Читать книгу «Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег - Группа авторов - Страница 4
Игорь КОХАНОВСКИЙ[1]
Серебряные струны
ОглавлениеВлезли ко мне в душу, рвут ее на части,
Только б не порвали серебряные струны!
Владимир Высоцкий
Когда 1 сентября 1952 года я вошел в свой класс 8 «В», то увидел много «новеньких», вернее тех, кто и раньше учился в нашей школе, но в других, параллельных седьмых классах (которых, между прочим, было аж семь – результат очень высокой рождаемости 1937–1938 годов, когда «жить стало лучше, жить стало веселей»). Тогда многие после «семилетки» поступали в техникумы, поэтому количество восьмых классов в школе уменьшилось, и в результате переформирования я оказался с Володей Высоцким в одном классе. То ли потому, что мы с ним действительно чем-то внешне похожи, или по какой-то иной, необъяснимой причине, но мы сразу же нашли друг друга и сели за одну парту. Так началась наша дружба.
До сих пор меня не оставляет чувство горечи. Господи, думаю, как же он рано ушел… Как несказанно жаль, что при жизни он не познал даже намека на то официальное признание, которое пришло только после его кончины («они ценить умеют только мертвых»). И хотя еще при жизни его популярность и слава были всенародными, ему не хватало «газетно-телевизионного» тому подтверждения.
Сегодня этих подтверждений, как говорится, хоть отбавляй. Это прекрасно – но мне непонятно, зачем так упорно стараются надеть на него личину трагичности. Да, судьба его трагична уже одним ранним его уходом. Всевозможные запреты на публикацию и концерты, естественно, омрачали его будни. Но это не значит, что он превратился в человека угрюмого и мрачного, эдакое воплощение тщетности бытия. Нет и еще раз нет. Ибо более веселого, остроумного, фонтанирующего всякими шутками-прибаутками человека мне лично не довелось встретить. И не надо забывать, что он был Актер, и это, по-моему, – главное в нем. Актер по своей природе и, как говорится, до мозга костей. Игра была его стихией, его истинной натурой. Именно с игр или, как он любил говорить, «оригинальности ради, забавы для» началась его песенная стезя. Вначале как очередная затея, придуманная только для того, чтобы встречи «нашего тесного круга», в который «не каждый попадал», были веселее и разнообразнее. Лишь много позже из игры выросло явление, о котором споры не утихают и сегодня. Вообще же Володя был слишком сам в себе, внешняя открытость, распахнутость и доступность служили лишь щитом для всего сокровенного, очень личного, а потому и свято оберегаемого. И надо было действительно, как говорится, пуд соли (и не один) съесть с ним вместе (а наши жизни двадцать лет шли тесно бок о бок и только где-то с 1973 года стали расходиться в стороны), чтобы узнать его настоящего.
Литературой, и в особенности поэзией, мы увлеклись в десятом классе. Узнав от учительницы о существовании Велимира Хлебникова (помню, нас совершенно потрясла строчка «Русь, ты вся – поцелуй на морозе»), Игоря Северянина, Николая Гумилева, мы стали ходить в читальный зал Библиотеки им. В.И.Ленина, брать книги этих поэтов, что-то выписывать, заучивать. (Недавно моя сестра среди старых вещей случайно обнаружила тетрадь, где аккуратным ученическим почерком переписан почти весь сборник Игоря Северянина «Громокипящий кубок».)
Больше всего нас интересовали неожиданные образы, метафоры или сравнения. Так, скажем, строчки «В Шампанское лилию! Шампанского в лилию» или «…золото с кружев, с розоватых брабантских манжет» вызывали и восторг, и удивление, и бесконечные, вероятно очень наивные, рассуждения. Помню поразившие нас пять строк Северянина:
В двадцать лет он так нашустрил:
проституток всех осестрил,
астры звездил, звезды астрил,
погреба перереестрил.
Оставалось только – выстрел.
Однажды Володя принес в школу тоненький сборник Саши Черного, и нам так понравилось стихотворение «Обстановочка», что мы тут же накропали что-то в подражание: «Я сжимаю тебя, обожая, жар желанья зажегся в груди…»
Потом как-то на несколько дней к нам попала книжечка стихов Гумилева, из которой мы кое-что выучили, в частности «Капитанов» и «Рабочего», а когда Володя где-то достал сборник рассказов Бабеля (хочу заметить, это 1954 год, упомянутые авторы фактически под запретом), мы, очарованные одесскими рассказами, стали говорить «языком» Бени Крика и Фроима Грача, к месту и не к месту вставляя «потому что у вас на носу очки, а в душе осень», «пусть вас не волнует этих глупостей» и т. д. и т. п. Спустя много лет я понял, как много из всего прочитанного и заученного в то время отозвалось в песнях Володи. Гумилевский «изысканный жираф», к примеру, стал прототипом «героя» песни «В желтой жаркой Африке…», а бабелевская строчка из «Смерти Долгушова»: «Пропадаем, – воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, – пропадаем, отец!» – это же «чую с гибельным восторгом» из шедевра «Кони привередливые». Но всё это будет потом. Тогда же действительно «мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони», а увлечение словесностью подталкивало на робкие попытки сочинять что-то самим.
Сначала это были какие-то дурацкие эпиграммы друг на друга или на наших одноклассников. В день последнего звонка нам взбрело в голову написать что-то вроде «отчета» за десятилетку о школьной жизни и обо всех наших учителях, и за четыре урока мы накатали шуточную поэму аж в двадцать онегинских строф. (Года два назад кто-то из литературоведов, изучающих творчество Высоцкого, опубликовал этот наш школьный эпос, чудом сохранившийся у меня в одной из тетрадей.)
Потом мы вместе поступили в один институт – в МИСИ им. В.В.Куйбышева.
Почему в этот институт? А все с легкой руки Володи. Ребята мы были безалаберные, легкомысленные, не то что теперешние десятиклассники, которые за несколько лет до окончания школы уже знают, куда пойдут учиться. Мы же только перед майскими праздниками 1955 года вдруг вспомнили, что надо поступать в какой-то институт. В какой? Володя говорит:
– Пойдем к моему отцу, может, он чего посоветует.
Пришли.
– Значит, так. Слушай сюда, – военная привычка Семена Владимировича всегда нас умиляла. – Чтоб иметь гарантированный кусок хлеба при любых обстоятельствах, надо поступать в технический вуз и получать специальность инженера.
Мы поблагодарили за совет и пошли размышлять. Дело в том, что инженерные специальности нас обоих абсолютно не прельщали. Нас уже тогда интересовало все, что связано с литературой.
Но гуманитарный факультет не освобождал от службы в армии, и в нее могли забрать с любого курса, а мы этой армии боялись как огня, ибо три года, отданные служению отечеству, нередко ломали дальнейшую жизнь. И хотя Володя в одной из эпиграмм на меня написал:
Тебе б филфак был лучшим местом:
Живешь ты с рифмой очень дружно.
Пиши ты ямбом, анапестом,
А амфибрахием – не нужно! —
мы решили последовать совету Володиного отца. Ну а в какой конкретно вуз, еще не знали. И тут Володя, большой оригинал, предложил: пойдем в институт, у которого будет самый красивый пригласительный билет на День открытых дверей. Самым красивым оказался пригласительный билет из МИСИ.
Вообще мы с Володей собирались закончить школу с медалью. Не с золотой, конечно, – с серебряной. Тогда не надо было все десять лет учиться на четверки-пятерки, достаточно было иметь в аттестате не больше двух четверок – такие тогда были правила. И мы с первых дней десятого класса, засучив, как говорится, рукава, взялись за учебу и первую четверть окончили с тремя или четырьмя четверками, рассчитывая в следующих четвертях превратить их в пятерки. Но тут, когда закончилась первая четверть, соседняя женская школа (тогда обучение было раздельным) приглашает наши десятые классы на вечер накануне октябрьских праздников. На вечере была какая-то самодеятельность, но все это только усугубляло скуку, и хотелось поскорей уйти. Вдруг Володя говорит, что надо как-то развеселить публику. А в те годы, задолго до ставших потом популярными анекдотов армянского радио, ходили, в виде опять же анекдотов, басни Крылова, переделанные на армянский манер. И вот одну из таких басен – про псарника и мишку-бескультурника – Володя и рассказал.
Уставший псарник решил отдохнуть, лег подремать, а некультурный медведь вызвался охранять его сон, прерываемый назойливым комаром. Медведь увещевает его, просит не мешать отдыхать рабочему человеку, на что комар не обращает никакого внимания, даже когда медведь намекнул ему, что тот издевается в лице спящего псарника над всем рабочим классом. А когда и это не помогло, медведь взял пудов на двадцать камень и осторожно на голову комара опустил, в результате чего комар скончался, псарник тоже, и медведь от разрыва сердца умер. Из всего этого следовала такая мораль: когда спать ложишься, нос платком закрывай, комар кусаться не будет.
Вот Володя вышел на сцену и рассказал, притом с армянским акцентом, коверкая падежи, женский и мужской род, склонения (звучало так: «из этум басня такой морал»), – короче, очень комично все переиначил. Все смеялись, он получил (возможно, первую в своей жизни) бурю аплодисментов и этим немного раскрасил тоскливый первый совместный с девочками вечер. А назавтра его вызывают к директору вместе с родителями и чуть ли не выгоняют из школы, но, смилостивившись, ограничиваются тройкой по поведению за первую четверть (это 54-й год, совсем недавно загнулся усатый вождь, еще были сплошные заморозки, об оттепели никто даже и не заикался, и невинный анекдот был расценен как чуть ли не антисоветчина).
Ну а раз у друга не будет медали, то и мне она вроде как ни к чему. Но школу мы закончили вполне прилично, без троек.
Приходим на День открытых дверей. Собрание абитуриентов происходило в отличном клубе при институте, в нем тогда играл свои спектакли студенческий театр. В дверях клуба нас встречают какие-то молодые люди, как потом выяснилось, старшекурсники, и почему-то почти шепотом спрашивают входящих, есть ли у кого спортивный разряд. Я говорю «есть», ко мне сразу подбегают и уточняют, какой разряд и по какому виду спорта.
– Первый, – говорю, – по хоккею с шайбой.
А я в то время очень успешно играл за юношескую сборную Москвы. Был я в клубе ЦСКА, и если кто помнит такого знаменитого в свое время хоккеиста, как Вениамин Александров, так вот он на тренировках пристраивался ко мне, когда мы отрабатывали скорость бега на коньках: я бегал быстрее.
Короче, ко мне сразу подбежали трое парней и говорят, мол, давайте на наш факультет, на механический, мы, говорят, поможем поступить. Я говорю: «Во-первых, я не один, а с другом». Значит, говорят, поможем двоим. «А во-вторых, – говорю, – что значит поможем?» А мы, отвечают, скажем вам накануне, какие темы сочинений будут на экзамене, ну и по математике тоже скажем, какому преподавателю пойдете отвечать, ну и по физике тоже.
Мы согласились. И действительно, накануне экзамена ко мне на Неглинку (я оставил им свой адрес) приехали две девицы и передали три темы сочинений. Я позвонил Володе, назвал темы, и по каждой из трех у него (да и у меня тоже) были уже написанные и проверенные на предмет ошибок сочинения. На экзамене просто достали их из-за пазухи, положили на колени и списали. Но где-то, видимо, пропустили по запятой, потому что получили по четверке.
Следующий экзамен был по математике. А в школе, где мы учились, в те годы работал один из лучших учителей Москвы по этому предмету, у него даже был орден Ленина, а тогда ордена просто так не давали. И он нас очень здорово поднатаскал на решение уравнений.
Приходим сдавать математику. Нам наши «шефы» говорят, что, мол, пойдете сдавать вон к той пожилой даме. Я иду первый. Отвечаю все по билету, но она мне дает дополнительное уравнение. Я его решаю. Она дает новое. Я и его решаю. Короче, десять дополнительных уравнений, которые я «пощелкал» как орехи. Получаю «5». Выхожу и говорю, вот, мол, какая стервь, хотела, небось, завалить. К слову сказать, конкурс на наш факультет был чудовищный – восемнадцать человек на одно место. За мной идет сдавать Володя. И у него повторяется то не, что и со мной, и тоже пятерка.
Физику и французский мы сами знали прилично, так что без всякой помощи получили хорошие отметки – и поступили в МИСИ. Но Володя проучился в нем только первый семестр.
«Поворотным пунктом» стала новогодняя ночь 1956 года. Встречали мы наш самый любимый праздник весьма своеобразно: засели на кухне у Володи на Первой Мещанской, чтобы сделать чертежи и сдать их непременно 1 января. В противном случае к экзамену по химии 2 января нас не допускали.
В 12 часов мы все же откупорили шампанское, наполнили бокалы, чокнулись, сказали «С Новым годом!» и, едва пригубив, опять засели за чертежи.
Сварили крепкий черный кофе, выпили по чашечке, чтоб не хотелось спать.
Где-то часам к трем закончили чертить. Допили шампанское. Закурили. И тут только я посмотрел на то, что получилось у Володи. Сдержать смех я просто не смог… Мы должны были начертить образцы всех шрифтов, употребляемых в черчении. Идиома «как курица лапой», казалось, нашла еще одну графическую интерпретацию в исполнении Володи. Он тоже засмеялся, но как-то грустно, словно впервые увидел свое творение. Потом взял чашку, из которой пил кофе и где на дне осталась гуща, и стал медленно-медленно, даже с каким-то наслаждением, поливать все начертанное.
– Ты что, спятил?
– Я больше в институт не пойду. Мне там неинтересно.
– Да ты с ума обалдел? (Это было наше выражение.) Между прочим, благодаря моему первому разряду поступили, а ты во чего надумал!
– Нет… Всё. Буду готовиться, еще есть полгода, попробую поступить в театральный. А это – не мое…
25 января я приехал к Володе – был его день рождения, а я к тому же сдал свою первую сессию. Он болел – сильно простудил горло, был закутан в оренбургский платок и говорить старался тише. Мы вдруг вспомнили все, что произошло с нами за последнее время, и написали об этом песню – как сдавали выпускные экзамены, как готовились поступать в институт, как поступили, как через неделю учебы нас послали на картошку, как мы «помогали» колхозничкам выполнить госплан, как Васёчек бросил институт (Васёчек – так мы называли друг друга, это было что-то вроде пароля или клички; откуда это пошло, мы сами толком не могли потом вспомнить, но вроде бы кто-то еще в школе сказал про нас – да они давно вась-вась…). И вот как он теперь заболел, а ему и бюллетень ни к чему, а болеет он вместо того, чтобы готовиться к поступлению в Школу-студию МХАТ. Песня была очень длинная (на мотив одной из песен популярной тогда радиопостановки «Поддубенские частушки» по рассказам Сергея Антонова) и почти забылась, но последний куплет был таким:
А коль во МХАТ не попадет,
раздавим пол-литровочку,
Васёк в солдатики пойдет
носить ружье-винтовочку.
Песня была тут же исполнена нами под мой аккомпанемент на гитаре (Володя тогда еще только учился этому немудреному искусству) его соседям по квартире и даже вызвала смех и похвалу в адрес авторов.
Он поступил в Школу-студию МХАТ, и так как там учатся только четыре года, то мы одновременно закончили каждый свой вуз. Володя был принят в театр им. А.С.Пушкина и тут же уехал в Ригу на летние гастроли. Через несколько дней он позвонил и спросил, не хочу ли я приехать, – можно прекрасно отдохнуть на Рижском взморье. Свободного времени у него навалом (всего три ввода в малюсенькие роли), так что будем купаться и загорать от души. Я согласился и через день выехал в Ригу. Володя и еще несколько молодых актеров жили в гостинице «Метрополь», на первом этаже которой был очень уютный небольшой ресторан. Почти каждый вечер мы скромно ужинали там (денег было в обрез), но засиживались частенько допоздна, когда музыканты, уже собрав свои инструменты, расходились и освобождали сцену.
Однажды Володя попросил разрешения у метрдотеля «побренчать» на пианино, тем более что ресторан к тому часу был уже полупустой. Тот разрешил. Но прежде чем рассказать, что произошло затем, сделаю небольшое отступление.
Нельзя сказать, что Володя умел играть на пианино в привычном понимании. Скорее, «садился он за клавикорды и брал на них одни аккорды».
Зачастую просто дурачился, аккомпанируя себе и напевая какую-нибудь смешную песню типа «Махнешь рукой, уйдешь домой, выйдешь замуж за Васю-диспетчера… Мне бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать» или что-нибудь из Вертинского, которого мы очень любили, – но опять-таки пел не всерьез, а как-то занятно переиначивая его (помните эпизод из фильма «Место встречи изменить нельзя», где Жеглов-Высоцкий поет «Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?»). Когда он приходил ко мне домой, то сразу садился за пианино и начинал что-нибудь бренчать. А так как со второй половины пятидесятых мы буквально «заболели» джазом, который тогда преследовался за «буржуазность», то бренчания Володи с некоторых пор стали не чем иным, как вольным переложением популярных джазовых песен. Любимым нашим певцом в то время был Луи Армстронг. И Володя стал петь «под Армстронга»… Он достиг таких вершин имитации, что начинало казаться, будто поет сам знаменитый негритянский трубач.
И это при том что Володя абсолютно не знал английского языка, ни единого слова, кроме «ес» и «дарлинг» (в школе мы учили французский). Но как он имитировал! Люди, знавшие язык, в первый момент терялись и не могли ничего понять: вроде бы человек поет по-английски, и в то же время невозможно уловить ни слова. И когда наконец до них доходило, в чем дело, смеялись до слез.
Итак, метрдотель разрешил «побренчать», Володя поднялся на эстраду, сел за пианино, взял пробно несколько аккордов и запел «Кис оф файэ» («Огненный поцелуй»), один из самых популярных шлягеров Армстронга. Люди за столиками сначала перестали выпивать и закусывать, потом перестали разговаривать, а потом в ресторане наступила тишина, как в концертном зале. Официанты застыли там, где их застигло пение, сидевшие за столиками развернули свои стулья, чтобы удобней было слушать и видеть, мы, подыграв общей реакции, сидели молча, улыбались. Когда Володя закончил, ресторан разразился аплодисментами… Володя лишь на миг растерялся от такой реакции зала, но тут же сделал жест, мол, не надо оваций, и, улыбаясь нам, снова запел что-то «под Армстронга». А когда примерно через полчаса он встал и собрался спуститься со сцены к нам, эстраду окружили люди, каждый кричал что-то свое, называл какие-то песни, просил их исполнить, имена каких-то певцов – короче, его не отпускали… Потом повторилось то же самое, и кто-то из ресторанных завсегдатаев даже протянул ему сторублевку. Володя вежливо отвел руку с деньгами, сказал «на сегодня – все» и наконец оказался за нашим столиком. И после, когда Володя и наша компания только появлялись в дверях ресторана, официанты начинали бегать быстрей, чтобы к моменту, когда начнется «концерт», работа уже не отвлекала от удовольствия слушать необычного певца.
Но в один из таких вечеров, когда наша компания сидела в этом ресторане, нам было не до Володиных экспромтов – мы слушали пьесу Александра Галича «Матросская тишина» в исполнении Гены Портера, сокурсника Высоцкого по Школе-студии МХАТ. Дело в том, что когда Гена еще был на третьем курсе, его пригласил театр «Современник», ставивший эту пьесу Галича, на роль главного героя в детстве. Драму поставили, но после генеральной репетиции запретили, и она в репертуар театра не попала. А пьеса была потрясающая, и Гена ее так полюбил, что выучил всю наизусть. И вот теперь, один за всех действующих лиц, играл нам ее. Я очень хорошо запомнил реплику одного из героев: «Скажи, ты видел Стену Плача?» – в этот момент Гена посмотрел куда-то вверх и как-то удивленно-растерянно сказал: «Ой, Александр Аркадьевич Галич». Ресторан находился в полуподвальном этаже, и в зал надо было спускаться с небольшой лестницы. И вот наверху, в дверях ресторана, появился неожиданно знаменитый писатель.) Галич тоже увидел знакомого актера и подошел к нашему столу. Гена его представил нам, а ему – нас. Александр Аркадьевич посмотрел на наш более чем скромный ужин, подозвал официанта и сказал: «Сегодня студенты гуляют. Принесите, пожалуйста, нам выпивки, закуски, да побольше».
И началось шикарное застолье…
Часа в два мы всей компанией поднялись в номер Галича. Расходиться не хотелось. Откуда-то появилась гитара и тут же оказалась в руках Александра Аркадьевича, и мы услышали:
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму…
А еще мне запомнилось, как он сыграл-спел «Течет речка да по песочку, бережочек моет…». Но было уже поздно, и мы вскоре разошлись по своим номерам. Назавтра у Володи выдался свободный день, и мы с Александром Аркадьевичем пошли бродить по старой Риге. Он предложил пойти посмотреть местный рынок, который славился своими цветочными рядами (таких я больше ни в одном городе не встречал), а потом сказал, что непременно надо заглянуть, хоть ненадолго, на рижское кладбище, удивительно ухоженное, с очень красивыми, оригинальными надгробиями.
О чем говорили во время этой прогулки, конечно, забылось. В основном говорил Галич, рассказывал о чем-то из киношной и театральной жизни, мы открыв рты слушали.
Больше всего нас, конечно, интересовала современная поэзия, и Володя спросил, кого из молодых стихотворцев он считает наиболее интересными. Галич назвал две фамилии, мы о них не слышали: Хабаров и Панкратов. (По приезде в Москву я пошел в читальный зал ближайшей библиотеки, нашел в каких-то толстых журналах стихи этих авторов, но на меня они не произвели никакого впечатления. Сказал об этом Володе. Он ответил в том духе, что, мол, мы, может, не способны оценить будущий потенциал этих поэтов.)
Узнав о том, что я пишу стихи, Александр Аркадьевич попросил что-нибудь прочесть. Я прочитал, кажется, про ребят из подворотни, про лотерею и про то, что до сих пор находят матери детей, потерянных в войну. Он одобрил мои опусы и сказал, чтоб я в Москве приехал к нему, он покажет мои стихи своей приятельнице, которая работает в Литгазете. Может, чего и сложится… А еще через день уехал в Москву. Я был у него в гостях в писательском доме, что возле метро «Аэропорт». Но это уже другая история, не имеющая отношения к тому, о чем пишу.
…Рассказав о Володином пении в том рижском ресторане, я вдруг поймал себя на мысли, что его исполнение песен к пению, в обычном смысле этого слова, не имеет, пожалуй, прямого отношения. Он представлял, играл песни, а не пел. (Неспроста он всегда говорил: «Я сейчас покажу тебе кое-что из новенького» и никогда – «я сейчас тебе спою».) Но в то время, о котором пишу (да и позже, считай, до осени 1961 года), своих песен у него еще не было, и, казалось, ничего не предвещало их появления.
На втором или третьем курсе, уже не помню точно, в Школе-студии решили устроить капустник. Как-то Володя забежал ко мне между репетициями (я жил на Неглинной, в пяти минутах ходьбы от Художественного театра, и мы виделись почти ежедневно) и говорит, что вот, мол, будет капустник, он что-то хотел написать смешное, но ничего не выходит. Может, у меня получится? Я попробовал и через день написал куплеты Чарли Чаплина, которого Володя очень любил показывать и делал это удивительно смешно: походка, жесты, мимика, выражение глаз – все это игралось так, что и без усиков и тросточки сходство было поразительным. Ну а в гриме и костюме (ему достали даже чаплинский котелок) этот номер в капустнике оказался лучшим. Тем более что тема куплетов была для студентов Школы-студии МХАТ, что называется, животрепещущей. Сниматься в кино им разрешали, если я не ошибаюсь, только на последнем, четвертом курсе или начиная с третьего, точно не помню. А так как стипендия была мизерной, то заработать отнюдь не лишние деньги (в молодости, по-моему, лишних денег вообще не бывает) да еще попробовать свои актерские данные в кинематографе каждый студент был, понятно, не прочь. Но руководство студии считало, что кино может испортить еще не до конца «вылепленную» актерскую индивидуальность. Посему исполненные Володей куплеты приняли на ура.
Я на экран столичный
с лицом фотогеничным
и в образе комичном
хотел попасть, друзья.
«Мосфильм» меня заметил
и гонорар наметил.
Директор же ответил:
– Куда? В «Мосфильм»? Нельзя!
Смотрел я фильмы «Сестры»
и «Огненные версты»,
в них неокинозвезды
проводят свой дебют.
А я бы дал экрану
второго Ив Монтана…
Но мне сказали: «Рано!»,
Сниматься не дают…
Маргарита Володина и Нина Веселовская, снявшиеся, соответственно, в «Огненных верстах» и в «Хождении по мукам» (трехсерийный фильм, первая серия которого называлась «Сестры»), были двумя курсами старше Володи, но еще учились, и это придавало куплетам дополнительную узнаваемость и актуальность.
Итак, своих песен пока не было, но зато как исполнялись те, что мы пели тогда!.. Так как это было более полувека назад, то я приведу здесь хотя бы первые строчки из некоторых песен, чтобы было ясно, про что они. Это поможет кое-что объяснить в дальнейшем. Вот что пелось: «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела и в старом парке музыка играла, и было мне тогда еще совсем немного лет, но дел уже наделал я немало», «Стою я раз на стрёме, держуся за карман, как вдруг ко мне подходит незнакомый мне граждан», «Алёха жарил на баяне, гремел посудою шалман, в дыму табачном, как в тумане, плясал одесский шарлатан», «Здрасьте, мое почтенье, вам от Васи нет спасенья, я приехал вас развеселить. Зухтор малый я бывалый, расскажу я вам немало и прошу покорно „браво“ бить». Эти песни – капля в море тогдашнего нашего репертуара. Ну и конечно, пели Вертинского. Странно соседствующие, на первый взгляд, блатная романтика и изысканно-элитарные темы аристократа на самом деле прекрасно оттеняли и дополняли друг друга, ибо у блатных просто не могло быть того благоговейного отношения к женщине, которое у грустного Пьеро чувствовалось чуть ли не в каждой песне и так импонировало тогда нашему восприятию «прекрасного пола». Мы просто веселились, как веселятся в молодости, валяли дурака, не придавая абсолютно никакого значения всем этим уркам, шалманам, стрёмам и прочим словечкам, от которых только и требовалось, чтобы они были посмешней и позаковыристей, позабористей.
Двумя классами старше в нашей же школе учился Анатолий Утевский, или Толян, как мы его звали. Жил он на Большом Каретном, там же, где была наш школа, в доме, в котором жил и отец Володи. Толя был из тех, к кому в определенном возрасте всегда тянет как к старшему. Он принадлежал к московской «золотой молодежи» середины пятидесятых, бывшей для нас тогда недоступной и, казалось, загадочной. Естественно, мы пытались подражать представителю «молодого авангарда» хотя бы узкими брюками, прической «под Тарзана» и ботинками на толстой подошве. Ну а когда мы прочли в одной из центральных газет фельетон «Плесень», бичевавший некоторых приятелей Толяна за «порочный» образ жизни (вся «порочность» которых заключалась в том, что они танцевали буги-вуги и многие вечера проводили в «Коктейль-холле», что на улице Горького, называвшейся в молодежной среде Бродвеем), он в наших глазах вообще превратился в легендарную личность. То были годы, когда ширина брюк и модная прическа отождествлялись с чуждым нам мировоззрением, а придерживавшихся подобного стиля жизни называли презрительно стилягами.
Компанию нашу возглавлял давнишний друг Толи Утевского Лева Кочарян, сын знаменитого артиста-чтеца, прославившегося невероятным номером – чтением с эстрады «Илиады» и «Одиссеи». Ко времени, когда мы с Володей окончили вузы, Толя, окончивший юрфак МГУ, работал следователем на Петровке, 38 и ужасно гордился тем, что ему выдали табельное оружие – пистолет Макарова (помните строчку из песни о Большом Каретном – «Где твой черный пистолет?» – это об этом самом пистолете), а Кочарян уже успел попробовать себя в качестве помощника режиссера в картине Сергея Апполинариевича Герасимова «Тихий Дон». Собирались мы чаще всего у Володи Акимова, нашего школьного товарища, который недавно пришел из армии – а он после школы сдавал экзамены во ВГИК, но не поступил, пришлось отслужить в десантных частях, и только после этого он все-таки поступит, станет режиссером и сценаристом. Жил он один (родители умерли) в большой комнате, метров сорок, если не больше, и мы наша компания чувствовала себя в акимовских стенах как дома. В нашу братию входил также Артур Макаров, приемный сын С.А.Герасимова и Тамары Макаровой, начинающий писатель, очень хорошо знающий литературу, мнение и оценки которого в ту пору для нас очень много значили (потом Артур станет известным сценаристом, в частности, все «Приключения неуловимых» – это его рук дело). Так что Володина строчка «в наш тесный круг не каждый попадал» имела вполне невыдуманный адрес.
Душой компании стал Володя Высоцкий. Веселый, остроумный балагур и рассказчик, скоморох, придумывающий вечно какие-то смешные истории, чтобы только нам всем было нескучно на наших посиделках. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио Дель Монако, уже не говоря о бесконечных анекдотах и каламбурах, непонятно. А чего стоил его коронный номер, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом. Притом «держал» публику до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить «роль») не собиралось человек тридцать-сорок или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли» – и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.
Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить – впереди была вся жизнь, – и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись, как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI века…
Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всё: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов, что выражалось в формуле «отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношение к нашим случайным и неслучайным подругам, с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров; а главное – полное равнодушие к материальным благам бытия и тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно, просматривались.
Центральное место на всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (вернее, аккомпанировали) Володя и я. Почему-то мама решила подарить мне гитару, когда я перешел в восьмой класс. Я как-то поначалу никакого интереса к семиструнке не проявлял. Но тут умирает усатый вождь, объявляется амнистия (в основном по уголовным статьям), и двор моего дома на Неглинке превращается в воровскую малину, где я впервые услышал настоящие блатные песни, и тогда, признаюсь, они мне понравились. Так как они пелись под гитару, мне ребята с нашего двора показали пять-шесть аккордов, комбинируя которые можно было вполне сносно подобрать аккомпанемент к любой песне. Я довольно быстро набил руку и, зная хорошо репертуар Вертинского (моя мама чуть ли не вместо колыбельных пела мне про желтого ангела и маленькую балерину), пел его песни еще в нашей школьной компании. Я уже считался «виртуозом», когда Володя попросил меня показать ему, как берутся эти аккорды и в каком сочетании друг с другом. Он тоже довольно быстро освоил эту немудреную музграмоту, так что на наших посиделках мы нередко сменяли друг друга, каждый со своим репертуаром.
А с осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел… А у Володи тоже были свои заморочки. Учась на четвертом курсе, бы женился на Изе Мешковой, окончившей Школу-студию МХАТ годом раньше и уехавшей работать в киевский Театр русской драмы. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Так что о появлении на свет первой песни, «Татуировка», рассказал мне потом Володя Акимов. Он с Высоцким поехал провожать на Курский вокзал Инну, жену Левы Кочаряна. Они посадили Инну в вагон, у Володи была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел ее исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила). Но истины ради следует сказать, что «Татуировка» была не первой песней, а второй, и ей предшествовала песня «Сорок девять дней», про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас. Просто эта песня стояла как бы особняком, а за «Татуировкой», которая появилась через год, сразу последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «Сорок девять дней» как-то забылись.
Когда я снова «прибился» к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза, – это смена Володиного репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и его более свободное обращение с гитарой.
Мы собрались, как обычно, у Акимова, и когда Володя взял гитару, я услышал: «В тот вечер я не пил, не пел, я на нее вовсю глядел, как смотрят дети, как смотрят дети. Но тот, кто раньше с нею был, сказал мне, чтоб я уходил, сказал мне, чтоб я уходил, что мне не светит…» Потом были «Красное, зеленое, желтое, лиловое…», «На нейтральной полосе цветы…» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверное, квадратными глазами:
– Это что… твои?
– А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», – сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным. Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я как никто другой в нашем кругу могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидев, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.
Под впечатлением от Володиных песен я прожил все последующие дни. Впервые со мной происходило нечто, потом случавшееся не раз, когда я слышал, видел или читал такое, что не отпускало от себя, не отпускало подолгу. Меня словно что-то подстегивало, словно упрекало: «Что же ты сидишь, бездельник? Посмотри, как другие вкалывают, а ты баклуши бьешь». Короче, мне безумно захотелось написать песню, притом такую, чтобы она понравилась всем нашим. И в первую очередь – Володе.
…А листья под окнами почти опали. Недавно еще горели, особенно на кленах, каким-то невероятным пламенем, и вот их почти нет. Столь же невероятной казалась мне в ту осень встреча с Леной, которую Володя сразу же назвал Марокканкой – за смуглый цвет кожи и иссиня-черные волосы короткой мальчишеской стрижки. Она и стала героиней уже брезживших во мне стихов. Я сел и, по-моему, за полчаса написал:
Клены выкрасили город
колдовским каким-то цветом…
Это снова, это снова
бабье лето,
бабье лето.
Я кручу напропалую
с самой ветреной из женщин…
Я давно хотел такую —
и не больше,
и не меньше.
Мелодия к стихам родилась без особого труда.
На следующий вечер собрались у меня. Шум, гам, анекдоты. Наконец, Володя взял гитару. Кажется, у него тогда было уже песен пятнадцать. Пел и еще какие-то, не свои. Где-то через час решил сделать «передых», как он говорил. Я как бы между прочим потянулся за гитарой, мол, настал и мой черед.
Запел как можно спокойнее, задавая себе четкий ритм. Окончил. Тишина. После паузы Артур Макаров, пользовавшийся репутацией нашего домашнего мэтра, лукаво-одобряюще сказал: «Давай еще раз». Я понял, что песня получилась, песня понравилась.
Вскоре «Бабье лето» стало у нас чуть ли не своеобразным гимном. И Володя часто пел сам, что было своего рода признанием песни.
Володя стал писать, притом лихорадочно, запойно, иногда чуть ли не каждую неделю он показывал нам что-то новое. Наши «посиделки» стали еще интереснее. Он любил веселить людей, потому что сам был удивительно, фантастично веселым человеком, который словно нашел наконец выход своему остроумию и юмору, выплескивая их в песни.
Почему же «блатная» романтика, а не что-то другое, скажем, лирика, как у Булата Окуджавы (о котором, кстати, Володя и я услышали чуть позже, где-то в конце 62-го), питала темы первых его песен?
Ну, во-первых, потому, что и у Булата Окуджавы, и у Александра Городницкого, и, скажем, у Новеллы Матвеевой всё сразу было всерьез. У Володи же – всё в шутку, всё на хохме: и ухарство, и бравада, и якобы устрашающая поза («Я в деле и со мною нож, и в этот миг меня не трожь, а после я всегда иду в кабак».) Всё это было несерьезно, всё это игра и бесшабашность повесы. Тут «блатная» тематика – материал, пожалуй, самый благодатный.
Во-вторых. Я уже говорил о том, чтó мы пели до появления Володиных песен, и написанные им теперь стали своеобразным продолжением тех, предыдущих.
Почему мы пели такие песни, а не другие? Да потому что они были тем запретным плодом, который всегда сладок. И еще – в них не было тех муляжных героев с их занудным бодрячеством и штампованными переживаниями, которыми кишмя кишели песни эстрады и эфира и уже одним этим отталкивали от себя.
Отчего же, увлекаясь Вертинским, не двигался Володя, условно говоря, в его русле? Да потому что Володино остроумие и эпатаж были несовместимы с образной и стилевой системой печального Пьеро.
Ну и в-третьих. Какой жизненный опыт был у двадцатитрехлетнего актера, бывшего дворового пацана, чтобы подсказать ему более «благородную» тематику? Что видел он в жизни? Говоря словами Бабеля, «пару пустяков»: школу и вуз.
И конечно, не следует забывать, что Володя был актер. Игра была для него так же естественна, как дыхание. И вот одной из ипостасей этой игры, безотчетной и не осознанной до поры, стал городской фольклор. К настоящим блатным песням сочиненное им не имеет никакого отношения хотя бы потому, что это хорошая литература, созданная явно интеллигентным молодым человеком, а не прошедшим зоны и лагеря.
1964 год стал для Володи знаменательным: он был принят в Театр на Таганке. А у меня случились первые публикации моих стихов: сначала подборка в газете «Московский комсомолец» (в которой я вскоре стал работать внештатным корреспондентом), а потом и в журнале «Смена».
Редактор отдела, когда я пришел, чтобы с ним познакомиться (стихи я передал в журнал через своего двоюродного брата, сам стеснялся прийти в редакцию и предложить сочиненное – почему-то чувствовал неловкость, словно я коробейник и пришел продавать свой товар), узнав, что я бросил инженерную профессию и внештатничаю в молодежной газете, вдруг заявил:
– Ну уж коль решил сменить профессию, то надо начинать не с московского, а с «Магаданского комсомольца»…
Оказалось, что Владимир Новиков (такая фамилия была у моего нового знакомого, прошу не путать с однофамильцем, известным литературным критиком и автором книги «Владимир Высоцкий», вышедшей в серии «ЖЗЛ») – бывший главный редактор этой магаданской газеты. А аргумент, убедивший меня последовать его совету, был очень практичный и мудрый: в Магадане есть книжное издательство, стало быть, можно издать книжку стихов. Это главное. Я ведь только начал печататься, и когда еще в Москве я смогу выпустить свою книжку – одному Богу известно… А там через год-два – вполне реально. И потом, когда он узнал, сколько я зарабатывал на гонорарах, работая внештатно, он просто удивился, как я еще не голодаю…
Когда я рассказал об этом Володе и о своем решении нырнуть в эту авантюру, он только пожал мою «мужественную» руку…
Примерно к этому времени – к концу 64-го – началу 65-го – «блатная» тема элементарно надоела. Стало уже не смешно, а потому и неинтересно. Приблизительно тогда же пришло и осознание того, что игра уже не игра, что она становится работой, творчеством, требующим «полной выкладки всерьез». К этому, я думаю, Володя тогда готов еще не был, как и не был готов к неожиданной свалившейся на него славе.
– Васёчек, а ты знаешь, что мои песни поют португальские партизаны? – спросил он как-то зимой 65-го. – Один человек приехал из Португалии, сам, говорит, слышал.
– И ты веришь этой чепухе? Да они наверняка и русского-то не знают. А если кто-то и знает, то все равно ничего не поймет, потому что простого знания языка тут недостаточно.
Володя как-то задумчиво сказал «да-а» и больше к этому не возвращался. Вообще поначалу он к своей славе относился по-детски. Как-то едем в такси, он, правда, был довольно нетрезв, или, как мы говорили, «под булдой». Шофер попался не очень расторопный, а мы спешили уж не помню куда, и вдруг Володя, раздосадованный, что мы куда-то не на ту улицу свернули, в сердцах бросил: «Шеф, а ты знаешь, кого везешь?» Я не выдержал и сказал, чтоб он прекратил, иначе я сейчас выйду, и пусть он едет дальше один. «Ну ладно, Васёчек, не сердись, больше не буду», – сказал он тоном провинившегося мальчишки. В этом был весь Володя.
А однажды он был в какой-то компании, где были американцы. И он решил их удивить и запел «под Армстронга».
– И ты знаешь, Васёчек, – рассказывал он мне потом, – они даже уловили некий смысл в моей импровизации…
– Володя, как тебе не стыдно, – одернул его я, – ты знаешь всего пару слов английских, какой они могли уловить смысл?!
– Но они так мне сказали, – не унимался он, но интонация была уже немного смущенной.
Перед отъездом в Магадан я устроил скромную отходную. Были только мама, моя сестра, моя тогдашняя девушка и Володя. Посреди застолья (что значит актер, умеющий держать паузу!) Володя вдруг взял мою гитару, достал из кармана какой-то сложенный лист и попросил тишины… Эта была песня, посвященная моему отъезду.
Мой друг уехал в Магадан.
Снимите шляпу, снимите шляпу!
Уехал сам, уехал сам,
не по этапу, не по этапу.
Не то чтоб другу не везло,
не чтоб кому-нибудь назло,
не для молвы, что, мол, чудак,
а просто так.
Быть может, кто-то скажет: – Зря!
Как так – решиться всего лишиться?
Ведь там сплошные лагеря,
а в них убийцы, а в них убийцы.
Ответит он: – Не верь молве.
Их там не больше, чем в Москве.
Потом уложит чемодан —
и в Магадан.
Не то чтоб мне не по годам, —
я б прыгнул ночью из электрички, —
но я не еду в Магадан,
забыв привычки, закрыв кавычки.
Я буду петь под струнный звон
про то, что будет видеть он,
про то, что в жизни не видал, —
про Магадан.
Мой друг уехал сам собой,
с него довольно, с него довольно.
Его не будет бить конвой,
он – добровольно, он – добровольно.
А мне удел от Бога дан…
А может, тоже в Магадан
уехать с другом заодно
и лечь на дно?
Все были восхищены, удивлены и, конечно, тронуты той теплотой, что была в этих стихах, сдобренных непременной порцией доброго юмора. Мама, помнится, даже прослезилась, а Володя протянул мне автограф этой песни, где все куплеты, каждый своим цветом, были написаны фломастерами.
В начале июля 65-го я уже был в Магадане, а вскоре оказался в Анадыре в качестве собственного корреспондента газеты «Магаданский комсомолец» по Чукотскому национальному округу (Анадырь – его столица), куда пришло первое письмо Володи. Он сетовал:
«Оказывается, ты уехал почти полгода назад, а я и не заметил, как они пролетели, потому – гулял я, в кино снимался, лечился и т. д., и т. п., и пр. пр. Начну по порядку. Летом снимался в „Стряпухе“ у Эдика Кеосаяна. Играл Пчелку, и хоть Пчелка – насекомая полезная и имя самое ласковое, однако не оправдал ни того, ни другого. Запил горькую, дошло почти до скандала, даже хотели с картины уволить, но… все обошлось и с горем пополам закончил.
Съемки были под Краснодаром, в станице Красногвардейская. Там, Гарик, куркули живут, там, Васек, изобилие, есть всякая фрукта, овощь и живность, акромя мяса, зато гуси, ути, кабанчики!! ‹…›
После этого поехал в Гродно сниматься в фильме „Я родом из детства“ Минской студии. Там все хорошо, скоро поеду к ним досниматься в Ялту. Написал туда для фильма три песни. Скоро выйдет – услышишь. Играю там изуродованного героя войны, пою и играю на гитаре, пью водку, в общем – моя роль.
‹…› Но ты, Васёк, не подумай, что акромя питья – ничего не было. Играл, пел. Правда, частенько под булдой, но… все-таки. Был у Андрея Вознесенского, он читал новую поэму – пьесу для нашего театра, очень это хорошо, стихи великолепные, а сюжет такой. Под Новый год застрял лифт, а в нем люди. Пока это все не дотянуто, но интересно.
Подарил мне книжку и написал там, что очень меня любит и что страшно ему за „мою незащищенность в этом мире“. Недавно он в числе теплой компании – Слуцкий, Твардовский, Сурков, Рождественский, Ахмадулина – ну, ты, наверное, знаешь, был в Париже, приехал, выступали мы с ним в Университете. ‹…›
Наконец, после долгих боев, разрешили „Павшие и живые“. Проходит здорово. Женя Евтушенко сказал, что я гениально играю Кульчицкого, и даже написал об этом в „Культуре“ – что-то вроде, что я – Маяковский, что я – Уитмен и еще как-то про ребра, про руки, словом – хорошо написал».
В письме Володя рассказал о своем педагоге – Синявском Андрее Донатовиче:
«Уже 4 месяца, как разговорами о нем живет вся Москва и вся заграница. Это – событие № 1. Дело в том, что его арестовал КГБ за то якобы, что он печатал за границей всякие произведения. Там – за рубежом вот уже несколько лет печатаются худ. литература, статьи и т. д. и т. п. под псевдонимом Абрам Терц, и КГБ решил, что это он, провел лингвистический анализ, и вот уже 3 месяца идет следствие.
Когда наши были в Париже, там на пресс-конференции только и спрашивали о нем, наши что-то вякали, тогда посыпались протесты от крупнейших деятелей культуры. Его называют виднейшей фигурой советской лит-ры. А мы даже не подозревали. В общем, скандал почище, чем с Пастернаком. Кстати, последняя его работа – вступительная статья – страниц на 60 – к изданию Пастернака. Произведений, изданных там, я не читал, но кто читал – говорят – великолепно, а я читал кое-что здесь и согласен. Куда заведет следствие – не знаю, давно не видел Машу. Слухов, сплетен и домыслов – куча, Би-Би-Си каждый день передает информацию – одна другой чуднее, но все это ерунда. Никто ничего не знает. 5 декабря на площади Пушкина была демонстрация, организовали ее студенты. Многие знали, что они будут, и ЧК – тоже. Бунт был подавлен в зародыше. Бунтовщиков – человек 10 – куда-то увезли и тут же отпустили за ненадобностью – молокососы какие-то. Требовали гласности процесса над Синявским. В общем, скандала не получилось, но ты примерно можешь представить себе масштабы этого всего».
При обыске у Синявского забрали все пленки с Володиными песнями и «еще кое с чем похлеще – с рассказами и т. д. Пока никаких репрессий не последовало, и слежки за собой не замечаю, хотя надежды не теряю. Вот так! Но… ничего, сейчас другие времена, другие методы, мы никого не боимся, и вообще, как сказал Хрущев – у нас нет политзаключенных![2]»
Тут надо пояснить, что значит «кое-что похлеще». Дело в том, что Володя был блестящий, остроумнейший рассказчик историй, которые он либо сам сочинял, либо очень забавно переделывал услышанные от кого-то. Истории очень смешные и зачастую на различные политические темы того времени – например, тема ухода на пенсию в связи с преклонным возрастом и плохим состоянием здоровья, то есть тема ухода Хрущева. Ну и, естественно, нового лидера, Брежнева, Володины рассказы тоже как-то уже касались. В гостях у близких ему людей – а Андрей Донатович был именно таким человеком – Володя с удовольствием записывал на магнитофон и песни, и эти истории, ни на секунду не задумываясь о последствиях. Вот почему, хотя и в присущем Володе шутливом тоне, возникла мысль о репрессиях и слежке. Но продолжу письмо.
«Из ребят никого не видел, только вот совсем недавно Артура (Макарова – И.К.). Он семь месяцев был в деревне, очень много работал, отнес несколько рассказов и повестей в „Новый мир“, там творилось что-то необычайное, назвали его первым писателем земли русской, ставят выше Солженицына, правда, говорят, что будут большие трудности с напечатанием. Артур вроде воспрянул, пишет роман и, по-моему, пьесу. Живет в Песках на даче с Милягой. Толя не появлялся».
А еще Володя упражнялся по поводу города «Анадырь». Придется, мол, теперь про него писать, раз уж я там. А его даже неизвестно с чем рифмовать: «Анадырь, упырь, пупырь, волдырь, – есть, правда, Сибирь, но это – банально».
Для Володи название города Анадырь был внове, иначе бы он знал, что ударение в этом слове приходится не на последний слог, а на второй. Но тема Анадыря продолжается:
«Ты уж мне напиши, что это за место такое. Епифан[3] говорит, что у него там есть друг – летчик полярной авиации, узнаю, как зовут, и напишу. Он там – большой человек.
Моя популярность песенная возросла неимоверно. Приглашали даже в Куйбышев на телевидение как барда, менестреля и рапсода. Не поехал! Что я им спою? Разве только про подводную лодку. Новое пока не сочиняется. Решил пока не поздно использовать скандальную популярность и писать песни на продажу. Кое-что удалось».
Письмо мое он получил, «будучи в алкогольной больнице, куда лег по настоянию дирекции своей после большого загула. Отдохнул, вылечился – на этот раз, по-моему, окончательно, хотя зарекалась ворона … не клевать. Но… хочется верить, прочитал уйму книг, набрался характерностей, понаблюдал психов. Один псих – параноик в тихой форме – писал оды, посвященные главврачу, и мерзким голосом читал их в уборной.
Сейчас здоров, все наладилось. Колька Губенко уходит сниматься, и я буду играть Керенского, Гитлера и Чаплина вместо него. Мандраж страшный.
Но… ничего, не впервой.
Васёк.
P.S.
Можно еще и так:
И приехал в Анадырь
Кохановский-богатырь.
Повезло Анадырю —
Я те точно говорю.
Извини за бездарность!»
…Через несколько лет Володины наблюдения за психами выльются в удивительную песню о Бермудском треугольнике, помните: «Дорогая передача! Во субботу, чуть не плача, вся Канатчикова дача к телевизору рвалась…»
Второе письмо с ответом на мое пришло в июле 66-го.
«Ты, Васёчек, – писал мне Володя, – на переднем крае, ты на трудном участке, ты на близком расстоянии от Японии, ты – на Дальнем Востоке, ты в гуще жизни, ты в центре событий, а я сижу в городе Тбилиси, в номере гостиницы „Колхеты“, на шестом этаже в № 602 с женой моей Люсей.
Я – с театром на гастролях (Тбилиси, Сухуми). Гастроли – это когда измученные, обалделые артисты дают финты в Москве, канючат, смотрят налево, направо, на Мосфильм, на Московскую особую, и их увозят злые администраторы подальше от столичных соблазнов. Говорят – надо, гастроли – это очень важно, это прекрасно. Нужно подтянуться и… Тут откуда ни возьмись появляется второе дыхание, играем на полную железку. А потом мы уедем, придут другие, еще лиричнее, но это будут не мы – другие…»
Извинился, что не заходит к моей маме: «ей же ей, Люся свидетель, был и не застал, а к тому же последние несколько месяцев очень был в себе, нигде не был, даже не заметил, как и время прошмыгнуло. Выпускаем „Жизнь Галилея“ Брехта. Я играю Галилея. Ситуация была такая: Николай Губенко ушел сниматься, я его везде заменил и начал репетировать Галилея. Керенского, Гитлера и Чаплина сыграл я, как это говорится, на унос. А тут очень много времени пришлось потратить на то, чтобы убедить всех, что могу играть Галилея. Любимов вначале сомневался, не решался, чего-то выжидал, но потом бросился в омут, сыграл ва-банк и… вроде, выиграл. (Видишь ли, я теперь очень скромный, про себя молчу, к тому же многие „доброжелатели“ из родного „калефтива“ все равно говорят – зазнался, стал премьером, вроде так положено, если все нормально, значит, что-то не то, значит, ссучился.) Тебе могу сказать, что все это чушь, никаких перемен в себе не ощущаю в эту сторону, разве что стал чуть больше думать, больше уверен, стал не пить. Но… думаю, надо оправдать некоторые надежды этих „доброжелателей“ и в самом деле чуть зазнаться. Епифанцев, который теперь у нас в театре, говорит, что имею полное на это право. А про Галилея, Васёчек, действительно для меня это удача, да и вообще не только для меня. Люди, которым верю, говорят, что сначала никто даже не верил, но, поглядев, полностью принимают. Были всякие американские капиталистические обозреватели крупные по театру. Говорят – видели много Галилеев, и что я – лучше. Это подогревает. Правда, я-то знаю, что роль бездонная – копать и копать, и что, конечно, многих может не удовлетворять, но это так и должно быть. И конечно, останавливаться я не собираюсь. Ни в этой работе, ни на этой работе. Хочу сделать моноспектакль.
Есть в Польше такой драматург, вернее писатель, Брандис.
Он у нас в загоне. А в Варшаве один актер сделал по его рассказу „Образ жизни“ пьесу для одного актера, сам играет, даже есть фильм, но, говорят, на сцене это лучше. Он там два часа один на один со зрителем. Мои друзья видели, говорят – потрясающе. Обещали достать и перевести. Это пока только планы и мысли. А в ближайшее время будем ставить „Пугачева“ Есенина, я буду играть Хлопушу, а Николай Губенко (он вернулся) Пугачева. Любимов придумал очень любопытно, и роль у меня самая лучшая, только давай! Репетируем композицию „Маяковский“. Это о нем и его стихах, и сами стихи, костяк: поэма „Облако в штанах“, Маяковского играют шесть человек, хор подонков, ангелы. Сцена в виде биллиардного стола, но это все я сумбурно. Приедешь – увидишь.
Вот и все о своих делах в театре. Закончил я фильм „Я родом из детства“. Там у меня небольшая, но очень хорошая роль. Впервые не стыдно. ‹…›
Гарик! Обязательно надо выходить в первые ряды, иначе можно всю жизнь только месить глину и никогда ничего не вылепить, хоть и знаешь, что можешь, а так и не вылепить. В связи с этим я плюнул на дурацкую щепетильность и, чтобы иметь возможность спокойно работать только в театре и там уже что-то создавать, написал песни к трем фильмам: в одном из них, верней в двух, сам снимаюсь: „Я родом из детства“ в Минске, скоро выйдет, „Саша-Сашенька“ – комедь, тоже в Минске, пока только идут съемки, и „Последний жулик“ – комедь, в Риге, там играет Губенко. Это, правда, всё не „Тот, кто раньше с нею был“, но и не гимны и дифирамбы, везде есть своя Высоцкая червоточина, которую ты любишь и в которой весь смысл и смак. А потом за это платят не очень-очень, но можно не заботиться о том, что нечего жрать, не метаться по телевидениям и т. д.»
Не забывал Володя и о моих делах стихотворных, разговаривал с Андреем Вознесенским, и тот обещал показать мои стихи если не в «Юности», то в «Знамени» или еще в другом хорошем журнале.
«Он долго был в Ташкенте, и недавно я его видел, он опять сказал: „Давай!“ Я, правда, теперь попаду в Москву только в августе, но и ты до этого времени все там продумаешь и высылай. Айда тоже в первые ряды! Мы тут трио образовали: Епифан, я и Ялович, тебя заочно взяли, ты будешь, будет квартет. Епифан начал писать, и очень недурно, пьесу его мы ставим в клубе. Ялович ставит. Ялович работает у Эфроса в Ленкоме, большой человек. Решили… ну это при встрече через год, это не горит, пока проводим подготовку к скачку. В Москве Де Голь, хотя теперь он в Сибири, в Тбилиси – я, Люся и Епифан, в Анадыре – ты! Это прекрасно. Вся Россия в наших руках! Окружай! Разделяй и властвуй! Эк меня занесло! Ишь ты, подишь ты! Разошелся!? Это все чушь, конечно; но ты про первые ряды, про квартет и про стихи – это точно».
В это письмо Володя вложил вырезку из какой-то центральной газеты с рецензией, очень хвалебной, на спектакль «Жизнь Галилея» известного театрального критика Инны Вишневской, где всего только один абзац касался исполнителя главной роли: «Зритель с надеждой смотрит на сцену, на сильного, коренастого человека с простым лицом и руками труженика, Галилея-Высоцкого».
Такое советское иезуитство: вроде и не фигура умолчания, но упомянутая вскользь, слегка…
25 декабря 1966 года я прилетел из Магадана в Москву – один из моих приятелей сумел сделать мне командировку в ЦК ВЛКСМ по каким-то редакционным надобностям моей магаданской газеты.
Володя пришел на следующий день, и едва раздевшись, после обычных слов «как здорово, что приехал» и радостных объятий, потянулся за гитарой со словами «я сейчас тебе кое-что покажу». И я услышал…
Что сегодня мне суды и заседанья!
Мчусь галопом, закусивши удила.
У меня приехал друг из Магадана —
так какие же тут могут быть дела.
Он привез мне про колымскую столицу
небылицы,
ох, чего-то порасскажет он под водку
мне в охотку!
Может, даже прослезится
долгожданная девица —
комом в горле ей рассказы про Чукотку.
Не начну сегодня нового романа.
Плюнь в лицо от злости – только вытрусь я.
У меня не каждый день из Магадана
приезжают мои лучшие друзья.
Спросит он меня, конечно, как ребятки —
все в порядке!
И предложит рюмку водки без опаски —
я в завязке.
А потом споем на пару —
ну конечно, дай гитару! —
«Две гитары», или нет – две новых сказки.
Не уйду – пускай решит, что прогадала, —
ну и что же, что она его ждала:
у меня приехал друг из Магадана —
попрошу не намекать – что за дела!
Он приехал не на день – он все успеет —
он умеет,
у него на двадцать дней командировка —
правда, ловко?
Он посмотрит все хоккеи —
поболеет, похудеет, —
у него к большому старту подготовка.
Он стихов привез небось два чемодана —
хорошо, что есть кому его встречать!
У меня приехал друг из Магадана —
хорошо, что есть откуда приезжать!
Я был тронут до невозможности. В этом тоже был весь Володя: он любил и умел делать подарки.
Поговорив о том о сем, я вдруг слышу, что мы идем встречать Новый год к Андрею Вознесенскому.
– Васёчек, что это значит «мы идем»? – невольно вырвалось у меня.
– Он пригласил.
– Да он пригласил тебя, а я тут при чем?
– А я ему сказал, что ты приезжаешь из Магадана, и когда мы оба в Москве, то Новый год всегда встречаем вместе. И он сказал, приходите вместе.
– Да, но я же не один…
– Я ему сказал, что у тебя шалава, он говорит, пускай приходит с шалавой…
Так мы Новый, 1967 год встречали у Андрея Вознесенского на Котельниках.
Было очень весело. Были еще Веня Смехов и Валера Золотухин – их всех, как ведущих артистов спектакля «Антимиры», Андрей пригласил к себе. Где-то после часа стали подтягиваться и другие гости: пришла Майя Плисецкая с Родионом Щедриным, пришла моя сестра с мужем, скульптором Федором Фивейским, и еще кто-то был с ними, кто и пригласил их к Вознесенскому.
Чуть позже пришел и Юрий Петрович Любимов, захвативший сразу внимание всех рассказом о беседе с помощником Брежнева. Ему Юрий Петрович объяснял очередной задуманный спектакль, и этот чиновник иногда, показывая на свои брови указательным пальцем, а потом поднимая этот палец кверху, говорил только одну фразу «не одобрит», то есть Леониду Ильичу не понравится.
Потом Андрей читал свои новые стихи.
Накануне у Вознесенского вышла книга «Ахиллесово сердце», и всем гостям она была подарена с автографом. Мне он написал: «Гарик, когда-то у меня были такие строчки: эх, гадай – кому в Магнитку, кому – в Магадан. Тогда это было страшно. Теперь как хорошо, что ты в Магадане, потому что страшно тут».
Я вернулся в свою магаданскую газету. А в первых числах июля получил от Володи письмо.
«Как-то я уже привык, что ты чуть-что – и в Москве. Но вот ты не едешь. Уже и съезд прошел, и евреи агрессивно и вероломно себя ведут, и самые длинные дни наступили, ан ты не едешь. Вот и пишу. Книги твои получили – премного благодарны». Тогда вышла книга М. Булгакова – чуть ли не всё написанное в одном томе. В столицах этой книги было не достать, а в Магадане она спокойно продавалась – я отправил в Москву несколько экземпляров. «И тебе в ответ обещанное пошлем. Я только что приехал из Ленинграда, из белых ночей. Тебя этим не удивишь, а мне в диковинку – ночь, а светло. Страшно, аж жуть! В Питере снимаюсь в самой наиглавнейшей роли в фильме „Интервенция“. Не очень большая, но наиглавнейшая роль большевика Бродского Евгения Израйлевича, партийная кличка Воронов. Устаю, потому что все ночи провожу в поездах. Вот сегодня приехал и сегодня уеду. Спать в поезде – не сплю. Вчера, когда ехал туда, в купе попался полярник. Пил, сквернословил, жалился на жизнь и соблазнял алкоголем. А мне этого нельзя – пить и сквернословить. Я культурный человек. И не спать нельзя – я нервный. А он мне на женщин жаловался и хвастал сберкнижками. А сегодня, когда ехал сюда, в купе попался Валя Никулин и беседы начались нескончаемые, с налетом шизофрении и достоевщины. Устал!»
На Таганке в это время шли репетиции «Пугачева» – готовились выпустить его в сентябре, после отпуска. Отпуск с 12 июля до 1 сентября Володя собирался провести в Одессе: там шли натурные съемки «Интервенции».
«Теперь насчет песен. Не пишется, Васёчек! Уж сколько раз принимался ночью – и никакого эффекта. Правда, Зоя, та что Оза, сказала, что и в любви бывают приливы и отливы, а уж в творчестве и подавно. Так что я жду следующего прилива, а пока ограничиваюсь обещаниями, что скоро де, напишу целый новый цикл про профессии. Когда и как это будет, еще не знаю, но обещаю.
Сегодня приехал один парень из Куйбышева, я недавно ездил туда на один день петь. Пел 2 концерта. Очень хорошо встретили, а этот парень привез газету и в ней написано, что я похож на Зощенко. Ну вот! Роятся всякие темы, но боюсь трогать, потому что кое-что испортил».
Детей отправили с детским садом и яслями на дачу.
«Люсечка моя отдыхает и изучает всякую всячину из сельхоз. жизни. Про Лысенку изучает. Очень трагичная история. ‹…›
Друзей нету, все разбрелись по своим углам и делам, очень часто бывает грустно, и некуда пойти голову прислонить. А в непьющем состоянии подавно».
В театре, пока Любимов болел, «…одна видимость работы. „Пугачева“ репетируем. А сегодня был один человек из музея Маяковского и излагал, как надо читать стихи. А потом сломался магнитофон, и он сам начал изображать, довольно смешно. Все спрашивали, как читал Маяковский, Блок, Есенин, а я спросил, как Пушкин. Он показал. Большой специалист! Пушкин, оказывается, скользил по паркету и шпарил стихи. Хорошо шпарил. А мы плохо. Потому что не те паркеты, нет уж тех паркетов, не больно-то поскользишь. Жду не дождусь конца сезона. Устал смертно. Хоца на природу, тело в море купать хочу и разговоры говорить – не роли, а разговоры. Ты, Васёчек, там не особенно задерживайся. Бог с ней. С Колымой. Давай, вертайся. Мы всё с тобой обсудим и решим».
А вскоре мои приятели организовали мне очередную командировку в Москву.
Был разгар лета, в городе было жарко, и мы как-то с Володей решили съездить в Серебряный Бор покупаться.
Приехали. Поплавали немного. Вода была так себе. Поэтому решили просто позагорать.
Мы вдруг вспомнили, как впервые поехали на море.
Было лето 1957 года. Москва готовилась принимать Всемирный фестиваль демократической молодежи. Володя только что закончил первый курс Школы-студии МХАТа (а я, стало быть, второй своего МИСИ), а мы решили – большие оригиналы, – что вся эта московская суета нам ни к чему, зато на юге будет не так многолюдно.
Одна моя институтская знакомая только что вернулась из Адлера и дала нам адрес дома, где сама останавливалась. Мы купили билеты и улетели.
Но Адлер – это была тогда такая дыра, что на следующий же день мы перебрались в Хосту. В Хосте нам сразу все понравилось. Мы сняли очень уютный маленький домик, хозяин которого жил на том же участке, но в другом доме, и, едва разложив вещи, пошли на пляж – не терпелось окунуться в море (в Адлере мы даже ни разу не искупались). На пляже было немноголюдно – слегка штормило, и купающихся почти не было. Когда мы поинтересовались, почему люди не купаются, нам ответили, что когда 3 балла, то это опасно. Но мы хорошо плавали и, улучив момент, когда волны были небольшими, нырнули в море. От восторга чего-то запели, просто орали от радости, не заплывали далеко, а качались на волнах, которые вблизи берега были достаточно большими, и надо было не упускать момента, чтобы взбираться на них.
Немного подустав, решили выходить на берег. И тут-то началось самое неприятное. Как говорится, вход – рубль, выход – два… Оказывается, из штормящего моря выбираться на сушу не так-то просто. Пару раз нас захлестывало и заворачивало волной так, что мы прилично нахлебались. Кто-то на берегу даже хотел нам помочь, но только крикнул, чтобы мы выходили вслед за самой большой волной. Наконец, нам это удалось, и, обессиленные, мы рухнули на лежаки…
– Нет, в Москве-реке – это не купание, а одно недоразумение. Если б не такая жара, как сегодня, не стоило бы сюда ехать, – заключил Володя, и мы стали одеваться.
2
Здесь и далее в письмах сохранена авторская орфография и пунктуация. – Примеч. ред.
3
Артист Георгий Епифанцев.