Читать книгу Русский Войнич: исповедь молчальника - - Страница 1
Пролог (1471 г., река Шелонь)
ОглавлениеТишина после битвы — самая страшнаятишина на свете.
Она не похожа на мирный покой спящеголеса или на благоговейную тишину храма перед службой. Эта тишина — обманщица.Она лишь притворяется пустотой, а на самом деле она густая, липкая, насыщенная.В ней плавают невысказанные последние слова, застрявшие в перебитых гортанях. Вней висят незаконченные молитвы, обрывки проклятий, детский лепет имён, которыеуже никогда не отзовутся. Она пахнет — о, как она пахнет! — медной гарью,тёплым железом, влажной землёй и чем-то ещё, чем-то сладковато-тяжёлым, от чегосводит скулы и подкатывает тошнота.
Лаврентий стоял посреди этого молчания,и оно звенело у него в ушах пронзительным, невыносимым гулом, как колокол,застывший в момент удара.
Он не помнил, как оказался здесь.Последнее ясное воспоминание — отец, крупная, бородатая фигура в полированной,но уже помятой в бою кольчуге, грубо хватает его за плечо, отталкивая от себя,к телеге с припасами:— В кусты! Сиди, не шелохнись! Слышишь? Как мы тебя кликнем — вылезай. Некликнем — ползи в сторону Новгорода. По ручью. Ты ручей запомнил?Лаврентий, шестнадцатилетний, долговязый, с тонкими ещё руками писца, а невоина, кивал, не в силах оторвать глаз от толпы ратников, что строились назелёном лугу у изгиба реки Шелони. Блеск стали в июльском солнце резал глаза.Отец тряс его уже не с отеческой нежностью, а с яростью отчаяния:
— Запомнил?!
— Запомнил, тятя.
— Жив будешь — в монастырь поступишь.Молись. За нас. За землю нашу.
И он уже бежал, догоняя своих, звякаядоспехами, похожий на разъярённого медведя. Лаврентий выполз из-под телеги,пополз в кусты ольшаника у ручья, как велели. Сидел, прижавшись спиной кхолодному, влажному стволу, и смотрел сквозь листву.
Потом начался гул. Сначала далёкий, какгроза за лесом. Потом ближе. Крики. Не слова, а именно крики — звериные,исступлённые. Лязг. Страшный, сухой треск, которого он раньше не слышал — этоломались копья. Ржанье лошадей, полное такого же ужаса, как и человеческиеголоса. Дым. Сперва от стрел, потом — гуще, чернее. Пахло горелым деревом,щетиной, кожей.
Он сидел, зажмурившись, и шептал всё,что знал: «Отче наш», «Богородицу», псалмы, которые заучивал для грамоты. Шёпотего был похож на писк мыши под настилом. Звуки битвы поглощали всё. Они были неснаружи. Они были внутри него, они трясли его за ребра, бились в висках. Онвжался в землю, в пахнущий гниющими листьями ил ручья, и молил, чтобы этокончилось.
Кончилось.
Тишина пришла не сразу. Сначала крикистали редеть, превращаться в отдельные стоны, вопли, призывы. Потом и онизатихли. Остался только дым, ползучий, едкий, и странное потрескивание — где-тогорела трава, куст. Лаврентий не решался высунуться. Прошли часы. Солнцесклонилось к лесу, и длинные тени косо легли на поляну, когда он, онемевший отстраха и холода, выполз из своего укрытия.
Теперь он стоял посреди того, чтоосталось от луга.
Река Шелонь, неширокая, но быстрая, былакрасивого, мутно-изумрудного цвета. Теперь она местами поблёскивала иначе —маслянистыми, радужными разводами, а у самого берега вода была густо-багровой,как тёмное вино. Луг, ещё утром такой зелёный и ровный, был изрыт копытами,исковырян, истоптан. Он был усеян… предметами. Сначала Лаврентий видел именнопредметы: обломки копий, стрелы, воткнувшиеся в землю пучками, как странныйурожай, щиты с выщербленными краями, шапки, порванные плащи. Потом предметыобрели форму. Стали рукой с бледными, застывшими пальцами. Ступнёй вразорванном поршне. Спиной в разорванной рубахе. Лицом.
Он начал ходить. Ноги подкашивались,земля плыла под ногами. Он не думал «искать». Он просто двигался, потому чтостоять на месте среди этого было ещё страшнее. Взгляд его скользил по лицам,застывшим в последних гримасах: оскаленных от крика, удивлённо-раскрытых, как успящих детей, спокойно-усталых. Он узнавал некоторых. Вот Микита, конюх отца,всегда такой весёлый, подшучивавший над ним, «книжным червём». Теперь он лежалнавзничь, широко раскрыв глаза на высокое, вечереющее небо, а из егоразорванного горла вырос огромный, тёмно-багровый цветок запёкшейся крови.Лаврентий отвернулся, и его вырвало. Спазмы сотрясали тело, но в желудке былалишь горькая желчь.
«Тятя. Братья. Где тятя?»
Мысль прорезала туман, окутавший егосознание. Он заставил себя смотреть внимательнее, не на лица, а на доспехи, наплащи. Отец был в кольчуге с позолоченными застёжками на плечах, в тёмно-синемплаще с вышитым у ворота серебряным орнаментом. Старший брат, Игнат, носил шлемс носовой стрелкой, младший, Степан, ещё не имел своего шлема, ему на дняхтолько привезли новую, с иголочки, кольчугу…
Он увидел синий плащ первым. Он лежал нена лугу, а чуть в стороне, у самой кромки леса, под берёзой, будто кто-тоотполз туда, ища укрытия. Лаврентий побежал, спотыкаясь, падая на колени, сноваподнимаясь.
Под берёзой лежали трое.
Отец сидел, прислонившись к беломустволу. Голова его была запрокинута, рот приоткрыт. На могучей бороде, всегдатакой ухоженной, запеклась алая дорожка. Глаза были закрыты. Казалось, онпросто уснул от усталости. Но из-под кольчуги, в районе живота, выпираласломанная древком стрела, и синяя ткань плаща вокруг была тёмной, почти чёрной,тяжёлой от влаги. Его правая рука, в кожаной рукавице, лежала на головеСтепана. Степан лежал на боку, свернувшись калачиком, приткнувшись к отцовскомубедру, как часто делал в детстве, когда засыпал у печи. Его лицо былоневредимо, бледно и совершенно спокойно. Только маленькая, аккуратная дырочкапод скулой, с запёкшимся краем, говорила, что сон этот — вечный.
Игнат лежал ничком, раскинув руки, какбудто хотел обнять землю. Его шлем с носовой стрелкой валялся рядом, втоптанныйв траву. Спина в кольчуге была изуродована глубокими, страшными рубцами — егодобили, когда он упал.
Лаврентий упал на колени перед ними. Онне закричал. Звук не вышел из горла. Вместо крика внутри его черепа что-тогромко, с сухим треском, сломалось. Он почувствовал это физически — какхрустнула тонкая косточка, как порвалась натянутая струна, как захлопнулась изадвинулся тяжёлый засов где-то в глубине души.
Он смотрел на отца, на братьев, и мирвокруг начал меняться.
Боль, дикая, всепоглощающая, котораядолжна была вырваться рыданием, не вырвалась. Она осталась внутри, нопреобразилась. Онувиделеё. Она была не чувством, а зримымобразом: багровые, пульсирующие всполохи, похожие на северное сияние, но толькоподземное, клубящееся у него в груди, в животе, готовое выжечь всё нутро. Онимерцали, переливались от алого к чёрному, от чёрного к синему, как синяк.
Тишина, та самая, густая и страшная,тоже обрела форму. Она стала подобна прозрачному, идеально чистому льду.Толстому, в сажень толщиной. Он был внутри этого льда, замурован. Все звукивнешнего мира доносились до него приглушённо, искажённо, как сквозь толщу воды.Крик ворона где-то на дереве, шелест листьев, далёкий плеск воды — всё это былообёрнуто в эту ледяную вату, лишено смысла и остроты.
А память… Память о том, как оттепельсмеялся, разливая медовуху. О том, как Игнат учил его держать меч, и у негоничего не получалось, и все хохотали. О том, как Степан, маленький, приносилему первые подснежники, спрятанные в потной ладошке. Эти воспоминания вспыхнулив его сознании не картинами, а узорами. Сложными, витиеватыми, невероятнотонкими золотыми узорами на черном фоне. Они были прекрасны. Они былиневыразимо прекрасны и бесконечно далеки. Как оклад на иконе, за которым уже неувидишь лика святого.
Он сидел на коленях, и слёзы текли поего лицу беззвучно, горячими, солёными ручьями. Но внутри не было ни рыданий,ни стенаний. Был только этот новый, страшный и прекрасный мир образов, цветов,тишины.
Его взгляд упал на землю возле отцовскойруки. Там, в смятых травах, лежал маленький предмет, поблёскивавший тусклымметаллом. Лаврентий протянул руку. Пальцы не слушались, были холодными идеревянными. Он поднял его.
Это был отцовский нательный крест-энколпион,маленький складень из медного сплава. На одной створке — Распятие, на другой —образ Богородицы. Отец никогда с ним не расставался. Теперь крест был пробитнасквозь. Пуля или осколок дротика прошли точно в центре, оставив аккуратное,рваное отверстие, разошедшееся лучиками трещин. Края дыры были залиты тёмным,запёкшимся металлом крови. Лаврентий сжал крест в ладони. Острые края раны вметалле впились в кожу. Эта боль была реальной, простой, ясной. Она сталаякорем.
Он поднял голову. Лес потемнел. Надрекой стлался вечерний туман, белый и холодный. Где-то за спиной у него, назападе, лежал Новгород. Дом. Но дом был пуст. Там ждали женщины — мать, сестра,няньки. Они будут ждать, пока не придут вести. Потом начнутся слёзы,причитания, замкнутся в себе, уйдут в монастырь. Он не сможет смотреть в ихглаза. Не сможет сказать ни слова. Потому что слов больше не было. Они осталисьтам, на этом лугу, истоптанные в грязь вместе с телами.
Слова были не нужны. Они были слишкомгрубы, слишком плоски, чтобы описать багровые всполохи боли внутри или ледянуютишину снаружи. Они не могли передать тонкость золотых узоров памяти.
Единственное, что осталось — это образы.И тишина.
Лаврентий встал. Ноги держали еготвёрдо. Он аккуратно, почти благоговейно, разжал ладонь, посмотрел на пробитыйкрест. Потом с силой, до боли, снова сжал его. Металл впился в плоть. Хорошо.
Он повернулся спиной к троим подберёзой. Не оглядываясь. Оглянуться — значит увидеть их снова, и тогда образывнутри могут не выдержать, могут разорвать его. Он пошёл. Не к западу, кНовгороду. Он пошёл на север. Туда, где были бесконечные леса, холодные озёра,каменные острова в белом море. Туда, где был Соловецкий монастырь. Молчальники.Люди, давшие обет не говорить, чтобы лучше слышать Бога.
Он не давал обет Богу. Он давал егосебе. Обет молчания. Обет не пытаться высказать не высказываемое. Обетперевести весь этот ужас, всю эту боль, всю эту потерянную красоту в другойязык. В язык линий. В язык красок. В язык символов, которые одни только и могутхоть как-то приблизиться к правде того, что он чувствовал.
Он шёл, и багровые всполохи в грудипонемногу утихали, превращаясь в ровное, тлеющее свечение. Ледяная тишинавокруг больше не давила, а обволакивала, как кокон. А золотые узоры памятиначали сплетаться в новые, невиданные рисунки в его голове.
Ему было шестнадцать лет. Вся жизнькончилась сегодня, у изгиба реки Шелони. И новая, странная, безмолвная жизнь —только что началась.
Он уходил в молчание, унося с собойпробитый крест и рождающийся в его разбитом сознании новый алфавит для описаниямира. Алфавит из боли, тишины и памяти.