Читать книгу Воспоминания еврея-красноармейца (сборник) - Группа авторов - Страница 13

Леонид Котляр. Моя солдатская судьба
Глава I. Собственный выбор
На хуторе Петровском

Оглавление

Попутчик мой еще на рассвете покинул гостеприимный дом: он торопился домой. Я же с вечера согласился на предложение хозяев отпраздновать с ними День Святого Николая (Мыколу). Из утренних разговоров стало ясно, что здесь приказ гебитскомиссара Еланецкого района силы не имеет, поскольку хутор находится уже в соседнем, Братском, районе. Так что у меня опять появилась возможность задержаться, если повезет.

Весть о том, что в хате деда Сака (по Библии Исаака) остановились на ночлег двое военнопленных, до утра облетела весь хутор. Первым поглядеть на залетных пташек пришел с противоположного конца хутора дед Коцупал, но напарника моего уже след простыл. Тактично, как бы невзначай, дед стал расспрашивать меня, кто я и откуда, что я за человек, куда иду и кто у меня есть в Киеве. Говорили о солдатской жизни, о Николаевском лагере, о вшах, об умопомрачительных успехах немецкой армии, о колхозах и раскулачивании, о Сталине. И хотя мои собеседники были значительно моложе деда Кирюши (деду Коцупалу было чуть за сорок, но все называли его дедом), взгляды их были куда более консервативными, отношение к Сталину и колхозам – откровенно враждебным. Зато и оптимизм их развивался в прямо противоположном направлении. Дед Коцупал без всякого сожаления уверял меня, что советская власть уже больше никогда не вернется, что немцы, как только обоснуются здесь более прочно, завезут к нам из Европы множество всевозможных товаров, в том числе и разного «краму» (тканей). Он верил, что немцы непременно выполнят свое обещание ликвидировать колхозы и раздать землю тем, кто проявит себя рачительным хозяином, а значит, ему в первую очередь. Он выразил пожелание, чтоб я остался на хуторе и высказал предположение, что в будущем с моей помощью, человека грамотного, образованного, он мог бы заняться не только земледелием, но и открыть на хуторе торговлю «всяким крамом». Я сразу же разочаровал деда, объявив, что не чувствую в себе ни малейших способностей, ни охоты заниматься коммерцией, что дело это явно не по мне, а вот механиком по ремонту всякой техники, которой у немцев хоть отбавляй, я стал бы охотно. На том и порешили, с оговоркой, что этого еще надо дождаться.

Тем временем хозяин, дед Сак, обратил внимание на мои требовавшие срочного ремонта ботинки и посоветовал обратиться к соседу Мыколе – сапожнику. Мыкола, к которому я, несмотря на праздник, по настоянию деда Сака отправился немедля, жил в своей хате с молодой хозяйкой и грудным ребенком. Он приютил у себя и кубанского казака Жору, которому сам помог уйти из лагеря военнопленных как (будто бы) жителю хутора Петровского. Меня усадили за стол, выпили ради праздника по чарке, и Мыкола тут же, хоть и праздник, принялся чинить мои ботинки, а Жора сообщил, что поживет у Мыколы, пока не найдет партизан. При этих словах молодая хозяйка со страхом глядела на Жору и на мужа.

Мне они заявили, что в два счета пристроят меня на хуторе, сообщив попутно, что здесь обосновался еще один пленяга, тоже освобожденный хитростью Мыколы, – Иван Дорошенко (Дорошенко оказался впоследствии ленинградцем Иваном Дорониным; новую фамилию ему придумал Мыкола).

На хуторе Петровском Братского района Николаевской области я прожил почти год – до 3 октября 1942 года, а с Иваном Дорониным, который был старше меня на восемь лет, крепко и надолго подружился. Иван был кадровый артиллерист, дослужившийся до звания младшего политрука. В плен попал под Оржицей, где в окружении оказалась целая армия. О том, что он политрук и Доронин, я узнал гораздо позже, а пока что мы с ним «нянчили» штук сорок колхозных жеребят, зимовавших в тесной, с низким потолком, конюшне. Для Ивана, несколько лет прослужившего в артиллерии, лошади были делом привычным и знакомым. Я же полностью подчинялся Ивану.

А с дедом Коцупалом, который приглашал меня торговать «разным крамом», мы стали приятелями. Жил Коцупал на хуторе едва ли не с самого его основания. Жителями хутора были обосновавшиеся здесь когда-то, еще во времена Столыпина, переселенцы из Киевской губернии. Поэтому меня признавали земляком, и эта деталь была одной из причин оказанного мне гостеприимства и заботы. Зимой мы с дедом часто встречались на работе: при обмолоте сложенных летом в скирды пшеницы и ячменя. Он охотно взял надо мной шефство как над городским человеком, не знакомым с деревенской работой и непривычным к ней. Деду нравилось, что я отношусь к нему почтительно, охотно и быстро перенимаю его мастерство, что ни разу ни в чем не проявил пренебрежения к деревенскому труду (с которым я справлялся на пределе своих физических сил и возможностей). А ранней весной, расположившись на обед под скирдой соломы, которую мы с ним сложили зимой, Коцупал, посмеиваясь, признался мне в своем лукавстве тогда, в день нашего знакомства, когда он предложил мне заняться торговлей лишь для того, чтобы проверить меня, так как я показался ему похожим на еврея. Теперь сама эта мысль казалась ему нелепой, и мы с ним хохотали над тем, что иногда может померещиться человеку. Уверен, что если бы тогда я ему по-дружески открылся, он выдал бы меня немцам.

Еврейский вопрос нет-нет, да и всплывал даже в таком глухом месте, как хутор Петровский. Был и здесь колхозный пчеловод, но в отличие от того, в Малиновке, этот был из дезертиров, просидевших начало войны и мобилизацию в кукурузе или в подсолнухах, пока «прошел фронт». Здоровенный детина, из «хитреньких», которые нигде своего не упустят и, хотя не блещут интеллектом, всегда хорошо знают, чего хотят. Звали его Прокип. Относился он ко мне свысока и называл меня не Леней и не Ленькой, а Левой, явно намекая тем самым о своих догадках насчет моей национальности. Я пропускал ошибку Прокопа мимо ушей, показывая, что не придаю никакого значения такой мелочи, а быть может, даже и не слышу, как он коверкает мое имя. А он ожидал, когда же я услышу и дам ему повод затеять подробный и неприятный для меня разговор и пустить в ход всевозможные догадки и намеки.

В украинских селах имя «Лева» не в ходу. Левой звали человека, жившего в двух километрах от хутора Петровского, в Ясной Поляне. Это был еврейский мальчишка лет четырнадцати, который пас там скот и которого жители села скрывали от немцев. Знал об этом и весь хутор Петровский, но никто его немцам не выдал.

Жил припеваючи на хуторе Петровском еще один дезертир – Овсиенко. Этот был с ехидцей, причислял себя к образованным и занимал должность колхозного счетовода-бухгалтера. С ним мне приходилось общаться почаще, он никогда не искажал моего имени, но я кожей чувствовал его подозрительность. Вечером 4 октября, накануне моего отправления в Германию, он выдал мне на дорогу хлеба и сала. Мы с ним были одни в колхозной конторе. Я уже собрался уходить, как вдруг услышал его вопрос: «Ленька, а ты не жид?» Я, естественно, отвечал отрицательно. Он настаивал, приводил всевозможные доводы в пользу своего предположения. Логика его оказалась для меня неожиданной: он сказал, что все евреи трусы, а я веду себя так, будто ничего не боюсь. Я ответил:

– От бачитэ! Який же я, к бисовий матери, жид?!

Ему нечего было возразить, и он только рукой махнул. Потом я понял, что он не собирался выдавать меня немцам, но очень хотел увидеть, как я испугаюсь и буду просить о пощаде и благодарить, когда он меня помилует.

Интересовался моей национальностью просто так, из любопытства, скорей даже по-дружески, и хуторянин Федя, тоже отпущенный немцами из плена. У Феди была жена и двое детей. И жена его, светло-русая, голубоглазая, слегка располневшая красавица Люська, как родная дочь похожая на известную певицу Ларису Долину, была еврейкой. Отец ее, крещеный еврей, жил в Братском. Долгое время немцы его не трогали, но весной 1942-го арестовали и увезли. Люськи преследования не коснулись, но было ясно, что покоя эта семья не имеет и молит Бога, чтобы пронесло. Как-то возвращались мы с Федором под вечер с работы верхом на лошадях. И тут, случайно оказавшись рядом со мной, он задал свой наболевший вопрос.

– Та ты що, Фэдир?! – удивленно возразил я.

Но Федя не унимался и предложил мне общеизвестный «тест»: сказать три раза «кукуруза». И тогда я использовал недозволенный прием:

– Та хиба ж твоя Люська нэ скаже тры раза «кукуруза»?! – и произнес при этом заветное слово три раза именно так, как желал того Федя.

– Та яка ж вона жидивка? – искренне возмутился Федя. – То в нэи батько колысь був еврэй, а потим охрэстывся.

– А в мэнэ батько був цыган, а маты украйинка, – ловко парировал я.

Федю мой ответ, видимо, удовлетворил, и больше мы к этому вопросу не возвращались.

А мою ровесницу Ульяну вопрос национальности, по всей вероятности, вообще не занимал. Она всячески старалась довести до моего разумения, что я ей нравлюсь, и пускала в ход все свое женское обаяние, которого ей было не занимать. Она мне тоже очень нравилась, но я держал себя в такой строгой узде и казался так безнадежно недогадлив, что ей оставалось только махнуть на меня рукой.

На этом следовало бы, может быть, и закончить перечень наиболее существенных и характерных встреч и диалогов с жителями хутора Петровского, оставивших след в моей душе и памяти, если бы не еще один эпизод в конце зимы 1942-го (как раз на Масленицу, а точнее, в день ее проводов).

С утра я пришел на конюшню на круглосуточное дежурство, на случай каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств на хуторе или в районе. Такая вахта была обязательна для всех трудоспособных мужчин – жителей хутора, кроме председателя колхоза и старосты Клименко. По воскресеньям и праздничным дням дежурный выполнял и обязанности конюха.

Хотя день был праздничный, на железнодорожную станцию Вознесенск на двух пароконных санях отправляли пшеницу прошлогоднего урожая, увозившуюся в Германию. Ездовыми были два паренька семнадцати-восемнадцати лет. Сани с зерном уже были приготовлены с вечера. Снега выпало много, до станции было 35 километров, и ездовые, и кони хорошо знали дорогу. Ребята отправились в путь охотно, а часам к восьми вечера уже распрягали лошадей на конюшне. Они быстро поставили лошадей в стойло и растаяли в темноте. Но минут через двадцать оба возвратились: им было приказано проводить меня к одному из них домой, а если я откажусь, – принести на руках (это было для них вполне посильно). Приказал староста Клименко.

Артачиться я не стал, напомнив лишь, что не имею права покидать дежурство, да еще в вечернее время.

– Клименко сам знает и сам разрешил, – был ответ.

В хате было светло благодаря нескольким керосиновым лампам, застолье было в разгаре. За сдвинутыми столами сидело более двадцати человек приглашенных, во главе стола – Клименко с хуторским начальством и хозяин дома, место для меня рядом с подружкой моей хозяйки было свободно, и как опоздавшему (что было явной несправедливостью) мне налили чайный стакан первака по самые края.

Стакан полагалось осушить на одном дыхании, что я и сделал, чем-то, оказавшимся в моей тарелке, закусил, а стакан уже был налит снова, и снова до краев. Теперь пили все, и отставать было негоже – я опять выпил все до дна.

Перед третьим стаканом, чуть-чуть неполным, у меня было минут пятнадцать, заполненных общими разговорами и обращенными ко мне вопросами – шутливыми и серьезными. Оказалось, что я знаю за столом не всех, а меня знают все и относятся ко мне с полным уважением. Я поблагодарил за оказанное мне внимание и уважение, а Клименко меня поддержал, когда я поторопился возвратиться на оставленное дежурство, – конечно, лишь после того, как третий стакан был мною выпит.

* * *

За неполных десять месяцев, прожитых на хуторе, я обучился почти всем видам сельскохозяйственных работ, побывав и конюхом, и пахарем, и водовозом. Я полол кукурузу конными «сапалками», клал скирды, возил на арбе снопы с поля… Не пришлось мне только доить коров и косить. А когда оказалось, что никто из хуторян не хочет бесплатно пасти хуторское стадо (колхозное в начале войны спешно угнали на восток), то пастухом в конце июля назначили меня.

Два месяца изнурительного пастушеского труда показались мне вечностью. Но я был жив, встречал восходы солнца в степи, слушал пение птиц по утрам, радовался степному раздолью с пестрыми островками цветов, изменчивой голубизне неба над головой и хуторским ребятишкам, прибегавшим к нам рано утром, когда стадо задерживалось на часок вблизи хутора в зеленой лощинке с высокой сочной травой. Хуторские ребята прибегали к нам ради моих рассказов, которых для них у меня было великое множество и источником которых были прочитанные мною книги. Рассказывать я умел и любил, а когда работал воспитателем в будаёвском санатории, специально этим занимался по вечерам, перед сном со своей группой; такое занятие называлось «тихим часом» и практиковалось для того, чтобы настроить детей на спокойный сон. Рассказами нужно было увлечь, чтобы тишина возникла сама собой и не пришлось бы делать кому-нибудь замечание, чтобы дети перед сном не раздражались.

Глаза юных хуторян и внимание, с которым они слушали, вдохновляли. Наблюдение за стадом брал на себя мой напарник Мыкола, который, хотя и был постарше собиравшихся ребятишек, интересовался моими повествованиями не менее их. А мальчишки становились нашими добровольными помощниками на это время: пулей мчались «завертать» отдельных потерявших совесть коров. Рассказы мои могли бы длиться часами, но регламент устанавливали коровы, устремлявшиеся из ложбинки на степной простор. Так вновь нежданно-негаданно проявилось мое педагогическое призвание.

Весь хутор работал на немцев бесплатно. Потому и мы с Мыколой не могли требовать платы за свой пастушеский труд, хотя стадо было не колхозным. Но некоторые хозяйки иногда приносили нам домой бутылку молока. Я свое молоко отдавал нашей хозяйке Федоре для ее маленькой дочери, так как своей коровы у Федоры не было.

Она очень удивилась, когда однажды молоко принесла жена колхозного бригадира Васыля по кличке Бровко (брови у него были густые и мохнатые). Звук «с» он произносил похожим на «х», поэтому его еще называли Вахиль. Он тоже побывал в плену и был отпущен домой. А жену его называли Васылыха. Всю черную работу по дому делал муж, а Васылыха была чванлива, отличалась тем, что постоянно читала книги и употребляла изысканные вычурные слова; например, вместо «не могу», или «не должна», что по-украински звучит «нэ мушу», она произносила «нэ мусю». Так ее и прозвали. Еще отличалась Васылыха-Нэмусю тем, что была заядлой домоседкой, поэтому мою хозяйку очень удивил тот факт, что она покинула свое подворье, прошла немалое расстояние по улице и принесла вдове-беднячке бутылку молока, удостоив ее беседы в хате за столом. А уходя, даже пригласила ее к себе и попросила привести с собой и меня. Это стало событием, о котором говорил потом весь хутор.

Визит вежливости состоялся в воскресенье, когда мы с Мыколой пасли стадо только до обеда. В центре внимания Васылыхи-Нэмусю оказался я. Ей интересно было побеседовать с жителем Киева, окончившим в этом городе среднюю школу и отличившимся не только тем, что безоговорочно согласился при своей образованности пасти коров, но еще и увлекал своими рассказами хуторскую детвору. Федора, кстати, тоже несколько лет прожила в Киеве, работала на фабрике, потом вышла замуж, а вскоре после рождения ребенка овдовела, оставшись хозяйкой в доме мужа, умершего от туберкулеза и не имевшего на хуторе никого из родных.

И опять-таки после вычурной, «о высоких материях», продолжительной беседы последовал главный вопрос: о моей национальности и сходстве с евреем. Я отвечал, что похож на отца-цыгана, который был кузнецом, а умер до моего рождения от тифа, и что мать-украинка, так же как и Федора, рано овдовевшая, вырастила меня сама; и рассказал всю, в подробностях, легенду, придуманную ночью на этапе по дороге из Каховки в Николаев после «сортировки», когда мы остались вдвоем с мариупольским греком под выкрики «юда».

Васылыха повздыхала и даже прослезилась. Кажется, она мне поверила.

В сентябре я познакомился с учительницей школы, открытой немцами в Петровском. Она повела своих первоклассников на прогулку в степь, а мы с Мыколой и коровами оказались у них на пути. Не помню, с чего начался разговор, но учительница, которая была моей ровесницей, предположила во мне человека образованного. Девушка сообщила, что в районе ощущается острый недостаток в учителях и что я мог бы, если б только захотел, сменить должность пастуха на должность учителя (быть может, хуторские мальчишки поделились с ней своими впечатлениями о моих утренних импровизациях в присутствии коров). Я очень уставал от своей работы, коровы снились мне по ночам, но – сблизиться с властью «нового порядка»?.. Я назвал какие-то причины, вынуждавшие меня отклонить столь заманчивое предложение: рваный ватник, отсутствие обуви (мои ботинки к этому времени окончательно развалились)… Но как раз эти препятствия были, по мнению учительницы, легко устранимы. И все-таки она поняла: ей не удастся уговорить меня стать учителем. Меня же смутила ее невозмутимость. Казалось, она не видит ничего предосудительного в том, что «при немцах» стала учительницей. В ее аполитичность я поверить не мог: все-таки получила среднее образование в советской школе, наверняка была комсомолкой… Значит, просто решила приспосабливаться к условиям новой жизни, которые, как она полагала, останутся теперь навсегда. А может быть, решила жить сегодняшним днем, не думая о возможной грядущей ответственности.

На должности пастуха я пробыл до 3 октября, когда пришел приказ отправить двух хуторян на работу в Германию. Хуторское начальство сразу определило кандидатуры «добровольцев»: выбор пал на меня и на Ивана Доронина. Нам надлежало явиться в село Надеждовку для медицинского осмотра и оформления документов. Там же хранились и наши аусвайсы. Кандидатура Жоры, тоже пришлого, отпала автоматически: он использовался немцами как шофер, на хуторе появлялся редко, а партизаны ему так и не повстречались.

Воспоминания еврея-красноармейца (сборник)

Подняться наверх