Читать книгу Кровавая исповедь - - Страница 2
Глава 2.
ОглавлениеТьма за дверью была иной. Она не была пустой. Она давила со всех сторон – холодом, запахом и узостью пространства. Он очутился в проходе. Стены, грубо сколоченные из того же темного, влажного камня, смыкались на расстоянии вытянутой руки. Потолка не было видно, он терялся в клубящемся выше тумане.
И этот свет брезжил где-то впереди. Размытое пятно, мерцающее, будто сквозь толщу грязной воды. Он бросился к нему, спотыкаясь о неровный пол.
И тогда в его голове зазвучали голоса.
Не извне. Они возникали прямо в сознании, будто всегда там были, придавленные, а теперь их выпустили. Женские голоса. Разные. Один – старческий, простуженный, хриплый. Другой – молодой, звонкий, с истеричной ноткой. Третий – усталый, плоский, без эмоций.
Они не называли его по имени. Они звали сущностью, отношением, болью.
…иди сюда…
…ну посмотри же…
…почему ты не приходил?.. – этот был тихим, почти детским.
…подойди ближе, я же жду… – настойчивый, с раздражением.
…боишься?.. – шёпотом, с ядовитым сочувствием.
…она же тебя зовет…
Они звучали то громко, на самой грани крика, врезаясь в виски, то отступали до шепота, который скребся на задней стенке мыслей. То спокойно, почти ласково, заставляя сделать шаг, то требовательно и резко, заставляя вздрагивать. Они перекрывали друг друга, сплетались в мерзкую какофонию, в которой сквозили укор, ожидание, мука. И за каждым тоном, за каждой интонацией угадывалось лицо. То самое, родное и самое пугающее, которое он не мог вспомнить, но чей взгляд чувствовал кожей.
От этого внутреннего хора всё внутри него сжималось в ледяной, болезненный ком. Он бежал, зажав ладони на ушах, но это было бессмысленно. Голоса звучали из него самого.
Запах ударил в нос, перекрывая сырость. Резкий, химический – спирт. Сладковато-горький аромат лекарств. Тяжелый дух антисептика, который не скрывает, а лишь подчеркивает запах болезни, слабости, тления плоти. Он узнавал этот букет. На клеточном уровне. Он ненавидел его.
Лабиринт не просто ветвился – он дышал и обманывал. Каменные стены сближались так, что приходилось двигаться боком, шершавая поверхность цепляла одежду, осыпая воротник мелкой крошкой и пылью. Потом проход неожиданно расширялся в темные, беззвучные залы, где шаги отдавались многократным эхом, будто за ним шла целая процессия. А свет – этот проклятый, бледный отсвет – постоянно смещался. Он бежал к нему, сворачивал за поворот, и оказывалось, что мерцание теперь исходит из узкой щели где-то сзади и сверху, издевательски недосягаемое.
Он натыкался на тупики. Не просто глухие стены. В углублениях камня, в грубых щелях между плитами, сочилась влага. Густая, темная, маслянистая на вид. В первом тупике он, запыхавшись, прислонился к стене ладонью, чтобы перевести дух. И почувствовал не холодную сырость, а странную, липкую теплоту. Отдернул руку. В скудном свете лабиринта ладонь и пальцы были испещрены темными, тягучими потеками. Он поднес ее к лицу, и ударил запах – медный, резкий, неопровержимый. Кровь. Теплая человеческая кровь, сочащаяся из камня.
Сдавленный крик вырвался из его горла. Он стал дико вытирать руку о брюки, о рубашку, но липкая субстанция лишь размазывалась, оставляя ржавые, ужасающие полосы на ткани. Он скреб кожу о выступ стены, пытаясь содрать это с себя, ощущение теплой крови на собственной коже было невыносимым, оскверняющим. Казалось, лабиринт впускал его в себя не как исследователя, а как жертву, помечая своей меткой.
После этого каждый тупик встречал его новым кошмаром. В одном стена будто плакала кровавыми слезами, медленные капли падали с высокого карниза, образуя на полу липкую лужу. В другом – на поверхности камня проступил огромный, нечеткий багровый силуэт, похожий на отпечаток тела. Он бежал мимо, не останавливаясь, чувствуя, как сердце бьется в горле, а паника, холодная и тошная, подкатывает к самому горлу.
Выбор пути стал мучением. Когда перед ним расходились три, а то и четыре абсолютно одинаковых туннеля, свет начинал свой дьявольский танец. Он мерцал в устье левого прохода. Стоило сделать шаг к нему – вспышка возникала справа. Он замирал, и тогда слабое сияние возникало в обоих сразу, а третья, темная арка, вдруг начинала пульсировать тусклым розоватым отсветом изнутри, словно там билось огромное сердце. Это была насмешка. Чистая, беспричинная жестокость пространства, игравшего с его отчаянной надеждой.
Но надежда – последний якорь. «Нужно дойти до света. Там – ответ. Там – конец», – эта мысль стучала в висках в такт бешено колотящемуся сердцу. Целеустремленность стала лихорадочной, слепой. Он уже не выбирал путь логически. Он бросался туда, где свет горел хоть на секунду дольше, продираясь сквозь узкие щели, царапая плечи и спину, падая и снова поднимаясь, с окровавленной ладонью и безумием в глазах.
Лабиринт вел его по кругу, заставлял проходить одни и те же перекрестки, помеченные теперь уже и его собственными кровавыми отпечатками на камне. Но упрямство отчаяния оказалось сильнее геометрии кошмара. Он метался, дыхание стало хриплым свистом. В конце концов, стены внезапно разошлись, потолок исчез, и он вывалился, почти упал, в следующую ловушку – пространство, пахнущее спиртом и смертью. Стены здесь были не каменными, а будто сложенными из теней и тумана, но очертания были узнаваемы: больничная панель, занавеска у входа, квадрат окна, за которым клубилась не ночь, а все тот же серый, безвременный туман.
Свет исходил от одинокой лампы над койкой.
На койке, застеленной жестким белым бельем, лежала женщина.
Его ноги подкосились. Он замер в нескольких шагах, не в силах сделать ни шага вперед, ни отступить.
Он знал ее. Это знание не пришло как воспоминание – картинкой, звуком, историей. Оно вонзилось в него, как долго идущая, но неизбежная волна боли. Оно заполнило пустоту в груди ледяной тяжестью. Мать.
Воздух застрял в легких. Он попытался что-то сказать – губы дрогнули, но не издали ни звука. В горле стоял горячий, тугой ком, сжимая голосовые связки. Весь ужас лабиринта, кровавые стены, шепчущие голоса – всё это смялось в один немой крик, запертый внутри. Он мог только смотреть, парализованный узнаванием, которое было хуже любой амнезии.
А потом, через силу, сквозь спазм в горле и лед в жилах, просочился звук. Не слово, а сдавленный, надтреснутый выдох, обретший форму.
– Мам…?
Звук был тихим, детским, потерянным. Он повис в больничном полумраке, такой же хрупкий и беспомощный, как женщина на кровати.
Она была страшно худа. Кожа, похожая на пергамент, обтягивала хрупкие кости черепа, ключицы. Из носа шла прозрачная трубка, соединенная с шипящим аппаратом у койки. Рука, исчерченная синяками от катетеров, лежала поверх одеяла, к тонкой, синеватой вене была приклеена пластырем игла капельницы. Монотонный писк кардиомонитора отбивал слабый, но упрямый ритм.
И тогда его взгляд упал на ее вторую руку. Та, что была свободна от игл, лежала на одеяле, слабо сжатая в кулак. А в этом кулаке, прижатая к ладони, была фотография. Маленькая, потрепанная, с загнутыми уголками. На ней – молодой, улыбающийся мужчина. Он не узнал себя умом – памяти не было. Но сердце, или то, что от него осталось, сжалось в леденящем спазме. Это был он. За секунду до того, как мир рухнул. За секунду до этого храма, этой боли, этой пустоты.
И она была в сознании. Ее глаза, глубоко запавшие в темные круги, были открыты. Они смотрели на него. Узнавали.
Он увидел, как напряжение медленно покидает ее лицо. Как уголки губ, сухих и потрескавшихся, дрогнули и поползли вверх, пытаясь сложиться в улыбку. Это давалось ей невероятным усилием. Мышцы лица сопротивлялись, словно одеревеневшие от боли. Улыбка получилась кривой, однобокой, жутковатой – но бесконечно нежной. В ее глазах, мутных от лекарств и страдания, вспыхнула и погасла слабая искорка – тепло, облегчение, любовь. Ее пальцы, бледные и почти прозрачные, сжали бумажку чуть сильнее. Это было единственное движение, на которое у нее хватило сил. Безмолвное подтверждение: Да. Это ты. Я помню. Я держалась за это. Я ждала, когда ты придешь.
Он не мог пошевелиться. Он не мог дышать. Эта сцена выжигала в нем всё. Безымянный страх в храме, звериную панику перед дверьми – всё это затмевала тихая, всепоглощающая агония этого мгновения. Он смотрел на улыбку, которая была для него пыткой. На любовь, которая жгла, как раскаленный металл.
Она попыталась пошевелить рукой. Пальцы дрогнули. Ее губы, беззвучно, сложились в слово. Он прочел его по силуэту.
Сынок.
И тогда из горла женщины, мимо трубки, вырвался тихий, хриплый звук. Не слово. Стон. Стон, в котором была вся неподъемная тяжесть болезни, усталости, прощания. И всепрощение.
Из-за его спины, из самой тени, выплыла фигура. Она прошла сквозь него, ледяным ветром, и он вздрогнул, но не мог отвести глаз. Это был он сам. Тот же рост, те же черты лица, та же рубашка, но начищенная, дорогая. Призрак-двойник не видел его – настоящего, стоящего здесь. Он видел только мать.
Призрак говорил по телефону. Низким, деловым, слегка раздражённым голосом.
– Да, я просмотрел. Цифры не сходятся. Переделайте к утру.
Он подошёл к койке, не глядя на женщину, уставившись в окно, за которым клубился туман. Мать смотрела на него. Она ждала, не шелохнувшись, с тем же слабым подобием улыбки. Ждала, когда он закончит.
Он закончил. Убрал телефон от уха, на мгновение уставился в экран, и только потом перевёл взгляд на неё.
– Ну что? Как ты? Всё нормально?
Вопрос выпалил быстро, отрывисто. Это был не вопрос любви или заботы. Это была отметка в чек-листе. Ритуальная фраза, которую надо произнести, чтобы перейти к следующему пункту. В его голосе не было тепла. Была усталость и желание поскорее уйти.
Она не ответила словами. Она ответила глазами. Взглядом, в котором была вся её боль, всё терпение и тихая мольба – останься. Хотя бы на минуту.
Он этот взгляд не прочёл или сделал вид, что не прочёл.
– Доктора говорят, стабильно. Я всё оплатил. Новые лекарства должны завтра привезти. – Он помолчал, поправляя манжет. Потом добавил, глядя куда-то мимо неё, в пустоту, – Я устал сюда ездить. Честно. Не знаю, когда смогу в следующий раз. Дела.
В этот момент телефон в его руке снова зазвонил. На экране вспыхнула фотография и имя. Призрак взглянул на него, и его лицо, напряжённое и усталое, мгновенно преобразилось. Уголки губ дрогнули в намёке на оживление, в глазах мелькнул знакомый, деловой азарт, смешанный с чем-то низменным. На экране сияла улыбающаяся блондинка с неестественно пышными губами, огромной искусственной грудью, выпирающей из откровенного топа, и вызывающим, обещающим взглядом. Под фото светилось имя – «Лиза», кокетливое и короткое.
Призрак нажал на ответ, уже разворачиваясь к выходу, бросив через плечо один-единственный, ничего не значащий и оттого особенно чудовищный звук в сторону матери.
– Давай.
И он ушёл. Растворился в тени у стены, всё ещё что-то говоря в трубку уже другим, приглушённо-интимным тоном.
А мужчина, настоящий, стоял на том же месте. Онемевший. В его памяти, всё ещё пустой, теперь горела не картинка, а знание. Знание того, кем он был. Не просто забывчивым сыном. Он был тем, кто смотрел на фото похотливой незнакомки, когда его мать умирала, сжимая в руке его старую фотографию. Он был тем, для кого её жизнь стала неудобным «делом», которое «оплачено». Он был этим холодным, спешащим призраком.
Он посмотрел на мать. Улыбка с её лица не исчезла. Она просто застыла, окаменела, стала маской. А в её глазах, всё ещё смотрящих в точку, где исчез призрак, стояло не упрёк, не гнев. Стояло понимание. И бесконечная, всепрощающая печаль, которая была в тысячу раз страшнее любого проклятья.
Он отшатнулся, как от удара. Спиной ударился о призрачную стену палаты. Больничный пейзаж, улыбка матери, писк аппарата – всё это начало дрожать, расплываться, как изображение на воде, в которую бросили камень.
Свет над койкой погас.
И из этой гаснущей тьмы, из самого центра распадающегося мира, выросла она. Не лежащая, а стоящая. Призрачная, просвечивающая, но чудовищно живая в своей ярости. Трубки и капельницы тянулись за ней, как щупальца, впиваясь в пустоту. Её лицо, ещё мгновение назад искажённое попыткой улыбки, теперь было искажено горечью и неузнаваемым гневом.
Она нависла над ним, и пространство сжалось до размеров детской комнаты, где он стоял, провинившийся и беспомощный. Он почувствовал, как съёживается, как плечи поднимаются к ушам в инфантильном жесте защиты, которого не хватит. Его взрослое тело стало чужим, тяжелым и непослушным, а внутри всё сжалось в крошечный, дрожащий комок – того самого мальчика, который разбил вазу или солгал в первый раз. Разницы не было. Перед ней он навсегда оставался тем ребёнком, и сейчас его некому было защитить.
Её голос, который должен был быть хриплым и слабым, обрушился на него не как звук, а как физическое давление. Он впивался в мозг ледяными шипами, каждый укол сопровождался вспышкой тошноты и животного ужаса. Он хотел закрыть глаза – не мог. Хотел заткнуть уши – руки свинцово висели по швам, пальцы беспомощно шевелились.
– Как ты мог? – прогремело внутри его черепа, и от этого вопроса сведённой судорогой свело челюсть. – Как ты смел? Я тебя на ноги ставила. Я ночами не спала. Всю жизнь в тебя вкладывала. А ты? Ты мне «давай» сказал. Давай… умирай потише, чтобы не мешать твоим «делам»?
Она сделала шаг вперёд. Он инстинктивно отпрянул, ударившись затылком о стену. Её тень, холодная и не имеющая источника света, поглотила его целиком. Он задрожал – мелкой, частой дрожью, от которой стучали зубы. В её прозрачных глазах, горящих теперь синим, мертвенным пламенем, не осталось ничего от той нежности, что была минуту назад. Только всесокрушающее разочарование, превращавшее её черты в маску древнего, беспощадного божества кары.
– Разве я тебя такому учила? – её мысленный голос взвыл, и он почувствовал, как по спине побежали мурашки, а в животе похолодело. – Разве я тебе говорила: будь чёрствым? Будь эгоистом? Брось тех, кто тебя любит, когда им тяжело?
Он попытался покачать головой, отрицая, моля о пощаде, но шея не слушалась. Он мог только смотреть, как его детский ужас нарастает, захлестывая с головой. Он был маленьким, потерянным, а над ним – монстр. Самый страшный из всех возможных, потому что этот монстр когда-то пела ему колыбельные. И теперь её любовь обратилась в яд, а голос – в бич.
– Ты посмотрел на ту… тварь на телефоне, а на меня – как на мебель. Оплаченную мебель.
Её голос раскалывался на тысячи осколков, и каждый, впиваясь, вызывал не боль, а леденящее ощущение полной неправоты. Он не мог оправдаться. Не мог сказать, что был не прав. Он мог только принимать этот гнев, и с каждым словом он чувствовал, как тает, становится меньше, превращается в ничто под тяжестью её взгляда.
– Моя любовь тебе в тягость была? Моя болезнь – неудобством? – её фигура будто колебалась, искажалась, становясь то гигантской, то призрачно-тонкой, но неизменно доминирующей. – А чем была твоя жизнь для меня, а? Вечным неудобством? Вечной тревогой?
Слёзы текли по его лицу горячими ручьями, но он даже не мог всхлипнуть. Воздух не проходил через сдавленное спазмом горло. Он хотел крикнуть «мама», но боялся, что этот звук сделает её ещё реальнее, ещё ближе.
– Но я же не сказала тебе «давай»! Никогда!
Последнее слово прозвучало как хлопок двери вечности. И в этот миг он окончательно перестал быть мужчиной. Он был просто ребёнком, которого никогда не простят. И от этой мысли его накрыла такая волна панического, всепоглощающего ужаса, что сознание начало гасить само себя.
И тогда больничный пейзаж, женщина, её гневный призрак – всё это задрожало и стало расплываться, как мираж. Он снова падал в темноту, но теперь внутри не звенело, а выло – беззвучный, леденящий вопль абсолютно беспомощного существа, которого только что растоптала самая первая и главная любовь его жизни. Последнее, что он ощутил перед тем, как тьма поглотила его снова, – это солёный вкус слёз на губах, кислый привкус желчи в горле и всепроникающий холод стыда, который уже никогда его не покинет.
А потом – жесткий удар камня под коленями. Он рухнул на холодный пол храма, давясь сухими рыданиями. Светало. Серый, бесцветный рассвет пробивался сквозь грязные окна. Призрачные двери исчезли. Шепот стих.
Он лежал на боку, сжавшись в комок, и смотрел в пустоту. В голове, все еще пустой для фактов, для имен, теперь жило ощущение. Ощущение вины, на которую не было названия. И память об улыбке, которая причиняла боль сильнее, чем любой кошмар из тьмы.