Читать книгу Номерки - - Страница 2
Часть 1: Исход
ОглавлениеАнна.
Отец вёз меня в Брюссель, как дорогую картину на аукцион «Кристис».
Citroën DS мягко глотала дорогу, как и положено машине, которой придумали слишком много красивых линий и слишком мало честных оправданий. Отец мог позволить себе что‑нибудь английское и неприлично дорогое, но принципиально ездил только на французском. Эта машина не была у него единственной или самой современной – буквально на днях он купил новый Citroën SM. Но «Богиня» была у него любимой, и за её односпицевый руль он всегда предпочитал садиться сам.
Отец был слишком собран. Не раздражён – это было бы честнее, – а именно собран, как человек, который заранее распределил роли и теперь проверяет, все ли на своих местах. Я смотрела на своё отражение в боковом стекле. Чёрное платье сидело на мне идеально – оно подчёркивало ключицы, талию и ту самую стрижку, которую отец до сих пор называл неуместной пошлостью. Тонкие шёлковые перчатки доходили почти до локтей. Всё вместе составляло тщательно выверенный компромисс: достаточно дерзко, чтобы служить немым упрёком отцу, и достаточно безупречно, чтобы любой потенциальный упрёк со стороны не посмел сорваться с языка.
– Ты могла бы надеть что‑нибудь… более сдержанное, – сказал он наконец, не отрывая взгляда от дороги.
– Ради памяти дивизионного генерала де Голля? – спросила я. – Или для Розенбергов?
Он качнул головой, уголок рта дрогнул. Отец не любил моменты, когда реальность вставала на мою сторону.
– Это благотворительный вечер, Анна. Люди придут смотреть не на твои плечи.
– Боюсь, папа, как раз за этим многие и придут.
Он не ответил. Только чуть сильнее сжал руль. Я знала, о чём он думает: о том, каким был бы сейчас его сын – серьёзный, в тёмном костюме, с правильной женой и мышлением бюрократа, заточенным под баланс ведомостей. Вместо этого рядом с ним сидела я: коротко стриженная, в смелом чёрном платье и с репутацией, о которой в городе говорили шёпотом и с любопытством.
Зал отеля в Брюсселе был таким, каким и должен быть зал для тех, кто любит говорить о бедных, не видя их. Хрусталь, зеркала, высокие потолки, тяжёлые шторы тёмно‑бордового цвета. На столиках – тарелки с крошечными пирожными, которые никто не доедал, и бокалы с шампанским, которое никто не пил до конца. Всё напоминало французский театр, где публика давно стала важнее сцены.
Вывеска у входа гласила: «Soirée caritative au profit des anciens combattants1». Внутри было мало тех, кто действительно воевал. Настоящих ветеранов в такие места обычно не приглашают: они смотрелись бы там так же уместно, как рабочие из шахт Шарлеруа в зале ювелирного салона.
Отец шёл рядом, как проводник. Он кивал, останавливался, ждал рукопожатий, говорил правильные фразы. Меня он не представлял – меня он демонстрировал. Voici ma fille.
– Розенберги ещё не приехали, – шепнул он мне, когда мы поднялись по лестнице в зал. – Они будут ближе к девяти. Постарайся…
Он замялся, подбирая слово.
– Не закатывать сцену в стиле Мольера? – подсказала я. – Будь спокоен, папа. Мои манеры куплены в том же магазине, что и моё платье.
Он посмотрел на меня так, словно хотел, но не мог себе позволить улыбнуться.
– Постарайся быть… корректной.
– Я всегда корректна, когда это имеет смысл.
Я увидела их, когда оркестр как раз переходил от вальса к чему‑то более современному и беззубому. Они вошли почти незаметно, без того демонстративного опоздания, которое так любят люди, считающие себя центром зала.
Марк был в тёмном костюме, немного более простом, чем у тех, кто любил демонстрировать состав ткани. Брюнет, хорошо сложенный, с тем типом лица, которому легко дать и тридцать, и тридцать шесть. В нём не было ни одного лишнего жеста, он двигался так, как двигаются люди, привыкшие, что пространство расступается само – не потому что их боятся, а потому что они его уже просчитали.
Рядом с ним – женщина постарше, с прямой спиной и тем же взглядом, только более жёстким: мать. Чуть поодаль – старшая сестра в чёрной вуали и её дочь, девушка лет восемнадцати, ещё не научившаяся скрывать любопытство.
– Voilà, – сказал отец тихо. – Розенберги.
В его голосе было что‑то вроде удовлетворения охотника, который, наконец, увидел зверя, за которым давно следил.
Он повёл меня к ним, как дипломат ведёт делегацию к столу переговоров. Я шла рядом и думала, что всё это действительно очень логично. Марк Розенберг был тем самым человеком, которого отец ждал. Не слишком молодым, чтобы казаться легкомысленным. Не слишком старым, чтобы выглядеть покупателем молодой жены. Его специализация дополняла отцовскую почти математически красиво. Я знала о его «неучтённых маршрутах» достаточно, чтобы оценить элегантность конструкции. C’était presque élégant. Presque.2
И да, он был приятен. Это было, пожалуй, хуже всего.
– Monsieur Belin, – Марк произнёс фамилию отца без акцента, с тем уважением, в котором уже слышались расчёты. – Рад нашей встрече.
– Взаимно, – сказал отец. – Позвольте представить мою дочь, Анну.
Марк повернулся ко мне. Его взгляд был внимательным, но без навязчивости. Он скользнул по платью, перчаткам, волосам, как опытный оценщик по товару на витрине: не грубо, а профессионально.
– Mademoiselle Belin, – сказал он. – О вас много говорят.
– Надеюсь, не всё правда, – ответила я. – Иначе мне будет нечего вам рассказать лично.
Он улыбнулся. Улыбка была тёплой, но не расплывчатой. Человек, который давно привык нравиться, но не злоупотребляет этим без необходимости.
– Разрешите представить: моя мать, мадам Агата Розенберг, – продолжил он. – Моя сестра Клер и её дочь Элен.
Мы обменялись рукопожатиями, вежливыми фразами, тем типом пустой любезности, который в наших кругах служил упаковкой для сделок. Я отвечала автоматически. Отец говорил больше. Он упоминал общих знакомых, контракты, благотворительность. Женщины втянули меня в совершенно необязательные разговоры о Париже, о новых постановках, о моде, фальшиво похвалили мою стрижку. Всё это было как хорошо отрепетированная пьеса, в которой я давно знала свою роль.
В какой‑то момент Марк подал мне бокал шампанского. Его пальцы легко коснулись моих перчаток – ровно настолько, чтобы жест можно было счесть случайным.
– Вы любите Брюссель? – спросил он.
– Он слишком старается быть столицей, – ответила я. – Но в этом есть свое очарование.
– А Шарлеруа?
– Шарлеруа не старается быть ничем, кроме Шарлеруа. В этом – его честность.
– Честность – редкое качество для города, – заметил он. – И для людей.
Наши взгляды встретились. Я понимала, что ему со мной не скучно. Он не был тем, кто искал рядом с собой декоративную куклу. Это делало ситуацию ещё сложнее. Где‑то за моим левым плечом отец говорил с мадам Розенберг о фондах для ветеранов.
Решение пришло не как вспышка, не как внезапный каприз, а как давно назревшая констатация. Я не хотела быть активом в их балансе. Я не хотела быть чьим‑то довеском – ни к отцовским схемам, ни к маршрутам Марка.
И, что было хуже всего, я не могла оправдаться тем, что Марк неприятен или опасен. Он был как раз тем, кого стоило бы выбрать, если верить рациональности. Если бы я была другой.
Отец отвлёкся, когда к нему подошёл один из членов городского совета. Марк живо включился в обсуждение сноса химического завода. Элен наклонилась к матери. Вокруг было достаточно людей, достаточно смеха и музыки, чтобы одна женщина в чёрном могла раствориться в потоке.
Я сделала пару шагов в сторону, будто ища уборную. Перчатка легко скользнула в карман отцовского пиджака, когда я проходила мимо. Связка ключей на ощупь была знакома: тяжесть металла, форма брелока с маленькой эмалевой пластинкой – логотип Citroën.
Я взяла их так, как беру всё важное: без суеты и без оправданий. Если бы отец в этот момент обернулся, я бы просто поцеловала его в щёку и сказала, что пойду поправить макияж. Он не обернулся.
Я прошла по коридору, мимо гардероба, мимо пары официантов в белых пиджаках. На лестнице было шумно, но меня никто не остановил. Женщину в чёрном платье здесь могли принять за кого угодно – жену дипломата, любовницу промышленника, дочь мецената. Никто не спрашивал фамилию у тех, кто выглядел достаточно уверенно.
На стоянке перед отелем в ряд стояли машины: чёрные, тёмно‑синие, один вызывающе бордовый кабриолет. Мой взгляд сразу нашёл серебристый силуэт DS с характерной линией крыши и задних крыльев. «Богиня» будто ждала меня.
Я села за руль, опустила плечи, вдохнула. Платье слегка натянулось, перчатки скользнули по мягкой пластиковой ленте оплётки руля. Ключ зажигания повернулся в замке с солидным приятным усилием. Гидропневматическая подвеска ожила и плавно подняла кузов. Мир вокруг оставался залитым светом дорогого отеля, музыка доносилась через закрытое стекло приглушённым гулом. Внутри машины было тихо.
Я выехала со стоянки, не глядя в зеркало заднего вида.
Я уехала одна.
Дорога за Брюсселем всегда становилась честнее. Огни фар не делали вид, что освещают будущее, – они просто тускнели, растворяясь в тёмных полях, дыме низких заводских труб, редких деревеньках, которые днём казались жалкими, а ночью – почти трогательными.
DS шла мягко, как будто скользила по воде. Гидропневматика сглаживала всё: ямы, стыки асфальта, мои решения. Если бы совесть можно было подвесить на таких же цилиндрах, жить стало бы проще.
Указатели сменяли друг друга, как титры после просмотренного фильма: WATERLOO, GENAPPE, CHARLEROI – стрелка в сторону, как уклончивый жест.
Возле указателя на Шарлеруа я даже не притормозила. Город отца остался где‑то справа, за темнотой, за линией холмов. Папа к этому часу, вероятно, уже заметил моё исчезновение. Или ещё нет. Возможно, он решил, что я всего лишь вышла подышать или сменить туфли на более удобные. В любом случае, к моменту, когда он поймёт, машина будет далеко.
Я выбрала дорогу поменьше, чуть дальше на восток. Не национальная дорога, а более спокойное шоссе второго сорта, которое шло в стороне от основных потоков. Нити страны переплетались здесь менее нарядно, но более честно: меньше указателей, больше ям, больше чёрных окон одноэтажных домов.
Я не знала, куда еду. Признаться в этом себе было не только честно, но и почти сладостно. Впервые за долгие годы вопрос оставался без ответа, и в этой тишине было больше свободы, чем во всех залах Брюсселя. Всю жизнь за меня знали, куда мне идти дальше: школа, лицей, университет, приёмы, комитеты. Я была проектом – достаточно гибким для меняющихся обстоятельств. Сегодня этот проект, впервые за долгое время, пошёл не по плану.
Я ловила взглядом дорожные указатели маленьких коммун, которые никогда не были темой разговоров за нашими столами. Где‑то там жили те, кого в мире отца знали только по цифрам: количество голосов, объём потребления, налоговая база.
Решение пропустить заправку в Намюре было очевидно ошибочным. Когда стрелка окончательно прижалась к нижней риске, машина как будто стала тяжелее, а дорога вдоль Мёза превратилась в бесконечную и безлюдную полосу. Или это уже было моё воображение?..
Через пару километров в темноте вспыхнул прямоугольник света. Небольшая заправка на въезде в какую-то маленькую коммуну, название которой я не успела прочесть. Жёлтые лампы, облезлая будка с надписью «CAISSE», пара колонок со старой эмалью. Часы на приборной панели показывали без двадцати двенадцать.
На стоянке не было ни одной машины. Это была та минута ночи, когда даже профессиональные рутье предпочитали спать, а не заправляться. Я свернула к колонке и заглушила двигатель.
Фары выхватывали из темноты фасад крошечного кафе при заправке: белая дверь с квадратиками стёкол, пара деревянных столиков снаружи, вывеска «Café-Boutique». За стеклом горел тусклый свет.
Молли.
Последний час смены всегда тянулся дольше остальных. Лампы под потолком жужжали – одна явно доживала последние дни.
Молли как раз вытирала следы кетчупа с углового столика у окна, когда сквозь стекло увидела фары. Машина подъехала к колонке и остановилась так плавно, будто под ней был не старый и потрескавшийся бетон, а свежий и ровный асфальт, как на рекламных плакатах.
Citroën DS. Она узнала её по силуэту – странному, как с другой планеты. Серебристый кузов ловил в себя тусклый жёлтый свет ламп над колонками, хром отражал пятна машинного масла на бетоне.
Такие машины сюда не заезжали. Вообще никогда не заезжали. За рулём сидела женщина. Это она заметила не сразу – сначала глаз цеплялся за блеск хрома, за странную форму задних крыльев, за обтекаемость линий. Потом дверь со стороны водителя открылась, и на холодный воздух вышла та, кто этой машиной управлял.
Чёрное платье. Дорогое, такое в Ивуаре не купишь. Высокие перчатки. Плечи открыты, ключицы словно нарисованы тонкой кистью. И элегантные короткие тёмные волосы – стрижка, на которую в их посёлке смотрели бы, как на вызов.
Молли спохватилась, что застыла, уставившись, как дура. Тряпка замерла в руке. Она одёрнула взгляд, как обжёгшись, и сделала вид, что поправляет солонки.
Женщина заправлялась недолго. Затем, вместо того, чтобы уехать, она повернулась к кафе. Молли автоматически подтянула фартук, неловким движением поправила прядь – красную, как всегда, несмотря ни на что.
Входная дверь дернулась и открылась, впуская внутрь прохладный воздух и запах ночной дороги. К нему примешался другой – тонкий, уверенный аромат дорогого парфюма. Здесь, среди запахов кофе и яичницы с беконом, он звучал почти как насмешка.
Посетительница вошла так, будто это место существовало только для неё. Села за столик прямо под выцветшей табличкой «NE PAS FUMER»3, достала из серебряного портсигара длинную тонкую сигарету и закурила. Непринуждённо, будто табличка была не запретом, а частью декора.
Дым был светлым, мягким, не таким, как от крепких сигарет водителей грузовиков. Он тонкой полосой поднялся к потолку, смешался с жёлтым светом ламп и завис, никуда не торопясь.
Молли выпрямилась, вытерла руки о фартук и подошла к столику. Сердце вдруг сбилось с привычного ритма. Она остановилась на привычной дистанции – не слишком близко, чтобы не лезть в душу, и не слишком далеко, чтобы её услышали.
– Здравствуйте, меня зовут Молли. Не хотите ли сделать заказ?
Женщина посмотрела на неё. Взгляд был спокойным, внимательным. Она чуть улыбнулась, выпустила струйку дыма в сторону таблички «NE PAS FUMER» и сказала:
– Удиви меня, Молли.
Анна.
Симпатичная блондинка с ярко-красной прядью принесла кофе в толстостенной белой чашке на блюдечке. Я сделала глоток и неожиданно поняла, что это не просто кофе.
Тёплая горечь ударила не только по языку, но и под ложечку. За вкусом обжаренных зёрен сразу поднималась другая нота – вязкая, мягкая, с долгим послевкусием. Виски. И не тот дешёвый, которым запивают проигрыш в кабаках Шарлеруа, а что‑то весьма приличное. Такой вполне мог стоять на верхней полке отцовского бара, для гостей, с которыми надо было говорить о поставках из колоний или работе Финансового комитета Лиги Наций, а не о просроченных кредитах.
Я посмотрела на чашку, потом на блондинку за стойкой. Она наблюдала за мной не прячась, с тем вниманием, с каким студент смотрит на экзаменатора: получилось ли сдать на высший балл?
– Объяснись, Молли, – сказала я, ставя чашку обратно. – Это определённо не тот кофе, который обычно подают в подобных местах тем, кто заехал на заправку.
Она не смутилась. Наоборот, чуть вскинула подбородок, как будто это был вопрос, к которому она давно готовилась.
– Получилось удивить, да? – спросила она.
В зелёных глазах было что‑то вроде вызова. Не грубость, нет – скорее понимание, что своим напитком попала в цель.
– Это подарок от меня лично, – добавила она. – Это хороший ирландский виски. В Бельгии такой трудно достать, но у меня – есть.
Она снова посмотрела на чашку, как будто там был не просто напиток, а частичка неё самой.
– Кофе с виски – рецепт моего отца4, – сказала она после небольшой паузы. – Он всегда удивлялся, что кофе и виски люди пьют не одно столетие, но смешать их почему‑то никому в голову не приходило. Хотя это же очевидно вкусно.
Я сделала ещё один глоток. Обжигало уже приятнее. Сочетание действительно удивляло неожиданной гармонией. Чужой отец, чья внезапная догадка дошла до моего стола на придорожной заправке посреди ночи, знал, что говорил.
– Хорошие идеи действительно иногда лежат на поверхности, – сказала я.
Я посмотрела на стрелку часов над дверью: без пяти двенадцать.
– А вот теперь скажи мне, Молли, – произнесла я, отпивая ещё немного, – как мне после твоего сюрприза ехать дальше?
– Это совсем необязательно, – ответила Молли почти сразу. – За заправкой есть мотель. Небольшой, но вполне приличный. Можете остановиться там.
– Тогда, – сказала я, – Налей и себе. Я настаиваю, мне неловко пить одной.
Тон вышел чуть более требовательным, чем я планировала. Привычка приказывать прорывалась быстрее, чем я успевала её остановить.
– Налей себе тоже, Молли, – добавила я, уже мягче. – Составь мне компанию.
Она колебалась всего мгновение. Затем пожала плечами – коротким жестом человека, который слишком часто отказывал себе и вдруг решил попробовать иначе.
– Мой начальник уже спит дома, – сказала она. – А до конца смены осталось ровно пять минут. Думаю, мир выдержит эту чашку.
Она достала вторую кружку, не такую аккуратную, как моя, налив себе из того же кофейника, потом, оглянувшись машинально на пустой зал, плеснула туда янтарную струю из бутылки, спрятанной под стойкой.
Я поймала себя на мысли, что совсем не против задержаться.
Молли.
Часы над дверью щёлкнули, стрелки встали на ровную вертикаль полуночи. Для Молли это был сигнал не хуже звонка в школе: ещё несколько минут – и можно будет сдать смену, снять фартук и перестать улыбаться людям, которые не запоминают твоё лицо.
Дверь в служебку приоткрылась, и внутрь, шумно выдохнув, вошла Луиза. Плотная, в коричневом пальто, с платком, завязанным под подбородком. Молли казалось, что она работала на этой заправке ещё до войны, и война прошла вокруг неё, не задев маленький островок стабильности.
– Bonsoir, ma fille, – сказала она, кладя сумочку на табуретку. – Спокойно?
– Спокойно, – ответила Молли. – Одна клиентка. Вон там.
Она кивнула в сторону стола, где сидела странная женщина. Та уже допивала кофе, сигарета тлела в блюдце, которое она приспособила под пепельницу.
Луиза скользнула по ней взглядом – коротким, оценочным. Дорогое платье, перчатки, сигаретный дым. Вывод был прост: «столичная штучка». Но вслух она ничего не сказала, только взяла тряпку и по старой привычке начала протирать уже протёртую стойку.
Молли сдала выручку, пересчитала мелочь, отметилась в замусоленной тетради. Все действия были отработаны так, что руки делали своё сами, пока голова была занята другим.
Клиентка попросила, чтобы Молли проводила её до мотеля за заправкой и захватила с собой бутылку виски. Просьба прозвучала просто, как будто речь шла о том, чтобы донести сумку до двери.
– Я отведу mademoiselle до мотеля, – сказала Молли Луизе, уже расстёгивая фартук.
Луиза фыркнула, уголки губ дрогнули.
– Fais attention, hein5, – сказала она. – С такими надо держать ухо востро. Они привыкли, что мир вокруг – это их гостиная.
– Я просто провожу её, – ответила Молли.
На самом деле, мысль провести ночь за бутылкой виски с интересной собеседницей манила её всё сильнее. Её съёмная комната была местом, куда она возвращалась только потому, что больше было некуда. Сосед, ещё не старый ветеран, живший за тонкой стенкой, днём был вежливым, тихим мужчиной, который здоровался с ней на общей кухне, спрашивал про погоду и иногда угощал конфетами. Но по ночам он орал так, что сердце у Молли замирало, и разговаривал с мёртвыми, – иногда на французском, иногда на языке, которого она не знала. Между криками ветерана её сон всегда был тревожными кусочками, а не чем‑то цельным.
Стойка регистрации в мотеле за заправкой всегда казалась Молли продолжением кассы в кафе, только с ещё более блеклой краской и ещё более уставшим человеком за ней. Этой ночью за стойкой дремал Жан‑Пьер – худой мужчина лет сорока с лицом, которое могло принадлежать и тридцатилетнему, и шестидесятилетнему портье одновременно. Он вздрогнул, когда дверь со скрипом открылась.
Женщина вошла первой, неся свою сумочку так, будто заходила в отель на Конфедеративной площади в Брюсселе, а не в мотель с облупившейся вывеской «CHAMBRES – DOUCHE CHAUDE»6. Молли шла чуть позади, прижимая к боку бутылку виски.
– Bonsoir, – сказала брюнетка, опираясь локтями о стойку. – Мне нужен номер. На одну ночь.
Жан‑Пьер протёр глаза, глянул на часы, потом на неё. Женщина на секунду задумалась. На её лице мелькнула улыбка – не из тех, что она дарила окружающим, а какая‑то совсем другая, обращённая внутрь. Будто она услышала шутку, понятную только ей.
– Знаете, – сказала она, – я, пожалуй, останусь подольше. Поставьте две недели.
Жан‑Пьер моргнул. На его памяти на две недели в их мотеле останавливались только сезонные рабочие или мужья, чья семейная ссора затянулась. Женщина в таком платье не вписывалась ни в один из этих вариантов.
– Deux semaines… très bien, – он взял ручку. – Et le passeport, mademoiselle…7
Анна положила на стойку сложенные купюры. Стандартная цена за две недели проживания – и сверху аккуратная зелёная пятидесятифранковая. Она подвинула деньги ближе к нему, глядя прямо в глаза.
– Запишите меня, пожалуйста, как Сесиль де Брюнофф, – спокойно произнесла она. – И обойдёмся без паспорта, oui?
Молли невольно прыснула. Имя ударило по памяти неожиданно – как запах старой книги, внезапно открытой на той самой странице.
Ей тогда было пятнадцать. Она вспомнила маленькую кухню в доме соседки тётушки Агнес, старый стол с облупившейся краской и потрёпанную книгу с яркими картинками, завёрнутую в газету, чтобы не испачкать, – «История Бабара»8. Сказка про слонёнка, который сбежал в город после того, как его мать убил охотник. Книжка для совсем маленьких детей была ей совсем не по возрасту, но выбирать не приходилось: изучать французский приходилось по той литературе, которую получилось раздобыть. Молли было нечем платить, но тётушка Агнес учила её бесплатно, просила только помогать по огороду.
«Babar se sauve parce qu’il a peur du chasseur. Au bout de quelques jours, bien fatigué, il arrive près d’une ville…» – старая соседка читала медленно, а юная Молли повторяла за ней, мечтая о стране, где не будет англичан и каторжного труда на фабрике.
Тогда эта книга была чем‑то вроде пароля в другую жизнь. Она обещала благословенную Францию, где милые старушки дарят кошельки и приглашают к себе жить, где не приходится просыпаться в пять утра на смену и слушать, как мама кашляет кровью.
На обложке, скрытой под старыми газетными листами, имени Сесиль не было – только имя её мужа: Жан де Брюнофф – крупно, уверенно. Но тётушка Агнес это имя знала – сложно сказать, откуда. Теперь оно прозвучало здесь, в крошечном бельгийском мотеле, из уст женщины в чёрном платье.
Жан‑Пьер только растерянно кивнул. Для него это была просто необычная фамилия, не более. Писать он умел неплохо, но в детстве явно не очень любил читать.
– Très bien, mademoiselle… Cécile… – он споткнулся на фамилии, потом махнул рукой. – C’est noté, oui.9
Он записал что‑то в толстую тетрадь, аккуратно припрятал пятидесятифранковую купюру под настольные часы и протянул клиентке ключ на связке с блёклым номерком «8».
Они вышли в коридор. Узкий, с линолеумом, который пережил уже несколько поколений гостей. Стены, выкрашенные в бежевый цвет, местами были потемневшими от следов пальцев и чемоданов.
У самой двери восьмого номера Молли не выдержала:
– И всё‑таки… Сесиль? – спросила она тихо, чтобы их не услышали в конце коридора. – Это же не твоё настоящее имя, да?
Брюнетка повернулась к ней, опершись плечом о стену. В её глазах мелькнуло не то удивление, не то одобрение.
– Так ты знаешь, кто это? – тихо спросила она, игнорируя прямой вопрос.
– Она придумала историю про слона, – так же тихо ответила Молли. – Но на обложке – только имя её мужа.
– Именно, – уголок губ незнакомки дрогнул. – Это имя той, которую все забыли.
Она внимательно посмотрела Молли прямо в глаза.
– Анна, – добавила она. – Пока просто Анна. А дальше – посмотрим.
***
Номер оказался таким, как и положено номеру в придорожном мотеле: узкая кровать с покрывалом неопределённого цвета, столик у окна, стул, который скрипел ещё до того, как на него сядешь, маленькая раковина в углу и зеркало, чуть мутное, как воспоминания, которые не хотят до конца проявляться.
Анна положила сумочку на стол, сняла перчатки, бросила их на покрывало, прошлась по комнате взглядом, как инспектор по фабричному цеху: не придирчиво, но внимательно.
– Симпатичнее, чем ожидала, – сказала она, поворачиваясь к Молли. – По крайней мере, здесь нет таблички «Не курить».
Она достала сигареты, закурила. Молли поставила бутылку, начала было искать глазами стаканы. Нашла два толстостенных, с отбитыми краями, на маленькой полочке рядом с раковиной.
Когда она обернулась, Анна смотрела на неё пристально, чуть склонив голову набок.
– Это же не хна, – сказала она, кивнув на её прядь. – Слишком ярко и совсем не тот оттенок.
Молли провела пальцами по красным волосам привычным движением, как по старому шраму.
– Анилин, – ответила она. – Краситель для ткани.
Она слегка усмехнулась.
– Его вообще-то нельзя так использовать. Нужно очень осторожно наносить – очень легко сжечь кожу.
Анна подняла брови.
– И ты всё равно продолжаешь?
– Да, – просто сказала Молли. – Продолжаю.
Она села на край стула, поставила стаканы на стол. Наливать пока не стала. Некоторые истории лучше начинать не с алкоголя.
Анна затушила сигарету, не сводя с неё взгляда.
– Расскажи, – сказала она. – Мне любопытно, ради чего люди готовы обжигать себе голову.
Молли немного помолчала. Обычно её прошлое жило в отдельной ячейке, закрытой на два оборота ключа. Здесь, в этом маленьком номере, с женщиной, которая почему-то смотрела на неё как на равную, ключ вдруг сам повернулся.
– Мне было восемь, – начала она медленно, – когда англичане «вернули» Ирландии шесть северных графств.
Слово «вернули» она обвела в голосе невидимыми кавычками.
– Это был самый счастливый день, который я помнила. По крайней мере, тогда мне так казалось. В школе мы рисовали флаги, учителя улыбались, на площади развесили плакаты. Вечером был салют. Все говорили, что это новая жизнь, долгожданная справедливость.
Она чуть усмехнулась, но без веселья.
– Отец пришёл домой с работы мрачный. Сел за стол, выпил стакан чая и сказал: «Так не бывает. Они ничего и никогда не отдают просто так».
Молли помолчала, глядя куда‑то в сторону окна, где за плотной шторой пряталась тёмная парковка.
– Я тогда разозлилась на него, даже ударила, – призналась она. – Мне казалось, он просто не умеет радоваться. Что он… старый, упрямый и ничего не понимает. А он оказался прав.
Анна чуть кивнула, не перебивая.
– Когда Ирландию включили в Европейскую Конфедерацию, – продолжила Молли, – это подали как великое равенство. Общий паспорт, единый франк, равноправное партнёрство. Боже! А на деле… это всё обман. Красивое слово для оккупации.
Она вздохнула.
– Фабрика, на которой работал отец, перешла под внешнее управление. Приехали новые хозяева, из Англии. Они говорили, что теперь всё будет «эффективнее». Это слово повторяли так часто, что оно стало звучать хуже ругательства.
Анна чуть заметно улыбнулась краем губ. Слово «эффективность» определённо было хорошо ей знакомо.
– Денег стало не хватать – не изредка, а вообще всегда. Мама болела, отец работал по двенадцать часов. Когда мне исполнилось четырнадцать, мне самой пришлось устроиться на эту фабрику. Для англичан я была просто одной из многих ирландских девчонок. Им было всё равно, как нас зовут. Они не утруждали себя запоминанием имён. Они дали нам номера.
Молли произнесла это просто, без пафоса, но в воздухе словно что-то хрустнуло.
– У меня был номер двадцать два, – сказала она. – «Эй, двадцать вторая, хватит отдыхать». «Двадцать вторая, быстрее». Целый день ты слышишь только это. И в какой‑то момент начинаешь бояться, что однажды забудешь, как тебя зовут на самом деле. Наверное, именно поэтому некоторые имена цепляются за память.
Молли снова провела пальцами по красной пряди.
– Тогда я и начала красить волосы, – сказала она. – Одну прядь. Анилином. Это глупо, опасно, кожа была вся в красных пятнах, жгло. Мама – она тогда была ещё жива – ругалась. Но у меня появилась другая кличка. Вместо «Эй, двадцать вторая» – «Эй, красноволосая».
Она чуть улыбнулась – уже по‑настоящему, на секунду.
– Это была моя маленькая победа, – призналась она. – Хоть какая‑то. Ещё не имя, но уже не номерок. Пусть даже через дурацкую краску.
Анна смотрела на неё внимательно, без жалости – и это было странно приятно. Жалость Молли не терпела. В ней всегда был привкус снисхождения.
– Мама умерла, – сказала она тише. – От рака. У нас не было денег на серьёзное лечение. На хоть какое-нибудь лечение. Отец стал совсем тихим. Он всё говорил, что англичане нас доконают не пушками, а «партнёрством».
Она сглотнула.
– А потом на фабрике случился несчастный случай – обрушилась платформа. Отец погиб. Для компании это была просто запись в журнале и сутки на ремонтные работы. Для меня… всё.
Молли на секунду зажмурилась, как от яркого света.
– Я продала всё, что у нас оставалось, – продолжила она ровно. – Ценного имущества у нас уже не было, но всё же… Дом, мебель, книги. Получилось что‑то около восьми тысяч франков. Тогда мне казалось, что это огромные деньги.
Она усмехнулась, но уже без улыбки в глазах.
– Я хотела на континент. В любую сторону, лишь бы подальше от англичан. Я говорила себе «во Францию», потому что в книгах все хорошие истории начинались во Франции. Иисус, на самом деле, мне было всё равно, куда. Лишь бы не слышать их голоса, их «эффективность», не носить номер на одежде.
Она замолчала, глядя на свои руки, словно пытаясь разглядеть на них фабричную грязь. В комнате повисла тишина. Где‑то в коридоре хлопнула дверь, за стеной кто‑то смыл воду. Жизнь мотеля шла своим чередом, как будто нигде не было ни Ирландии, ни англичан, ни фабрик.
Анна потянулась к бутылке, медленно отвинтила пробку и наполнила стаканы. Янтарная жидкость блеснула в свете лампы.
– Теперь я понимаю, – сказала она негромко, наливая по чуть‑чуть в оба стакана, – почему ты готова рисковать кожей на голове ради этой пряди.
Виски чуть обжигал горло, оставляя после себя то самое тёплое ощущение, которое когда‑то ассоциировалось у Молли с домом – до того, как дом превратился в имущество на продажу.
– Восемь тысяч с чем‑то, – сказала она, глядя в стакан. – Мне тогда было восемнадцать, и это казалось… целым состоянием, да.
Она чуть усмехнулась.
– Я считала на листочке. Билет на паром. Билет на поезд. Другой паром. Немного на жильё, немного на еду. Я даже оставила место для слова «запас». Я любила думать, что могу что‑то спланировать. Это было наивно.
Она вдохнула глубже.
– На обложке паспорта у меня – те же две ветви Конфедерации, что и у тебя, и у Луизы, и даже у них, у англичан, – продолжила она. – Дубовая и лавровая, Британия и Франция. «Concordia et Fortitudo»10. В газетах писали, что у нас единое гражданство и открытые границы. Красивые слова. Только вот прямого сообщения Ирландии с континентом больше не существует. Выбраться можно только через метрополию. Только через Англию.
Анна кивнула: как человек, который видел карту не только в учебнике, но и в кабинете – с нанесёнными на неё маршрутами.
– Я думала: ничего смертельного, – сказала Молли. – Доеду до Белфаста, переплыву на пароме, сяду на поезд, доеду до порта, сяду на другой паром и сойду на материке. Франки – официальная валюта Конфедерации. Почему бы их не должны принимать, а?
Она хмыкнула, но в этом звуке не было веселья.
– Оказалось, что «деньги народа» в метрополии никому не нужны. В кошельках у англичан – только фунты. Они даже милостыню кидали фунтами, представляешь? За франки, с большим трудом, можно было купить разве что еды в специальных социальных магазинах. И то – по грабительским ценам, словно платишь штраф за то, что просто хочешь жить.
1
«Благотворительный вечер помощи ветеранам»
2
Это было почти изящно. Почти.
3
«Не курить»
4
В описываемом мире президентом США в 1936 году стал республиканец-изоляционист Роберт Тафт. Одно из неочевидных следствий этого: Irish Coffee не был изобретён. Если Джо Шеридан его и придумал, без трансатлантического рейса 1943 года и культурной экспансии США мир об этом не узнал.
5
Будь осторожна, ладно?
6
«Комнаты – Горячий душ»
7
Две недели, хорошо. Ваш паспорт, мадемуазель.
8
Эта детская книга популярна во Франции, но почти неизвестна в России. Персонажа действительно придумала Сесиль де Брюнофф, но все ранние издания выходили без её упоминания.
9
Хорошо, мадемуазель… Сесиль… Записал.
10
«Согласие и Мужество» – девиз Европейской Конфедерации.