почёте, как в начале XV века. У неё просили не только золото, необходимое для монетных дворов; были проникнуты чудесами питьевого золота, и каждый алхимик продавал за дорогую цену некие смеси, где золото и серебро, обработанные соляной и азотной кислотами, соединённые либо с жирами, либо с вытяжками растений, должны были оказывать на животную экономику некоторые благотворные действия. Шарлатанство могло бы остановиться на этом и наживать значительные суммы: оно зашло в своих видах гораздо дальше; заставляло покупать, то в порошке, то в бутылочке, средство порождать в любом возрасте, вызывать эротические сны, быть неуязвимым, оставаться молодым и продлевать жизнь.
Это эпоха, когда было написано больше всего апокрифических сочинений об Алхимии; когда в большинстве монастырей находилась печь для составления золота и серебра; когда столь многие фанатичные адепты предпринимали долгие и опасные путешествия, чтобы посетить рудники Швеции, Венгрии; чтобы открыть предполагаемые горы магнита и почерпнуть, близ восточных отшельников, начала истинной мудрости.
Совокупность сочинений, приписанных Василию Валентину, ибо ничто не доказывает достоверно, что эта личность когда-либо существовала, характеризует XV век, рассматриваемый в алхимическом отношении: вера в активное содействие мириад невидимых демонов, которые населяют воздух, воду, огонь, землю; в действие светил, столь упорное, что оно разрушает свободную волю и связывает желание; изложение отношений симпатии, которые Бог предусмотрел между всеми существами и всеми вещами; правило поведения, чтобы достичь Великого Делания; рецепты лекарств и косметических средств, которые доказывают менее новые открытия, чем искусное сочетание уже известных агентов; преувеличение в словах, отвечающее преувеличению в вещах; странная фразеология; мистический, напыщенный, причудливый стиль, часто непонятный; много неразумности, искуплённой многим поэтическим даром.
Логический и холодный ум, положительного и строгого вкуса, не смог бы оценить эту фазу человеческой мысли. Поднимите глаза на собор, построенный в XV веке, когда доверчивое и благочестивое воображение переполняло скульптуру; отделите толпу инфернальных и небесных идеальностей, которые населяют его паруса и своды; присоедините к ним гирлянды, фестоны фризов, украшения капителей; смешайте эти бесчисленные мысли, которые камень сделал живыми, и бросьте их во фразу, вы увидите, как выйдет книга, подобная книгам, приписываемым Валентину; книга, осуждённая здравым смыслом, украшенная иногда привлекательной поэзией; полная несвязностей, сталкивающихся идей; тёмная от начала до конца и свидетельствующая о самой глубокой вере, самом безграничном доверии к разумному и рассчитанному содействию невидимых сил природы.
XV век был скорее веком поэзии, нежели экспериментирования, и в этом последнем отношении XIV век превзошёл его. Тем не менее, некоторые серьёзные, разумные люди остались рабами добрых традиций и искали в очаге своих печей лишь те элементы, из которых могли извлечь какую-либо практическую выгоду. Таков итальянец Джанбаттиста делла Порта, который первым говорит о дереве Дианы, о цветах олова; который указывает способ восстановления металлических окислов, окраски серебра и который, оставляя в стороне мечты алхимиков, берёт в руководители один лишь опыт; таковы Исаак и Иоганн Голландусы, изготовители эмалей и искусственных драгоценных камней, описывающие без задней мысли, без таинственности свои остроумные процессы; таковы также Александр Сидоний и его ученик Михаил Сендивогий, которые, даже занимаясь Алхимией, привязываются к полезным практикам, к окраске тканей, изготовлению красок. История этих честных художников была тщательно описана Мёзеном, а их известные произведения появились в Химическом театре, изданном в Германии.
Когда в 1488 году Алхимия была запрещена венецианским правительством, золотоделатели не менее упорствовали в своих операциях; розенкрейцеры образовали под названием Voar chodumia тайное общество, чьей главной целью была разработка Великого Делания; и пока они распространялись за Рейном, другие фанатики или шарлатаны пользовались, чтобы проникнуть к государям, крайней нуждой, которую те испытывали в деньгах. Это было тогда, когда монарх или алхимик лучше обманывали общественное доверие; кто делал белую монету с наименьшим возможным количеством серебра. Алхимики в Германии приобрели титул придворных офицеров; их вырывали друг у друга; на них рассчитывали для восстановления финансов; видели даже князей, работающих с ними, одних из интереса, других из любопытства.
Мы подходим к XVI веку, к этому обновляющему веку, когда наука, с какой стороны её ни рассматривай, освобождается от изношенных доктрин Средневековья и вступает на новый путь, освещённый сомнением, оплодотворённый наблюдением. Именно с великим движением идей, происходящим на берегах Рейна, от Базеля до Дюссельдорфа, нужно сблизить новую фазу, в которую физико-химические доктрины должны немедленно войти. Самые глубокие учёные, самые выдающиеся ораторы, самые смелые умы, казалось, назначили себе встречу вдоль этой прекрасной реки, чьи волны, по бурной стремительности своего течения, так хорошо отражают их мысли. Они призывают к себе, на пиры философии, своих братьев из Франции, своих братьев из Германии, Англии и Италии; у них есть верные отголоски, послушные типографии, святилища, уважаемые властью; они зовутся Конрад Геснер, Георгий Агрикола, Генрих-Корнелий Агриппа, Эразм, Парацельс и т.д.; они видят, как вокруг них группируется множество учеников, которые вскоре сами становятся учителями; и если между ними возникают некоторые доктринальные соперничества, все они по крайней мере отлично понимают друг друга в подрыве старого здания и построении другого.
Европа была настроена как нельзя лучше, чтобы принимать алхимиков, под каким бы видом они ни являлись: золотоделатели, все королевские сундуки предлагались пустыми; Англия особенно, разорённая долгими войнами с Францией, оказалась сведённой к самым печальным уловкам: лекари, они должны были поставлять новые лекарства против новых болезней, в частности против сифилиса: художники, роскошь требовала от них комфорта, до тех пор пренебрегаемого: философы, диалектики, путешественники, они служили посредниками между потрясёнными народами; они регистрировали их нужды, их капризы, их безумства: они эксплуатировали одни другими слабости человечества. Слепая доверчивость, оказываемая алхимикам, явственно проступает из некоего эдикта, дарованного самым недоверчивым монархом в мире, Генрихом VIII, который предоставляет неким Фосби, Киркеби, Рагни исключительную привилегию изготовлять золото и составлять эликсир долгой жизни.
Парацельс должен рассматриваться как тип алхимика той эпохи. Его полная приключений жизнь, рассказанная им самим, представляет собой ткань событий, которые сочли бы выдуманными для забавы. Ребёнок раннего развития, он изучает Алхимию сначала под родительским кровом, в школе своего отца, астролога и врача; затем под руководством знаменитого Тритемия, аббата Шпонхайма, и нескольких епископов. Он работает затем у богатого Сигизмунда Фуггера из Шварца, чтобы узнать секрет Великого Делания. После завершения этого посвящения, подобный странствующим схоластикам того времени, которые путешествовали, предсказывая будущее по звёздам и линиям руки, производя магнитные, каббалистические и химические операции, распевая баллады и продавая мази, Парацельс покинул родительский кров, живописные долины Швейцарии, богатое и великолепное аббатство Айнзидельн, где протекло его детство, и он побежал по миру. То один, то в сопровождении нескольких студентов, фанатичных от науки или жаждущих приключений, то смешавшись с кочевыми толпами цыган, с которыми он делил судьбу, Парацельс оказывался неутомимым. В Швеции, Богемии, Венгрии он жил среди рудокопов; в Иллирии, Польше, Пруссии он посещал самых знаменитых врачей, не пренебрегая традиционными знаниями старых сивилл, которые предсказывали будущее и лечили секретами. Попав в руки татар, те привели его к своему хану, который, очарованный знаниями своего пленника, дал ему почётную миссию сопровождать своего сына в Константинополь. Парацельс узнал там у учёного Трисмоссена искусство окрашивать ткани и способ получения, по крайней мере он утверждает, философского камня. Полагают, что по возвращении из Азии наш алхимик захотел увидеть Испанию, Португалию, Египет, эту древнюю колыбель магии, и что он вернулся лишь в 1525 году, после по меньшей мере десяти лет странствий.
Парацельсу было тогда 32 года. Его репутация стала блистательной, огромной. Толпились, чтобы увидеть его, услышать его; целовали полы его одежды и шнурки его башмаков. Эколампадий, уже выступавший в догматической оппозиции, доставил ему кафедру медицины в Базеле, и тысячи учеников стекались туда, соблазнённые, фанатизированные учителем. Это был прекрасный момент, блестящий час Парацельса. Великие сеньоры, принцы усердно ему покровительствовали. Он исцелил восемнадцать из них, слывших неизлечимыми. Это было, кому взять несколько капель эликсира, с помощью которого можно было, как он уверял, продлевать свою жизнь по желанию. Вдруг, однако, звезда Парацельса померкла. Нужно ли этому удивляться? Подобное происходит каждый раз, когда обещают больше, чем в состоянии исполнить. Вынужденный покинуть Базель и начать снова странническое существование, Парацельс уводит своих самых верных учеников, Опорина, Франциска, Вельтера, Корнелия; он уносит свои колбы и капсули; ходит из города в город, уча, практикуя и разоряясь силой экспериментирования и разврата.
Те, кто изучает Парацельса поверхностно, видят лишь несвязности его доктрины, не учитывая ни проблесков света, которые он распространил в хаосе галенизма, ни революции, которую он произвёл. В Парацельсе есть два человека: с одной стороны, пламенный реформатор, который перевернул принятые в медицине идеи, расширил область materia medica и который своими удачными манипуляциями доставил искусствам неожиданные ресурсы; с другой стороны, эксцентричный ум, теософ, шарлатан, удаляющийся от обычной экзегезы и желающий выдать себя за одно из тех привилегированных существ, которым толпа верила, что знания приходят непосредственно от Бога, путём простой эманации. Этот второй аспект, под которым показывался Парацельс, не мог не оказать мощной помощи успеху его доктрин, особенно если бы он позаботился больше изолироваться и не показывать человека тем, кто никогда не должен был бы видеть ничего, кроме пророка.
Объяснение парацельсовского словаря требовало долгого изучения. Мы извлечём из него здесь лишь то, что относится к предмету этой главы. Парацельс называл астром внутреннюю, основную силу вещи и определял Алхимию как искусство привлекать вовне астры металлов. По его мнению, астр становится источником всех знаний, всех жизненных функций как в организованной материи, так и в неорганизованной. При еде поглощают астр, необходимый для жизни, который видоизменяется таким образом, чтобы благоприятствовать питанию органов, каждый орган требуя особого элемента или семени. В желудке существует архей, или демон, который отделяет яд от пищи и даёт питательному веществу окраску, в силу которой происходит ассимиляция. Этот архей, дух жизни, природа, царствует как господин и командует другими подчинёнными археями, которые председательствуют при питании каждого органа. Парацельс отвергал доктрину четырёх элементов, выдуманную Эмпедоклом; он предполагал соляной сидерический элемент, невидимый никому, кроме привилегированного теософа, и который производил плотность тел, а также их способность возрождаться; серный сидерический элемент, причину роста и жизненного горения; и ртутный сидерический элемент, агент возгонки и текучести. Это была, другими словами, идея Анаксагора, который видел в мире лишь три необходимых элемента – воду, землю и огонь. Но Парацельс шёл дальше; он одушевлял, подобно каббалистам, эту элементарную массу; предполагал активное, всегда действующее вмешательство духовных корпускул, промежуточных между материальными и нематериальными субстанциями, каковые корпускулы едят, пьют, говорят и порождают существ, чья прозрачность и подвижность приближают их к небесным духам. Эти корпускулы суть одновременно тела и духи, без душ. Они умирают так же, как и мы; но никакой нематериальный принцип их не переживает. Их называют сильванами, если они обитают в воздухе; нимфами, или ундинами, если они в воде; гномами, или пигмеями, на земле; и саламандрами, в огне. Сильваны, дышащие воздухом, которым дышим мы, из всех корпускул наиболее близки нашей природе. Это они обычно получают от Божества разрешение быть видимыми, разговаривать с человеком, иметь даже с ним плотское общение и порождать детей. Гномы или нимфы принимают тело гораздо реже, чем сильваны, а саламандры никогда не покидают среду, где живут, если только им не доверена охрана скрытых сокровищ. Дар познания будущего, способность открывать его человеку принадлежат духовным корпускулам, которые предпочитают принимать форму блуждающих огоньков, или принимают облик умерших лиц, чья память нам дорога. Феи суть не что иное, как духовные корпускулы, временно воплощённые.
Вот пантеизм Парацельса. Верил ли он в него? Это сомнительно. Кажется более разумным допустить с его стороны намерение предложить доверчивой толпе, под сетью соблазнительных идей, согласующихся с предрассудками, несколько полезных открытий и быстро достичь богатства, поражая воображения, которые рациональная доктрина, конечно, не очаровала бы.
В своих химических операциях, и его самые ожесточённые противники соглашаются с этим, Парацельс всегда был одушевлён одной лишь мыслью, мыслью великой и плодотворной: упрощением процессов, поиском элементарных начал и подлинно активных агентов природы. Его арканы суть не что иное. Истинная цель Алхимии, говорит он, – приготовлять арканы, а не фабриковать золото. Итак, вы видите, как он неистово обличает трактирщиков и поваров, которые топят в супах лучшие арканы; аптекарей, которые умеют составлять лишь бесполезные сиропы или отвратительные декокты, когда у них под рукой, на дне их аламбиков или кукубитов, находятся эссенции, экстракты и настойки. Он не менее восстаёт против врачей, которые в своих варварских предписаниях собирают вещества, чьи элементы взаимно разрушают друг друга: «Читайте их травники, – восклицает Парацельс, – и вы увидите, как они приписывают каждому растению тысячу и одно свойство; но с того момента, как они составляют формулу, это сорок или пятьдесят простых, сваленных в кучу против одной-единственной болезни. Нет основания, чтобы вскоре их ученики не ввели сотен и тысяч в один и тот же рецепт. Это до такой степени вошло в обычай, что вместо того, чтобы соединять, как прежде, шесть или семь снадобий, одно для сердца, другое для печени, и писать таким образом хорошие формулы, заботятся лишь о кратных трём. Мания арифметических расчётов владеет умами до такой высокой степени, что не знают, чему из умножения или сложения придавать больше важности. Мы простили бы им ещё этот недостаток, если бы, в то же время как они складывают, они воспользовались вычитанием и делением, чтобы убрать бесполезные вещи. Примените к сокам тела сложение и умножение, ваш идеальный расчёт составит значительное сокровище, чтобы построить церковь, поместить в ней монахов, облечённых петь Requiem в искусстве формул, и Te Deum laudamus в накоплении соков. Я сам хотел бы войти как монах в эту конгрегацию, чтобы искупить там свои грехи относительно соков».
Парацельс критикует с не меньшим пылом привычку корригирующих средств, добавляемых к определённым веществам, особенно когда эти корригирующие средства не имеют с ними никакого отношения по составу. Огонь и Химия, говорит он, суть единственные корригирующие средства. Он борется также с лечебным методом галенистов против предполагаемых элементарных качеств и против преобладающих соков; он желает, чтобы искали квинтэссенцию растений, эфир Аристотеля и активные начала организованных тел; чтобы тщательно выделяли их и применяли против того или иного функционального расстройства. Что касается заячьих костей, коралла, перламутра и других аналогичных тел, с помощью которых он утверждает, что составляет арканы, будьте вполне убеждены, что он не верит в их действенность; что он лишь желает сбить с толку учеников, которые за ним наблюдают, обмануть их относительно своих приготовлений, и что к незначительным составам он тайно добавлял несколько окислов, чью действенность признал. Ртуть, сера, олово, золото, серная кислота играют большую роль в фармакопее Парацельса. Он часто применял, особенно против сифилиса и проказы, однохлористую и двухлористую ртуть, азотнокислую ртуть и красную окись ртути, и он представлял как существенно производящие причины болезней три химические сущности (entes) – соль, серу, ртуть; и принцип остроты, тартар (tartarus), который он преследовал под всеми формами, во всех органах. Что касается астральных, духовных, природных сущностей, наименований, которые обозначали внешние влияния, Парацельс, чтобы овладеть ими, старался определить отношения человека с телами природы и с его собственными органами; он толковал сны с точки зрения ощущений и магнетизма, и когда, в последнем анализе, решение казалось ему невозможным: «Если Бог не поможет мне, – говорил он, – дьявол окажет мне содействие».
В 1541 году один человек умирал в госпитале Святого Стефана в Страсбурге; и монахи-нищенствующие, маленькие монахи, чьим врагом он был, врачи, хирурги и цирюльники, которых он безжалостно атаковал, все аплодировали, в то время как народ стонал под тяжестью невознаградимой потери: этот человек, которого презирали за то, что его плохо поняли, который имел в сердце безграничную щедрость, в мозгу – вспышки гения, иногда смешанные с бредовым преувеличением, звался Парацельсом. Ненависть, которую он навлёк на себя, остановилась бессильная или удовлетворённая перед его могилой; и с того дня, как он закрыл глаза, началось торжество идей обновления, которые, благодаря ему, ввели в область металлургической Химии и медицинской Химии.
Типографии Базеля, Страсбурга и Франкфурта-на-Майне, особенно базельские, выпустили множество сочинений, где искусство приготовления лекарств, косметических средств, красок оказывалось изменённым согласно парацельсистской системе. Из спекулятивной, какой она была, Алхимия стала по сути утилитарной, и Георгий Агрикола, действуя с большей наукой и зрелостью, чем Парацельс, провёл без потрясений в металлургии счастливую революцию, которую его неистовый современник произвёл в фармакопее.
Агрикола проживал в Базеле. Его серьёзный, скромный характер подходил жителям этого торгового города, и его открытия не могли не понравиться им, с того момента как они видели непосредственную возможность полезного применения. Печи Агриколы были непрерывно зажжены; и в течение тридцати лет, примерно с 1530 до 1560 года, типографские мастерские Вестхмеров, Фробенов видели разворачивающиеся бессмертные страницы отца металлургии. Агрикола не ограничился указанием наших подземных богатств и способов получения их в чистом виде от посторонних веществ, с которыми они соприкасаются; он описал машины, заставил изобразить их гравюрой и позаботился разъяснить текст с помощью латинского и немецкого словаря. Мы видели ранее, как епископы завершали посвящение Парацельса в тайны Алхимии; прелаты же были сотрудниками Агриколы и председательствовали при исправлении его корректур.
Отныне Хемиатрия, или искусство превращений в его отношениях с медициной, и Металлургия, обе поддержанные учениками Парацельса и учениками Агриколы, будут идти равным шагом. Алхимия сосредоточится в абстракциях своих фанатичных приверженцев; она станет исключительно психологической, какой была экспериментальной, и вскоре исчезнет с оплодотворённой империи позитивных знаний.
Ничто сегодня не могло бы более заинтересовать, чем присутствовать при этой великой борьбе алхимиков-психологов с хемиатрами, или новыми химиками; видеть, как Средневековье теряет почву, но не без боя, и уступает перед позитивными идеями, опирающимися на экспериментирование. Сколько бесстрашных бойцов, сильных атлетов истощились на арене! Сколько книг порождено с той и с другой стороны! Сколько голосов потеряно в пространстве!..
В Базеле это Гратероль и Брацескус, которые берут защиту чистых алхимиков и их секретов; это Боденштейн, который знакомит с медицинской системой Парацельса; тогда как Томас Эраст и Генрих Смеций, профессор Гейдельберга, пытаются раздавить его весом своей мощной логики; это Александр фон Сухтен, который в книге под названием Заря и сокровище философов подводит итог спекулятивным идеям, выдвинутым Авиценной, Гебером, Раймундом Луллием и другими принцами Алхимии.
Труды этих последних, изолированные или собранные, аннотированные, прокомментированные, публикуются наперебой самыми знаменитыми типографами Базеля, Страсбурга и Франкфурта. Благодаря разумным типографиям Вехелинов, Эгенольфов, Франкфурт отнял даже у своих двух соперниц нечто вроде монополии, которую они осуществляли на произведения по Металлургии и Алхимии. Книги Кристофа Энцелиуса, Конрада Геснера, Лазаря Экерса, Томаса Муфета, Никола Гильберта, вышедшие во Франкфурте с замечательной роскошью и типографской корректностью, громко свидетельствуют о благосклонности, которую публика оказывала подобным сочинениям, о коммерческой ценности, которую они приобрели, и о независимости, с которой реформаторские идеи, будь то в науках, в догматах, в искусствах, могли группироваться и распространяться.
Из всех городов Европы Лион был тем, который после великих рейнских городов проявил наибольшее рвение в пользу Алхимии, Хемиатрии и Металлургии; Нюрнберг, Турин, Лейпциг, Брюссель, Париж идут лишь после, и нужно ждать почти целый век, чтобы увидеть, как они уделяют мыслям, рождённым на Рейне, ту степень интереса, которую они заслуживали. За это время идеи продвинулись; старые университеты Праги и Оксфорда приняли Хемиатрию; школы Италии защищали исключительный галенизм, и Кардано, казалось, поместился между Средневековьем и Возрождением, чтобы обозначить, странной, но бессмертной книгой, переход от старой системы к новой.
Уже скептик Корнелий Агриппа, который в своей пламенной юности был посвящён в тайны Алхимии, провёл твёрдой рукой черту, отделяющую науку от спекуляции, искусство от ремесла:
Я мог бы сказать несколько вещей об этом искусстве, коего я не слишком враг, не будь я дал клятву, согласно обычаю, когда принимают в таинства оного, не разглашать их… Здесь я показал бы алхимика, преданного самым интересным опытам, изготовляющего лазури, киновари, чернила или вермильоны, ормушколь и другие смеси красок, способ изготовления латуни, все смешения металлов, способ паять, соединять и разделять и производить их пробирные испытания; там я застиг бы того же человека, упражняющегося в подлинном плутовстве, подделывающего благословенный философский камень, прикосновением коего все вещи мгновенно превращаются в золото или серебро, согласно желанию Мидаса, и старающегося извлечь из неба некую квинтэссенцию, которая произведёт чудеса. Этого человека я бы изгнал из королевств и провинций; конфисковал бы его имущество; наказал бы телесно, ибо он оскорбляет Бога, христианскую религию и общество. – Слишком долго было бы, – говорит в другом месте Агриппа, – перечислять все безумства, тщетные секреты и загадки этого ремесла, о зелёном льве, о бегущем олене, о летящем орле, о раздутой жабе, о вороньей голове, о сём чёрном, что чернее чёрного, о печати Меркурия, о грязи мудрости и подобных неисчислимых нелепостях. Что до самой науки, которая мне знакома и которую нужно очень остерегаться смешивать с ремеслом, я полагаю её достойной чести, коей Фукидид требует для добропорядочной женщины, говоря, что о ней не должно говорить ни хорошо, ни плохо.
Эти последние слова примечательны. Они доказывают со стороны Агриппы крайнюю сдержанность, не только из-за клятвы, которую он дал некогда не открывать ничего из тайн Великого Делания, но потому что он полагает, что должен воздерживаться от всякого поспешного решения о науке, находящейся в прогрессе, чьи будущие судьбы ещё неопределённы. Я буду говорить о ней иносказательно, немного темно, дабы быть понятым лишь детьми алхимистической науки, кои имели вход и были приняты в таинства оной. Адепты очень остерегались бы выпустить малейшее нескромное слово. Меч Дамокла, подвешенный над их головой, немедленно поразил бы виновного, и я не был бы далёк от того, чтобы приписать критическим, нескромным словам Агриппы относительно Алхимии добрую долю преследований, жертвой которых он стал. Помещённые на вершине социальной лестницы, мастера Великого Делания дискредитировали бы себя, не защищая его. Вокруг них экспериментальное искусство принимало иногда благородную и соблазнительную осанку; и когда им случалось злоупотреблять им, это было ещё одной причиной, чтобы защищать его.
Но ниже этих мастеров, столь надменных, столь суровых и гордых, какая мириада несчастных химиков, одни сбитые с пути воображением, другие открытиями, не имеющими значения; эти – нищетой, те – неблагодарностью людей или роком! К ним применяли пословицу: Всякий алхимик есть врач или мыловар; он обогащает словами уши каждого и в то же время опустошает кошелёк. Действительно, их уверения, их обещания всегда сопровождались просьбой о нескольких экю.
Агриппа оставил нам очень оживлённую, очень выразительную картину печального состояния, в котором оказались низшие алхимики, странствующие коробейники, которые ходили с ярмарки на ярмарку, собирать немного денег, продавая белила, киноварь, сурьму, мыла и другие снадобья, служащие румянить женщин, красить и пластырить старые снадобья, кои Писание называет мазями блуда. Подлинные паразиты науки, они жили за её счёт; они соперничали в ловкости с фиглярами, цыганами, вожаками учёных животных и не колебались украсть деньги, которые не могли заработать. Это были, говорит он, виселичное отродье. Полиция преследовала их с жаром. Были особенно неумолимы к тем, кто фабриковал фальшивую монету, промышленность, монополию на которую правительства оставляли за собой.
До эпохи, когда Николя Фламель олицетворил Алхимию на берегах Сены, во Франции знали почти исключительно алхимиков-кочевников, гораздо более способных дискредитировать дух экспериментирования, нежели распространять его в высших классах общества. Писатель, нотариус, философ, натуралист, Фламель имел репутацию честности, которая служила, быть может, столь же, как и его огромное состояние, делу философского камня. Не исследовали, должны ли счастливые спекуляции, значительные вклады, сделанные некоторыми преследуемыми евреями, умершими без наследников, удесятерить скромное достояние Фламеля; толпа, любитель чудесного, приписала всё Алхимии; и долгое время после его смерти, несмотря на добрую репутацию, которую он оставил, ни один буржуа или простолюдин Парижа не отважился бы пройти вечером по улице Мариво, прежнему местожительству Фламеля, не осенив себя крестным знамением на лбу, дабы отогнать злых духов, которые должны были устроить там свою главную квартиру. Церковь, признательная одному из своих величайших благотворителей, увековечила живописью и резцом память Фламеля и Пернеллы, его жены. Они были изображены оба в приходской церкви Сен-Жак-ла-Бушери, в церкви Сент-Женевьев-дез-Аран; но их гробница, которую благочестиво посещал каждое воскресенье народ, чья память менее мимолётна, чем предполагают, находилась на кладбище Невинных, под Свитками, где художник изобразил на камне портреты главных алхимиков и живописную картину процессов ars magna.
После того как он помог успехам экспериментальной Химии, блистательное состояние Фламеля привело во Франции к погибели множества частных лиц, подобно тому как выигрыш джекпота в лотерею низвергал множество семей в пропасть нищеты. Поиски сей священной камня, коий не был ни острым, ни тёмным, но полированным, и мягким на ощупь, нисколько не мягким, ни твёрдым, ни острым на вкус, сладковатым на запах, приятным на вид, милым и радостным для слуха, веселящим сердце и мысль, бросили тысячи энтузиастов в пагубный путь бесплодных опытов. Это была мания, лихорадка века. Вредоносные угли, сера, навоз, рыбы, руды и всякий тяжкий труд казались им слаще мёда, пока, истратив имущество, наследство, утварь, что уходили в пепел и дым, сии несчастные не оказывались отягощёнными годами, одетыми в рубище, вечно голодными, пахнущими серой, окрашенными и испачканными сажей и углём, и по частому обращению с живым серебром (ртутью) став паралитиками. Впрочем, они испытывали на себе самих метаморфозу и изменение, кои предпринимали сделать в металлах; ибо из химиков они становились хилыми, из врачей нищими, из мыловаров кабатчиками, потехой народа, явными безумцами и забавой каждого. Эта резкая картина ничуть не преувеличена. Она показывает, до какой степени была доведена в течение XVI века опасная мания экспериментирования; она посвящает нас в трудные родовые муки искусства, когда, плавая без компаса по океану сомнения и неопределённости, оно не имело иных вех, кроме руин, которые оставляло накопленными позади себя.
Между эпохой Николя Фламеля, который не имел школы, и открытием первого преподавания парацельсистов в Парижском Университете, Алхимия, безмолвная во Франции, путешествовала, как мы видели ранее, по миру.
Прежде чем Байиф де ла Ривьер, Жозеф Дюшен, врачи Генриха IV, и Жорж Пено, все трое ученики базельской школы, поразили именем Парацельса французские отголоски, до тех пор невнимательные, базельский металлург Турнейссен имел время обойти мир, организовать обширные мастерские, эксплуатировать рудники, сколотить колоссальное состояние, блистательную репутацию и потерять репутацию и состояние; Адам Боденштейн, не менее ревностный, чем Турнейссен, к системе Парацельса, долгими путешествиями распространил эту систему в Европе; эльзасец Михаэль Токситес фон Грабунден, поэт и врач, приложился к разъяснению идей учителя и подготовил союз системы Парацельса с системой Галена; Герард Дорн, врач-химик, преподававший во Франкфурте одновременно с Гаспаром Гофманом, этим антагонистом Турнейссена, возбудил силой своей невразумительности и оригинальности восхищение многочисленного стечения слушателей; Педро Северин открыл парацельсистским доктринам доступ ко двору Дании, как Бартоломе Каррихтер устроил им благосклонность императорского двора, а Ян Мишель из Антверпена – восхищение высших классов Англии. К несчастью, большинство этих энтузиастических учеников преувеличивали, если даже не толковали ложно, слово учителя; так что подлинно возрождающие мысли терялись под галиматьёй абсурдных идей.
В глубине Германии, в Кобурге, Андреас Либавий был первым выдающимся химиком, который, отделяя долю умственной Алхимии, преподававшейся учениками Парацельса, и долю рациональной Алхимии, боролся с притязаниями соответственно парацельсистов и галенистов. Он сделал больше: открыл в Химии несколько важных истин и подготовил блистательный путь, по которому должен был немедленно пойти Сала. С другой стороны, несколько галенистов изучали без предвзятой идеи систему Парацельса. Гюнтер фон Андернах, несмотря на свои семьдесят лет, не побоялся снова пойти в школу, вернуться к целому прошлому и рекомендовать некоторые спагирические средства. Гюнтер, два Цвингера из Базеля (Теодор и Якоб); Михаэль Дёринг из Бреслау, профессор в Гиссене; алхимик из Лотарингии Гильберт, бывший энтузиастическим парацельсистом, были учителями новой и благотворной школы, которую можно было бы назвать школой примирителей.
Во Франции добрые намерения этих эклектичных химиков были заглушены слепыми притязаниями исключительных парацельсистов и упорным сопротивлением Парижского факультета. Нелепый приговор некогда осудил сурьму, запретил спагирические лекарства как яд: поднимая этот приговор из забвения, в которое он впал, неистовый Риолан начал войну снова; и это среди памфлетов, гипербол страсти, скандала школ; под выражением горькой непримиримой ненависти Химия и её продукты, применённые к нуждам человеческого тела, проложили себе дорогу через XVII век. Рудольф Гоклениус, профессор Химии в Марбурге; мекленбуржец Ангелус Сала, любимый ученик Либавия; вюртембержец Даниэль Зеннерт; знаменитый бельгиец Ван Гельмонт, все рождённые в то же десятилетие, между 1568 и 1577 годами, были самыми знаменитыми пропагандистами Хемиатрии, против которой восставало экстравагантное спиритуалистское безумие Розенкрейцеров.
Две другие отрасли науки, Металлургия и техническая Химия, шли с гораздо меньшими препятствиями. Это было, кто будет их защищать, правительства, городские управления и князья. Венеция, столь глубоко враждебная химикам-психологам, покровительствовала химикам-практикам, химикам-рабочим. То же было во всех торговых государствах. Видели, как металлурги и техники, опираясь на великий двигатель прогресса – интерес, строили доменные печи, литейные, получали привилегии на важные предприятия и изменяли за несколько лет множество общественных привычек. Самые знаменитые учёные занимались металлургической Химией. Тихо Браге, столь известный как астроном, не менее заслуживает известности как химик. Часто он запирался в лаборатории с императором Рудольфом II, и сей монарх тратил на экспериментирование очень значительные суммы. Знаменитый канцлер Бэкон, справедливо названный отцом экспериментальной физики, занимался также Химией, чьи некоторые мечтания, недостойные столь выдающегося ума, он даже принял.
Не менее счастливая, чем металлургическая Химия, техническая Химия встретила с самого своего начала человека гения, Бернара Палисси, одновременно геометра, минералога, агронома, живописца, изготовителя эмалей, рисовальщика и формовщика, который возвёл её за несколько лет на высоту уже усовершенствованного искусства. Мы завидуем учёной Германии славе произвести Агриколу, породить, исправить Химию в её самых полезных операциях; но нигде Возрождение не могло бы почтить себя художником столь совершенным, работником столь искусным, как Палисси.
Не имел я, – говорит он, – иной книги, кроме неба и земли, коия известна всем, и дано всем познавать и читать сию прекрасную книгу. Он образовал себя сам. Сначала живописец, он оставил родительский кров, чтобы путешествовать; он объездил Францию, Лотарингию, Эльзас до самого Рейна, вопрошал сведущих людей, узнал от алхимиков всё, что они знали о физике и Химии, и распознал в глубине вулканических пещер Германии обманы работников Великого Делания. Различая истинное от ложного, это посвящение, далёкое от того, чтобы ослепить Палисси, просветило его ум и сделало его лишь более сдержанным в своих поисках. Есть тайны, столь крепко сокрытые и неизвестные во всех природах, – писал он, – что чем более человек будет учён в философии, тем более он будет страшиться опасностей, кои обычно возникают во всех предприятиях плавильных, металлических и вулканических. После десяти лет тяжких странствий Палисси, вернувшись домой с сознанием своего гения, делал опыты прикладной Химии и разорился. Но бесценные продукты вышли из его печей; он получил патент изобретателя деревенских фиголин короля, и будущность счастья и славы открылась перед ним. Палисси преподавал в Париже техническую Химию с величайшим блеском. С его кафедры исходило сияние оригинальных и плодотворных идей, к которым, под некоторыми отношениями, наши современные учёные ничего не добавили. Он восставал с силой против притязания заключать духи, или газы, в глину, делать золото питьевым и заставлять поглощать металл без предварительного растворения. То, что он говорил об употреблении солей в земледелии, в красильном деле, для приготовления кож, для приготовления оружия или предметов роскоши, для бальзамирования, подтвердилось опытом трёх столетий. Относительно изготовления минеральных и растительных красок он создал полную теорию, отмеченную печатью самого здравого разума; и когда он признаёт последовательные слои земного шара, явившиеся вслед за несколькими потопами; когда он выдвигает, что камни не имеют растительной души, но могут увеличиваться способом застывания (congélative), то есть путём системы агрегации, не вырывает ли он у природы откровение двух общих законов, на которых покоятся геология и минералогия?