Читать книгу Берлинское кольцо - Группа авторов - Страница 9

Часть I. Замок Фриденталь
8

Оглавление

Его снова вывели из камеры – второй раз в этот день, – и снова повели на допрос, так он опять решил. Да и не мог решить иначе – разговор с Дитрихом утром не окончился. Все не окончилось, начатое давно и неизбежно идущее к своему завершению.

Об этом он думал, намереваясь пройти дверь, свернуть налево и подняться на ступеньку лестницы, но его остановил сопровождавший эсэсман. Остановил и показал направо. Это было ново и неожиданно и заставило Саида вздрогнуть. Размеренный ход событий нарушался, а нарушение мгновенно вызвало сотню тревожных вопросов: куда, зачем, почему?

Ответ был дан тут же, за дверью, за контрольным проходом. На каменной площадке двора, сдавленного высокими кирпичными стенами, стояла крытая машина для перевозки арестованных и тихо урчала. Около нее, переступая от нетерпения с ноги на ногу, ожидал Исламбека коротенький унтершарфюрер. Он глянул на арестованного неестественно пристально через свои слишком круглые очки и, закончив эту процедуру, разочарованно протянул:

– А-а?!

Словно ожидал кого-то из знакомых, но убедился, что ждал напрасно: вывели чужого для него арестованного, к тому же не немца.

Саид тоже посмотрел на унтершарфюрера с жадностью – хотел по выражению его лица, по глазам узнать, что уготовано ему, куда повезет арестантская машина. Не узнал: ничего не говорили глаза сопровождающего, ничего, способного открыть тайну предстоящего путешествия.

Унтершарфюрер расписался в бумажке, протянутой дежурным, покачал недовольно головой, вернул листок и сказал скучно:

– Битте!

День был пасмурный, и Саид не увидел неба, того неба, что жило в памяти с детства, не увидел синевы, только бегущие облака. Беспокойные, серые, как дни и ночи, проведенные в камере. Облака торопились, пролетая над квадратом, очерченным верхними этажами корпусов.

– Битте! – повторил унтершарфюрер и, выражая нетерпение, поправил на переносице свои огромные очки.

Надо было подняться в машину. Простое, естественное движение вдруг показалось Саиду символическим: он подумал о последнем шаге. Дверца отворена, и на него глядит черный провал. Там место для тех, кого увозят из внутренней тюрьмы гестапо.

Саид тянет ногу к ступеньке, с огромным усилием касается ее, но только касается, ступить не может. Тело, словно без опоры, валится куда-то, голова наполняется звоном.

Его подсаживают, эсэсман, наверное. Ругается и подсаживает. Дверца машины захлопывается, и мгновенно возникает мрак. Душный мрак, будто вместе со светом исчез и воздух. Но это лишь кажется, дышать можно, и даже виден лучик света. Тонкий и бледный, он идет от глазка в двери и упирается в зрачок Саида. Слепит его какое-то мгновение, и когда лицо передвигается – Саид осторожно опускает себя на скамейку, – лучик иссякает где-то посреди камеры, не дойдя до противоположной стенки. За ней, за этой стенкой, гудел мотор и что-то поскрипывало и повизгивало, кажется, пружина сиденья, – унтершарфюрер умащивался рядом с шофером. Дверца кабины захлопнулась, и, словно вторя ей, грохнула наружная дверь камеры, щелкнул замок.

Машина, покачиваясь на камнях двора, бурых камнях – это помнил Саид, – двинулась к воротам. Какие ворота, он не знал, не видел их никогда, и представлял себе сейчас две глухие створки, тяжелые, медленно расползающиеся в стороны, чтобы через минуту снова сдвинуться, отгородить от мира этот двор, эти кирпичные корпуса с тысячью решетчатых окон. Створки разошлись, а вот когда, Саид не услышал, – железо должно было визжать, скрежетать на петлях, оно не визжало, не скрежетало, ничем не дало о себе знать. Машина качнулась раз, другой и тихо, плавно покатилась по асфальту мостовой.

Улица!

Наверное, на ней были люди. Они шли, торопились, гонимые заботами и страхом. Шли мимо, не глядя на арестантскую машину, не думая о человеке, который в ней сидел. Саид чувствовал себя невыносимо одиноким, забытым, не существующим ни для кого. И это сознание отчужденности было особенно тяжелым.

Он не думал о смерти, хотя месяцы, проведенные в гестапо, приучили его к ощущению близкого конца. Близкого, но не неожиданного. Своим интересом к Исламбеку штурмбаннфюрер подогревал надежду, создавал уверенность, что последний день еще далек, что его можно увидеть задолго до того, как он грядет.

И грядет ли? Есть Берг, есть кто-то другой, и не один, наверное, – они составляют нить, живую, горячую, соединяющую Саида с миром. С тем миром, откуда он пришел и в который должен вернуться. Нить питала его всем, даже мечтой. И то, что Берг ходил по тому же коридору, по тем же лестницам, разговаривал, как и Саид, с Дитрихом, придавало уверенности, твердости узнику. Вера в Берга была глубокой, непогрешимой. Долгие часы, не ведая времени, он беседовал с ним мысленно. Ему чудилось, что друг слышит его, понимает и отвечает даже, только беззвучно.

Знал ли об этом Берг, этот сухой и холодный человек, одетый в черный плащ гестаповца? Человек, совершенно чуждый сентиментальности, не отличимый внешне от Дитриха и Ольшера почти ничем. Мог бы понять он эту возвышенную, по-восточному пылкую натуру, способную даже смерть принять молча? Неужели Берг не замечал радости в глазах Исламбека, когда на какое-то мгновение случай сталкивал их в сумеречных лабиринтах гестапо? Не замечал, видно, потому что мгновения были очень короткими и, брошенные двум соратникам судьбой для напоминания о жизни, бьющейся все еще, не давали право на излияния чувств, только на установление самого факта – стоим в строю, значит, боремся.

Им не суждено было поговорить по душам, спокойно, где-нибудь в укромном уголке, слушая и чувствуя тишину. Поговорить просто, ни о чем и в то же время обо всем, которое и в великих словах, и в самых маленьких, ничтожных, даже в улыбке или в молчании.

Не довелось… И уже не доведется. Садясь в машину, Саид это понял: Берг оставался в серых стенах гестапо, он – покидал их. Ему почудилось на мгновение, что живая нить, соединявшая его с миром, рвется. На Берге рвется, на всех неуловимых мелочах, что связано с ним.

Ему стало холодно от ощущения одиночества, впервые так ясно представшего перед ним. «Неужели он не знает, где я и куда меня везут?»

Знает!

Знает… Он твердил это, и спокойствие снова возвращалось к нему, тяжелое, пронизанное болью и сомнениями, но все же – спокойствие.

Они ехали долго. Очень долго. Машина, видимо, покинула город и бежала где-то за пределами Берлина. Саиду мерещилось поле, придавленное слезливыми облаками, ряды низких домов с высокими крышами – картина, которую он не раз видел, навещая Брайтенмаркт. Он даже предположил, что именно туда его везут.

Машина остановилась. Снова тронулась. Еще раз остановилась. Кто-то окликнул шофера и сопровождавшего офицера, потребовал пропуск. Потом последнее короткое движение и тишина – выключенный мотор, молчание конвоиров, едва уловимое повизгивание пружин под сиденьем водителя. И в этой тишине громкое, жесткое щелканье замка. Дверь отпахнулась, и Саида обдало сырым октябрьским ветром и терпким тошнотворным запахом тюрьмы. После этой первой волны он ощутил еще вторую: аромат хвои и жухлых листьев. Листья шумели где-то рядом…

Свет был настолько немощным, что, влившись в камеру, не смог погасить темноту и лишь растворил ее, размазал по стенкам тусклыми полосами.

– Шнель!

Не мягкое и предупредительное «битте!», с которым он влез в машину, а грубое, гортанное, заставившее отшатнуться – «шнель». Знакомое по началу пути, по лагерям и этапам. Оно было хлестким: гнало, придавало силы.

Он вылез сам. Довольно уверенно. Что-то подсказало ему: здесь принимают по первому шагу – не покачнись, не оступись. Потом уже не встанешь. Не поднимут, во всяком случае.

Вылез и пошел, не глядя ни на кого, твердо, как мог. Он намеревался жить.

Не знал, что в пакете, привезенном унтершарфюрером, его именуют смертником.


Вечером ему назвали лагерь – Заксенхаузен.

Два ряда колючей проволоки, это над забором, а вдоль – через каждые сто метров вышка с пулеметом. Внутри изгороди – городок. Городок, где вместо обычных домов стояли бараки, проходы между ними заменяли улицы. По одной из таких улиц его прогнали до третьего блока и сдали дежурному.

Тот спросил:

– Почему не клеймен?

В ответ получил пренебрежительное:

– Нет надобности.

Заксенхаузен был рабочим резервом замка «Фриденталь» и входил в комплекс «Ораниенбург», об этом Саид узнал тоже вечером. Можно было поразиться странному совпадению названий – ведь самое главное, переданное Исламбеку в ту мартовскую ночь, тоже именовалось «Ораниенбург». Его отправили туда, куда он по версии должен был стремиться. Насмешка или продуманный ход?

Пусть и то и другое, лишь бы борьба.

Знакомый по Беньяминово и Легионово с обстановкой лагерей, он ничему здесь не удивлялся. Серые тени заключенных, соединенные по окрику дежурного эсэсовца в длинную, колышущуюся от немощи и усталости ленту вдоль плаца, были чем-то близки ему. И он с грустным, но привычным чувством обездоленного и обреченного присоединился к строю. Запах тлеющей от сырости и вечного удушья одежды не оттолкнул его, не заставил отвернуться, лишь усилил душевную боль. И все же ему было легче и свободнее, чем любому, находившемуся сейчас на площади – он думал о борьбе, мысленно уже начал ее. А ощущение борьбы всегда избавляет от необходимости вникать в досадные и порой мучительные мелочи, связанные с условиями существования. Брюквенная похлебка, которую следовало бы выплеснуть в морду эсэсману, следившему за раздачей пищи, настолько жидкой и мерзкой она была, не испортила настроения Саиду. Он, как и остальные, выпил ее залпом – легче проглатывать разом неприятное, чем растягивать надолго. Про себя Саид отметил, что в гестапо кормили лучше. Впрочем, это и понятно, – там старались сохранить силы, жизнь для интересов следствия. На нары Саид тоже забрался безропотно, хотя сам вид их способен был вызвать страх у всякого живого существа – вонючие, пропитанные каким-то едким дезинфекционным раствором доски и такая же душная, ветхая подстилка! «Все временно, – подавлял он мысленно возникавший внутри протест, – не надо тратить огонь. Он нужен для дела…»

Люди падали на нары и засыпали сразу. Казалось, они умирали; даже дыхания не было слышно. Саид не уснул. Долго лежал с открытыми глазами и думал. Думал все о том же: что ждет его в Заксенхаузене, какой будет борьба? Он так истосковался по действию, что сама перемена места уже будоражила нервы.

С этим ожиданием он проснулся и с ним же вышел утром на наряд. Его не хотели брать на работу – еще не оформлен и нет номера, а без номера конвой не принимал группу. Напросился сам, настоял, и его повели. Сразу же через лес или парк, трудно было понять, – в замок, к трехметровой бетонной стенке, увенчанной изоляторами линии высокого напряжения и пулеметными гнездами.

Как и вчера, день был без солнца и без теней – мутно-серый. Небо низкое, почти касавшееся навесом тяжелых облаков верхушек старых вязов и елей. Наволочь скрывала линии и краски, мешала видеть, и это вызывало у Саида досаду. Все шли потупясь, он – подняв голову, жадно глядя вперед, будто хотел скорее открыть для себя и запечатлеть окованный бетонным поясом замок.

Фриденталь! Саид действительно торопился и мысленно подстегивал идущих рядом, медлительных и вялых, клял волочившего тяжелые сапоги конвоира. Злился на часового у ворот, который до тошнотворности нудно и долго пересчитывал заключенных, прежде чем впустить на территорию.

Чего-то необыкновенного ожидал во Фридентале Саид. Именно тут находился таинственный центр службы безопасности, само упоминание которого заставило Дитриха прервать допрос.

Вот он! Старинный парк. Седой парк. Седой потому, что была осень, и потому, что деревья замшели. Двое заключенных в выцветших, как и их лица, робах сметали листья с дорожек, сгребали в кучки, набивали мешки. Поверженный наземь наряд буков и вязов был кому-то нужен. Кого-то грел или кормил.

Слева, куда вели колонну, стояло множество каменных и деревянных бараков. Часть их возвышалась над землей, часть уходила под землю, и лишь слепые оконца под крышами глядели на человеческие ноги. В земле что-то ритмично стучало и гудело. Но не громко – звуки тонули под слоем песка и камня, и, чтобы уловить их, приходилось напрягать слух.

«Специальные курсы особого назначения! Вряд ли в этих подземельях чему-то обучали, – подумал Саид. – Здесь работают. Только работают».

Справа по всей длине парка лежали дорожки – тихие, спокойные. Над ними шумели последние, еще не облетевшие листья, и где-то далеко-далеко лаяли собаки. Овчарки. Их голос хорошо знал Саид.

Колонна шла к баракам, и пока шла, он ждал чего-то. Встала у дальнего, еще не достроенного. Ему показалось, что вот сейчас ожидаемое откроется. Начали переносить камни. Саиду дали деревянные носилки, впрягли в них сзади, он зашагал, глядя на сутулую спину какого-то поляка, лысого, с отвислыми ушами. Глядел и опять ждал чего-то. Носили весь день, и весь день он вглядывался во всех и во все – боялся упустить момент встречи. За день он узнал многое: в бараках что-то печатают, упаковывают, подсчитывают. Работают заключенные, но не те, что входят колоннами и колоннами покидают замок. Другие. Их не выпускают отсюда. И никогда не выпустят.

Может быть, после войны только…

Шепотом поляк поведал:

– Делают деньги.

– Деньги! Стоило для этого так строго охранять замок!

– Не немецкие.

– А?!

– И все здесь делают не немецкое… Даже паспорта…

Потом поляк кивнул в сторону замка:

– Те, что живут на той стороне, тоже не немцы. Во всяком случае, на них не немецкая форма. Я видел своих, поляков, и чехов. Даже англичан один раз…

Да, здесь все было не немецкое!

Поглощая жадно новости, Исламбек продолжал искать ожидаемое. Каждый, кто подходил к нему в течение дня, казался Саиду носителем тайны. Пристально, с нескрываемым интересом он следил за заключенными и этим вызывал их удивление и недоумение. К вечеру интерес несколько ослаб, но Саид все же не отказался от надежды получить от кого-то весточку.

На следующее утро волнение вновь вспыхнуло. «Если не вчера, так сегодня, – решил он. – Не для простой изоляции направил меня в Заксенхаузен Дитрих». Он все еще не знал о пакете, что привез с собой сопровождавший его унтер.

На плацу повторилась прежняя история – конвоир отказался брать его на работу. И опять пришлось уговаривать, упрашивать, чуть ли не насильно втискиваться в колонну.

Новый день был похожим на предыдущий, как две капли воды. Вошли в парк, свернули налево, к баракам, принялись таскать камни. Слушали, правда, без прежнего интереса, гул, стук и шарканье машин, доносившееся из-под земли. Разнообразием явилась воздушная тревога. Это была символическая тревога: заключенных никуда не уводили, приказали только лечь. Низко прошли самолеты. На Фриденталь не была сброшена ни одна бомба, но через двадцать минут донеслись взрывы со стороны Берлина.

– Это англичане или американцы, – авторитетно заключил поляк, с которым они сегодня опять одолевали носилки. – Русские с севера теперь не летают. У них более короткий путь…

В парк выскочили несколько офицеров. Под деревьями прослушали музыку бомб, и когда она стихла, сели в машину и умчались в город.

Вечером Саид лег на нары уже без прежней уверенности в существование ожидаемого. Едва уверенность стала гаснуть, как навалилась тоска. Мозг засверлила прежняя мысль об одиночестве и безвыходности. Он отталкивал ее от себя, грубо ругаясь и кляня все на свете. Твердил упрямо: «Есть! Есть что-то, и именно в Заксенхаузене, иначе зачем меня сюда везли. Зачем жгли бензин. – Даже такое, циничное соскальзывало с губ. – Могли прикончить в той же машине и тем же бензином!» Он знал о душегубках…

Уснул с бранью. А утром вернулось прежнее – надежда. Его уже не гнали от колонны и не требовали назвать номер: он стал своим здесь – и зашагал к замку рядом с лысым поляком. Поляк всю дорогу мучился, привязывая к башмаку ногу, именно ногу, – она была слишком тонка и мала, а деревянный башмак толст и огромен, с ним приходилось считаться.

– Может, сегодня бросят бомбу на Фриденталь, – сказал лысый с надеждой.

– Вы хотите умереть? – удивился Саид.

– Не то чтобы умереть… просто кончить все это.

Он устал жить, жить так – по сигналу и окрику. Видеть только чужое серое небо, даже тогда, когда оно было голубым и солнечным.

И он кончил. Только позже, когда вместо Саида с носилками шел уже другой заключенный. Выхватил из-за пазухи белый лоскут и стал махать им над головой, пытаясь привлечь к лагерю внимание – над Фриденталем шли самолеты. Это была наивная, почти сумасшедшая идея. Лоскута никто не увидел, кроме конвоира. И тот застрелил лысого. Тут же, на глазах у колонны.

Сегодня поляк не думал о лоскуте, его, видно, не было еще. Он думал о том, чтобы кончить все это, и подвязывал ногу к пантофелю, огромному, как корабль викингов.

Опять ничего не произошло. Ожидаемое не открылось перед Саидом, но он не впал, как накануне, в отчаяние. Откуда-то пришла мудрая успокоительная мысль о необходимости терпения, и немалого. Внезапность равносильна чуду, а чудо не навещает этот мир, окаймленный непроглядной стеной и колючей проволокой.

Он приготовился ждать. Познавать этот мир и ждать…

Первым и единственным пока поводырем в сложном и таинственном лабиринте познания был его напарник, тот лысый заключенный с обвислыми ушами, живое изваяние скорби и иронии. Он сказал Саиду, что здесь, в замке, – тоже смертники, пожалуй, самые настоящие. Из Заксенхаузена можно еще выйти живым, если война успеет закончиться к следующей осени и силы не полностью угаснут в наших телах, а они, те, что в замке, умрут скоро, и умрут здоровыми, полными сил. Им смерть наречена как обязательное условие при выборе профессии.

В полдень во время обеда Саид увидел обитателей замка, вернее, той части Фриденталя, где стояла тишина и иногда раздавался лай собак. Несколько солдат и офицеров в чешской и английской форме подошли к бараку, около которого работали заключенные, а сейчас, расположившись группами, ели. Им, этим военным, необходимо было спуститься в подземелье. За железную дверь никого сразу не пускали. Надо было ждать.

Двое военных оказались туркестанцами. Их сразу узнал Саид. Даже в чешской форме они выделялись своим смуглым цветом кожи и особым тюркским разрезом глаз. И говор был знакомым, слишком знакомым, он заставлял радоваться и мучаться одновременно. Припав к консервной банке, наполненной мутной жижей, он слушал, ловил каждое слово, звучащее рядом. Все, что говорили военные, было важно, потому что напоминало о родном. Музыка, волнующая, заставляющая сердце замирать от какого-то необъяснимого восторга, – вот что такое речь земляка. И Саид вначале не вникал в смысл слов, только упивался звуками. Он даже зажмурился на какие-то мгновения, отдавая себя радостному ощущению родного и знакомого.

О чем говорили туркестанцы? Постепенно он стал различать слова и понимать их смысл. Офицер и солдат обменивались впечатлениями о просмотренном вчера фильме. Нет, не о военном фильме. Какая-то любовная история. Саид не поверил. Он не мог представить себе, что его земляки, лишенные родины, лишенные всего светлого, дорогого, способны жить пустяками. Способны вот так спокойно говорить о каком-то фильме, даже шутить. Офицер хихикал – ему запомнилась героиня, спасавшаяся от разгневанного мужа в ночной рубашке. Он один хихикал. Солдат был хмур. Железная дверь, перед которой они стояли, пугала его, заставляла то и дело прерывать разговор и бросать тревожные взгляды на дощечку с лаконичной надписью: «Ферботен!» – «Запрещено!»

Диверсанты. Несчастные из несчастных. Их участь – вечное изгнание, даже если те, кого они предали, и те, против кого их пошлют, простят им. Они будут одинокими среди близких по крови. Конечно, когда дойдут до родных мест. Но дойдут ли – поляк назвал их смертниками.

У Саида возникло братское чувство сострадания к этим двум гибнущим людям. Ему подумалось, что у двери можно еще спасти их – словом, напоминанием, угрозой, просьбой, наконец, – а когда они войдут в нее, будет уже поздно, словно существовал какой-то рубеж, очерченный железным порогом, а за ним – бездна.

Но их не остановили – кто мог это сделать, – и они спустились по ступенькам вниз. И когда шли, тот, что был сзади, засмеялся. Жалость мгновенно погасла в сердце Саида. Злоба, обжигающая, охватывающая все существо разом, толкнула его на неожиданный для самого себя поступок. Он крикнул:

Берлинское кольцо

Подняться наверх