Читать книгу Роковая страсть в руках музыканта… моя бездонная катастрофа. Современная проза и поэзия - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 3
Два года
ОглавлениеОна научилась различать оттенки тишины. Есть тишина пустой квартиры — плоская, безэховая, словно вата в ушах. Есть тишина улицы за окном, густая и насыщенная отголосками далёких, чужих жизней. А есть та тишина, из которой он является. Она не предваряется ни скрипом половицы, ни шелестом занавески. Она просто расступается.
И тогда звучит её имя.
Негромко. Не так, как при жизни — с той особой, тёплой интонацией, которую он берёг только для неё, растягивая первый слог и мягко обрывая последний. Нет. Этот голос — точная копия, но лишённая тембра. Он звучит где-то в области затылка или прямо в центре черепа, как мысль, которую ты не думал. Он не пугает. Не с первого раза, во всяком случае. Первые месяцы она оборачивалась, сердце захлёстывала дикая, безумная надежда. Теперь она просто замирает.
Это случается в разное время. Заваривая утренний кофе, она слышит своё имя, произнесённое чуть сонно, как бывало, когда он будил её в выходной. И рука сама тянется ко второй чашке на полке — синей, в мелкую крапинку, его чашке. Она стоит на месте уже два года. Вечером, когда она пытается читать, голос звучит чётче, будто он зовёт её из соседней комнаты, отвлекая от книги. Она даже научилась угадывать едва уловимые ноты в этом фантоме: сегодня в нём была тень укора (может, она слишком поздно вернулась с работы?), завтра — призрак ласки (солнечный зайчик на стене напомнил им обоим о чём-то смешном).
Иногда это просто шёпот, затерявшийся в шуме дождя по желобу. Иногда — ясное, почти осязаемое слово, врезающееся в паузу между гудками в телефонной трубке. Она перестала говорить об этом врачу. Тот осторожно предлагал «адаптацию к утрате» и мягкие седативные. Но она не хочет адаптации. Этот голос — последняя нить, и она вцепилась в неё всеми силами своей души, измотанной, но не сломленной.
Бывают плохие дни. Дни, когда голос не звучит вовсе. Тогда тишина становится враждебной, пустой до звона. Она начинает метаться по квартире, прислушиваясь к скрипу старых труб, к гулу холодильника, выискивая в бытовых шумах намёк на него. И молчание в такие дни кажется громче любого зова. Оно похоже на забвение. А забыть — значит предать. Значит признать, что его действительно нет.
А бывают ночи, слишком реальные. Она просыпается от того, что имя прозвучало не внутри, а сбоку, будто кто-то склонился над изголовьем. И тогда по спине пробегает холодная испарина — не от страха перед призраком, а от жуткой ясности: это только её разум, её тоска, вылепленная из воздуха и памяти, играет с ней в жестокую игру. В такие моменты она ненавидит этот голос. Ненавидит себя за то, что цепляется за эхо. Но утро приносит новый день, а с ним — тихий, далёкий зов из кухни, когда она достаёт хлеб. И ненависть тает, уступая место горькому, привычному утешению.
Она живёт в двойном бытии. В одном — она взрослая женщина, которая ходит на работу, платит по счетам, говорит с соседями. В другом — она вечно ожидающая, вечно прислушивающаяся тень в лабиринте собственного дома. Его голос стал частью пейзажа её одиночества, как пыль на его бюро или тень от их совместной фотографии на стене. Не враг и не утешитель. Просто факт. Как шрам, который не болит, но который чувствуешь кончиками пальцев каждый день.
И когда в особенно ясный полдень солнце заливает гостиную, а голос произносит её имя почти с былой теплотой, она закрывает глаза. Всего на секунду. Она позволяет себе поверить, что это не фантом. Что это — прощальный подарок, последний отголосок души, задержавшийся в воздухе, который они вдыхали вместе. И тогда она тихо, чтобы не спугнуть, отвечает в пустоту: «Я здесь, милый. Я всё ещё здесь». И ждёт, пока тишина, нежная теперь и бездонная, снова не поглотит её.
— Наташа…
— Серёжа?
— Наташа…
— Серёжкин, ты где? Я не слышу…
— Наташа, я здесь.
— Это лишь ветер. Или память. Ты всегда тянул моё имя, теперь оно осталось в воздухе, пустое, без твоих рук.
— Наташа…
— Ты называл меня по имени тысячу раз на день. Серёжа… Я всегда выжидала, чтобы сказать это. Почему? Не знаю. Теперь говорю в пустоту: «Серёжа». Но ты не ответишь.
— Наталья Александровна.
— Сергей Викторович… Мы снова спорим? Но вас нет здесь. И спора нет. Есть только порядок в доме, ваш план. Я его соблюдаю. Как зритель. Белая ворона в мире, который потерял цвет.
— Двенадцать лет, пять месяцев, семь дней, тридцать четыре минуты. Я всё посчитала. Скоро два года. Вы всё ещё здесь, в этом «Наташа», которое звучит в тишине. Фантом голоса. Его муза? Но муза без художника — просто тень.
— Что ты ждал от меня, Серёжа? Что я ждала от тебя? Мы ждали чего-то, что не случилось. А теперь я жду только одного — чтобы это «Наташа» в воздухе хоть раз стало реальным. Но оно лишь эхо. Эхо твоего «Наташа», которое теперь моё единственное правило в мире, где мне близка лишь импровизация. А его больше нет.
В квартире тишина — как мёртвый слой слюды,
Ни вздоха, ни шагов, ни в зеркале движенья.
Но в этой пустоте глубокие следы
Печатает твоё живое отраженье.
Различие теней, оттенки немоты —
Я выучила их, как древнюю науку.
Там, где кончаюсь я, вновь проступаешь ты,
Протягивая мне невидимую руку.
Звучит моё письмо, застывшее в гортани,
Твой голос без лица, без тёплого мазка.
Он где-то в волокнах, на самой тонкой грани,
Где мыслит не душа, а пульс и седина.
Ты шепчешь мне: «Наташа», — и мир идёт на слом,
И синяя в горошек чашка греет пальцы.
Мы делим этот стол, мы делим этот дом,
Две вечности в кольце, два грустных созерцателя.
Ты здесь? Или мой мозг, измученный тоской,
Из праха и молитв лепит твою фигуру?
Струится голос твой по коже ледяной,
Сквозь бытовую пыль и стен архитектуру.
А если ты молчишь — то тишина страшней,
Она как смертный грех, как горькое преданье.
Я становлюсь тогда безумней и бедней,
Вскрывая пустоту прерывистым дыханьем.
Ты гладишь мои плечи и правишь одеяло,
Вторгаясь в липкий сон заботливой рукой.
Как мало я жила… и как же я устала
Искать в небытии потерянный покой.
Учиться жить «потом» — какая в этом ложь?
Как будто можно плыть, когда отняли море.
Ты с именем моим по комнате идёшь,
И я тону в твоём прозрачном коридоре.
Мне нужно отпустить. Разжать ладони. Смыть.
Забыть, как ты тянул чуть сонно первый слог.
Но эта хрупкая, вибрирующая нить —
Последний мой причал и сокровенный бог.
Пускай ты только эхо, фантомная струна,
Мираж среди молитв, застрявших на пороге —
Я здесь. Я всё ещё жива. Я выпью всё до дна,
Пока моё «Серёжа» не стихнет на дороге жизни.
Он живёт на страницах всех моих книг — от самой первой до этой. Два года. Я осознаю это всем нутром. Знаю. Ничего не вернуть — его не вернуть. Все чувства, что дарил этот человек, больше никогда не повторятся. Но с этим можно справиться. От воспоминаний — отлепиться. Вещи, его подарки и письма, можно упрятать в шкаф, в глухую темень шкатулок — дело нехитрое.
Но наступает ночь. Она долго засиживается за чтением или, наоборот, писанием. Принимает душ, ложится в постель. И только когда сознание отпускает края реальности и погружается в предсонную муть, он является. В том самом красивом чёрном полувере — она дарила ему такой, из тончайшего кашемира, тщательно выбирала. На его теле ещё нет татуировок, лицо лучезарное, он улыбается. И говорит: «Наташа, добрых снов». Как научиться забывать его даже во снах? Никак. Нет ответа. Нет выхода.
В этом сне покойный муж, Серёжа, разговаривает с ней. Он музыкант, играл на рояле и губной гармошке. И звучит их мелодия — «Por una cabeza». Как будто других и не было — было много, но уцелела лишь эта. Чувство такое: он ушёл, а она попала в чёртово колесо. Где искать выход?
Сонный диалог, сотканный из тишины и лунного света: