Читать книгу 419 - Группа авторов - Страница 3

Песок

Оглавление

25

Снились ей кони. Плач флейт, грохот барабанов. Накативший шквальный топот, лошадь и всадник летят галопом.

Ураза-байрам или Курбан-байрам. Может, отмечали конец Рамадана или жертвоприношение пророка Ибрахима, что зарезал барана вместо ребенка. Но во сне всадники явились на праздник во всем блеске. Верховые в алых тюрбанах, мечи обнажены, солнечный свет точит лезвия.

Лошади под стеганками, соколиные перья в плюмажах. Славьтесь, певцы и пехотинцы. Рыцари пушечного огня и переливчатых голосов. Его превосходительство эмир наблюдает, разомлел под вздохами павлиньих вееров; копейщики строятся, фыркают лошади. С громким криком бросаются в атаку, волна за волной, умопомрачительным галопом, лошадей осаживают в последний миг, в облаках пыли, под вопли толпы. Ложная атака, проверка выдержки. Эмир и глазом не моргнет; всадники не двинутся дальше. Нет – воздевают мечи, по-военному салютуют. Ритуальная клятва верности, но есть и подтекст: «Ты обуздал нас; ты нас не одолел».

Снились ей кони, и проснулась она под затихающий стук копыт.

26

Телефонный звонок – Лорина мать. В голосе дрожь.

– Лора, – сказала она, – они говорят, это самоубийство.

– Кто говорит?

– Страховщики. Ждут окончательного рапорта из полиции.

«О господи!»

27

Снились ей кони, проснулась в тишине. Поставила канистру на голову, пошла.

Как будто всю жизнь пешком, родилась из ходьбы и не вспомнит, когда было иначе.

Молодая женщина – девушка – с ног до головы в запыленном индиго, вся закутана, ото лба до щиколоток, видны только лицо, и ступни, и хной окрашенные руки; шла по иссохшим крошащимся землям, воду несла на голове, в канистре поверх сложенной тряпки.

Сушь. Тянется бесконечным узором колючих кустов и жесткой травы. Валуны разбросаны, точно сломанные зубы, солнце давит. От жары земля содрогалась – так подкова на наковальне вибрирует от удара.

Жар, жажда, песок.

Сезон засухи привел с северо-востока ветер харматан, и он прочесывал кустарники Сахеля, принося с собою вкус совсем безграничных песков, совершенно безбрежных пустынь. Когда налетал внезапный порыв, жаркий и сухой, как верблюжье дыхание, сама Сахара забивала глаза песком, сама Сахара першила в горле. Микрочастицы атакующей пустыни солевой коркой забивали слезные каналы.

Она туже затянула платок, поплескала водой в канистре. Как будто всю жизнь пешком.

По всей равнине жгли сухую траву, разводили костры, надеясь из укрытий выгнать крыс и прочее мелкое зверье. Зола кострищ, возможно, и землю удобрит, вылезут зеленые побеги, будет что пожевать скоту, когда прольется дождь – если он прольется и будет несилен, не смоет всю золу в поймы и солевые овраги. Когда-то она сама помогала устраивать эти поджоги, а теперь шагала по их следам, и серый пепел толстым слоем облеплял ей ноги.

Она наполнила канистру в последнем колодце, что попался на пути, но сколько ни полоскала, вода все равно отдавала бензином. Прошло два дня, канистра почти опустела.

Она обогнала собственный диалект, углубилась в края чужаков. Миновала заплаты невзошедших посевов, палочками торчавших из земли, прочла в них предзнаменование. Слишком много песка, просо здесь не растет, редкой травы едва хватает на пастьбу. С каждым шагом равнины шире.

Вдалеке ветхий человек в ветхой рубахе по колее вдоль дороги толкал шаткую тачку, доверху груженную тыквами, – так был занят своим грузом, что одинокую фигурку не заметил. Девушка в индиго обогнула горстку деревенских хижин; глиняные стены и соломенные крыши в полуденной летаргии наводили жуть. Пошла за отощавшей коровой, отыскала местный водопой – заболоченный прудик, где она снова наполнила канистру. Зашагала по саванне к следующей горстке крыш. Вечером в этих домах засияют очаги, по всей равнине зажгутся созвездия. Иногда она чуяла ямс, что горами пекся на углях, или кто-то помешивал похлебку из козьей головы, и тогда челюсти сводило от голода, и шепотом, жалобно сетовал живот.

Дни шли, и жалобы становились настойчивее, а с ними зазвучал и другой шепот – тот возражал, велел не останавливаться, шагать дальше.

Чтобы унять голод, девушка жевала орехи кола, тщательно дозировала сушеные финики и вигну, спрятанные в складках платья. А этот голос неотступно шептал ей: «Иди. Дальше. Не. Останавливайся».

28

Сказали, что самоубийство.

Тонкий как былинка страховой оценщик, уже не первый в череде розоволицых людей, прошедших сквозь их жизнь со дня отцовской смерти, сидел за столом в розоволицем своем кабинете, и его откровенно ничего не трогало.

Лора и ее мать сидели напротив, контуженные до немоты.

Розоволицый человек ложечкой добавил в «нескафе» ароматизированные сливки и, надув губы, глотнул из щербатой чашки. Один Лорин автор вечно приправлял свои мемуары такими деталями – «К ее блузке пристала пылинка», «На галстуке у него виднелось поблекшее пятнышко горчицы». Весь мир набит щербатыми чашками и слегка нахмуренными бровями, и Лора выделяла эти куски, спрашивала: «Думаете, такие вещи замечаешь?» Теперь-то она поняла. Замечаешь. Еще как замечаешь. Тонкий как былинка человек с лицом как хотдог пил «нескафе» из щербатой чашки, отмерял его кофейной ложечкой, помешивал и сообщал между тем, что отец Лоры, муж Хелен, покончил с жизнью не в минуту ужаса, пойдя юзом, – что само по себе страшно представить, – но в отчаянии.

Второй след покрышек.

Отцу не удалось довести дело до конца – не с первого раза. Дал по тормозам. Посидел в зимнем мраке, затем медленно повернул руль и поехал вверх по холму, попробовать еще раз.

Печаль стиснула ее в кулаке. Пальцами обхватила Лорино сердце, аж костяшки побелели, сжала до судороги. Лорин отец разворачивает машину. Лорин отец едет вверх по холму. Наверное, самая одинокая поездка в его жизни. Тогда она не знала, но все дальнейшее сведется к этому – отец разворачивает машину, а Лора хочет, чтобы виновные узнали, что натворили.

«Найдите этих уёбков, не то я сам их найду».

Это ее брат сказал Бризбуа в ту первую ночь, но с развитием сюжета станет ясно, что во фразе не то местоимение, не та глагольная форма. Надо было иначе: «Найдите этих уёбков, не то она их найдет».

29

За песчаной саванной – шоссе. Черный асфальт с щебнем, будто на карте нарисованный. Девушка в индиго свернула туда, зашагала к югу.

Сначала шла по асфальту, но жар обжигал ноги, пришлось идти с краю, по обочине, где помедленнее, где земля мягка, словно просеянная мука. Мимо катили вереницы грузовиков, окутывали ее пыльной вуалью харматана, то и дело она поправляла пустую канистру на голове. Полную канистру нести было легче.

Она ныряла в пыльное облако, затем выныривала.

В мареве колыхались воспоминания. Прошлое обернулось миражом, прогретая солнцем глина ее деревни блекла с каждым шагом, с каждым вздохом ветра. Жены и дядья, неспешный ход скота, шорох пшена в ступке – такие далекие, лишенные сущности и определенности ходьбы, когда одна нога бесконечно скользит поперед другой.

Родилась она в Сахеле, происходила из клана, в котором, по слухам, текла арабская кровь. Потерянное колено Израилево. Потомки римских солдат, заблудились в пустыне, приняты были нубийскими всадниками – дабы объяснить длинные руки-ноги и кожу цвета пыли, в ход шли библейские сказания и случайные встречи на торговом пути. Однако народ ее породили не искушения при луне и не племена изгнанников, но сама пыль: народу ее дана форма земель, которые он населял.

Кто она – и откуда пришла – вытравлено на коже, читается в тонкой геометрии лицевых шрамов – шрамов, что подчеркивали красоту и обозначали происхождение. Старшие жены прекрасно справились с задачей: линиям, которые они тщательно рисовали тончайшими лезвиями – а затем быстро втирали пепел, чтобы остановить кровь и обозначить шрам, – все ее детство завидовали другие девочки.

Красоту свою она носила, точно карту, и, с канистрой на голове приблизившись к очередному скопищу домишек на перекрестке, туже замотала платок. Не очень туго, чтобы не вызывать подозрений, но довольно-таки, чтобы сразу, понадеялась она, их отбросить.

Приземистые дома, больше известки, чем кирпича, бестолковый рынок при автостоянке толпится у дороги, и она, лавируя в лабиринте торговых ларьков, временами встречалась глазами с торговцами из Сахеля. Те застывали, озадаченно смотрели ей вслед, пытались расшифровать мелькнувшие шрамы, прочесть их историю, найти ей место на карте. Но клан ее невелик, клан ее убывает, он мало кому известен, много кем не замечен, и раскрыть его секреты так никому и не удалось.

Многослойное ее одеяние, индиго с алым узором, широкие расшитые рукава таквы, даже платок, обмотавший голову, – свободный узел, складки – все это карта, что приводит к ее тайне. Умей кто прочесть эту карту, нарисовал бы точный ее маршрут, от некоего вади, некоего хребта, некоей деревни, даже, может, от самого дома. Вот чего она боялась – что ее узнают, обозначат.

Она помнила детские уроки на школьном дворе, в раскидистой тени дерева – учитель крутил выгоревший глобус, континенты сливались в один и распадались, когда мир замедлялся. Сейчас она словно шагала по этому глобусу, вертела его ногами.

Учитель был из Мали; остановил глобус на Африке, насмешливо ткнул пальцем в нору под выступом слева:

– А вот и Нигерия, у Африки под мышкой.

Дядька ее, услыхав, взбеленился, назавтра ворвался в школу, потребовал извинений, и учитель, сочась внезапным почтением, уступил, вежливо отвечал на французском, элегантном и пугливом. Ее дядька заплатил немалые деньги, чтобы ее с братьями-сестрами приняли в приличный лицей, и эта малийская голь перекатная их там оскорблять не будет.

– Африка – не рука, – объяснял дядька по пути назад. Говорил на хауса, деловом языке, не на лицейском французском. – Ни в какие ворота! Этот твой учитель лучше бы на карты свои смотрел повнимательнее. На Африку. Африка – не рука, Африка – ружье, а Нигерия – там, где спусковой крючок. – И затем, для пущей важности перейдя на дедовский диалект: – И вообще, мы не нигерийцы, мы другие.

Что такое Нигерия?

Перекрестье мирового прицела. На любую настенную карту глянь и увидишь: Северная Америка слева, Азия справа, сверху Европа. Нарисуй прямые через центр, сверху вниз и справа налево – что на пересечении? Нигерия.

Что такое Нигерия?

Небрежно наброшенная сеть, слово на карте, придуманное британцами, чтоб замазать зияние щелей на стыках. Ярмарочный фокус, многие стали одним, ловкость рук, затасканная магия стариков, у которых в руках исчезают монетки.

– Нигерии нет. – Вот какой урок хотел преподать ей дядька. – Есть фула и хауса, игбо и тив, эфик и бери-бери, гбари и йоруба. Какая Нигерия? Это просто бадья, в которой все они плещутся.

Но она-то понимала.

Понимала, что если место назвать, оно возникнет. Называешь – человека, ребенка – и тем самым их присваиваешь. Пока не назовешь, оно не вполне настоящее. Значит, чтобы оставаться невидимкой, надо быть безымянной. Если нет имени, тебе не найдут места на карте, не загонят, не заловят. Главное – идти дальше, двигаться, шагать на юг, прочь из Сахеля.

30

Дорогой мистер Кёртис!

У меня радостные новости! Перевод ушел! Деньги появятся на вашем счету завтра утром. Все необходимые атрибуты подготовлены.

Вероятно, я тороплюсь. Для начала позвольте представиться: меня зовут Лоренс Атуче, мой коллега Виктор Окечукву (который, как вы, наверное, знаете, болен) попросил меня проследить за переводом фондов мисс Сандры на ваш банковский счет на сохранение. Прилагаю ОФИЦИАЛЬНОЕ АВИЗО из Центрального банка:


Мистеру Генри Кёртису: Сообщаю вам, что я, глава отдела управления и юридических вопросов Центрального банка Нигерии, одобрил срочный перевод суммы $ 35 600 000 (ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ МИЛЛИОНОВ ШЕСТЬСОТ ТЫСЯЧ) на ваш банковский счет, согласно заявке Виктора Окечукву. По поступлении подтверждения и нотариальном удостоверении перевода указанные средства будут переведены в течение 24 (ДВАДЦАТИ ЧЕТЫРЕХ) часов.

С искренними пожеланиями,

Р. Бола Солудо, управляющий директор, ЦБН

31

Обветшалые деревеньки вдоль шоссе теперь попадались чаще – еще растрепаннее, еще гуще заполонены жизнью и торговлей. Солома и плавная глина сменились жестяными крышами и квадратными стенами.

Она искала рыночные колодцы, чтоб наполнить водой канистру, то и дело селянки гнали ее. Она научилась держаться поодаль, выжидать. В приливах и отливах толп случались просветы, и она шла за какой-нибудь старухой, быстро откручивала проржавевшую крышку, торопливо наполняла канистру и исчезала, пока никто не заметил. Несмотря на жажду, не пила, пока не отходила подальше от колодца, шагала как можно быстрее, и внезапная тяжесть воды утешала и болезненно давила. Лишь удалившись от толпы, она разрешала себе глотнуть из горла. От воды пыль во рту замешивалась в глинистую грязь, никуда не деться от привкуса бензина. И все равно сложнее всего было глотать, а не заглатывать. Не пить поспешно, чтобы не начались колики.

Если держаться большой дороги и городов покрупнее, не соваться в переулки и анклавы, где чужаков тотчас замечают, она, может, и останется невидимкой. Молодая женщина, девушка, босая, с помятой канистрой на голове: она почти не существовала, только сахельские торговцы озадаченно глядели ей вслед. Грабить ее толку мало – она давно избавилась от ценностей, от браслетов и серебряных монет, что когда-то роскошно звякали на одежде, от фамильных реликвий по материной линии – все отдано за еду. Ее семейная история рассеяна теперь по Сахелю – шелк цамия, завещанный тетками, блестящие серьги, блестящие бусы и прочие украшения, в конце концов даже сандалии – лишилась всего, осталось только несколько монет, мешочек орехов кола, немного вигны, последние ломтики сухого ямса да канистра.

Но были опасности и похлеще ограбления. Когда схлопывалось солнце и остывала земля, на стоянках и в деревнях на перекрестках просыпались аппетиты пострашнее. Водители грузовиков, блестя лбами, кучковались вокруг костров в нефтяных бочках, болтали на непонятных южных наречиях, пили контрабандный джин из стеклянных банок и на мир за пределами своего кружка взирали хищнически.

Тогда она вовсе уходила с дороги, в саванну, где, заламывая артритные ветви, высились слоноподобные баобабы. Кроны акаций укрывали ее зонтиками. Термитники, выше головы, под исполинским небесным куполом вырисовывались силуэтами земляных минаретов, и с приходом ночи подступал холод.

Гиены, что когда-то бродили по этим саваннам, исчезли, но их человечья родня по-прежнему охотилась, и даже будь у девушки спички, она, боясь привлечь внимание, не разводила бы костра. Разматывала длинные полосы замшево-мягкого, шелковистого сафьяна, который носила под одеждой, и методично обматывала себе ноги – как будто мумифицировалась. Расправляла широкие рукава таквы на груди, точно в похоронном объятии, манжеты закручивала едва ли не в узел. Запирала под одеждой телесное тепло, но за ночь оно просачивалось наружу, и она задремывала и просыпалась в дрожи полусна. Одна, но не вполне.

Ведь на долю Пророка, мир Ему, выпадали испытания потяжелее, края посуровее? Ведь Он бежал от городских ворот Медины под такими же звездами, в такой же пустынной темноте?

В конце концов она проваливалась в некое подобие сна и грезила – о лошадях, о фламинго. Скорее воспоминание, чем сон, – детское воспоминание. Фламинго она видела только в оазисе Була-Тура, в отдаленнейшем уголке крайних пределов широчайшей территории ее клана. Родные ее годами не ездили в Була-Тура – перестали, когда она едва научилась ходить. Не исключено, что это ее первое воспоминание и есть – кочевники фула, погонщики бери-бери, вяло текут верблюжьи караваны, взлетают фламинго. Память сливалась с воспоминаниями о других оазисах – манго и африканская мирра, финиковые пальмы и восковница, цветущая жакаранда, лепестки дымкой окутывают листву, бежит вода, прозрачная и прохладная, и набирать ее легко до смешного, и на вкус она как мята и молотые травы. Она проснулась, и на языке был вкус этой воды.

Ни свет ни заря она лежала неподвижно, глядела, как одна за другой, мигнув, гаснут звезды. Только ветер бодрствовал в этот час.

Она распутывала манжеты, садилась и медленно разматывала сафьян. Стряхивала пыль Сахеля с одежды, глотала воду, жевала ломтик сухого ямса. Как-то раз, когда она возвращалась к дороге, в пыли перед нею зарябила ящерица – вспышка лимонного и лаймового, желтизна на зелени, в один миг появилась и исчезла.

В рассветные часы, пока не очнулся остальной остервенелый мир, ей даровался наималейший шанс. На обочине она опасливо лавировала между гнездовьями шоферов, которых сторонилась накануне, – спящие тела, осевшие в кабинах или пьяно растянувшиеся на циновках. Если идти осторожно, если шагать тихонько, быть может, попадутся объедки: джоллоф, присохший к стенкам горшков, – собрать рисинки пальцами, жадно съесть, – или небрежно выброшенные шампуры с суйя, на которых еще болтаются мясные волокна.

А когда над землею вставало солнце, она поспешно бежала из этих храпящих придорожных становищ, вдоль шоссе направлялась к югу. Солнце – внезапный нестерпимый жар, распахнутая печная дверца, вскоре асфальт размягчался. Мимо с грохотом катили вереницы грузовиков, оставляя отпечатки шин на дорожной черноте.

В ее клане старшие жены хозяйничали, младшие заведовали ремеслами, мужчины занимались скотом – продажей его и покупкой. А дети, мальчики и девочки, за скотом следили – чтоб никто не потерялся, не забрел в зыбучие пески. Лишь с возрастом постепенно разделялись роли – девочки доили коров и собирали просо, мальчики сторожили землю и скот. Сторожили и – самое главное – ухаживали за лошадьми.

На ходу всплыло непрошеное воспоминание: сезон засухи, потом сильные дожди, а с ними орды мух цеце. Ее родные отгоняли стадо все дальше, на выгоны, где посуше, отчаянно убегали от мух и их сонной болезни; ушли за пределы пастбищ, за дальние заставы клана. Так далеко, что в тот год она не училась. А потом вернулась уже не в лицей, а в пыльную уличную школу. Мухи стоили дядьям состояния.

Воспоминания о той засухе. «Мелкая! – отчаянно кричит ей брат, когда тощий лонгхорн устремляется к густому кустарнику. – Бегом!» И она побежала, размахивая палкой, а вол убредал все дальше от стада. Она палкой заколотила его в бок, не дала убежать, мчалась так быстро, что рыбкой нырнула в колючие заросли. Помнит, как брат потом утирал ей слезы, вынимал колючки, говорил: «Ты такая храбрая, очень храбрая».

В их языке нет похвалы выше.

Клан ее не вечно пас коров и удирал от мух. «Мы торговали из засады», – обычно говорили они, и глаза их улыбались. Устраивали засады на арабских караванщиков и туарегских торговцев солью. «Вели переговоры обнаженными мечами». Ставили на колени халифаты и султанов, учили эмиров кланяться. Даже Семь Королевств Хауса им были не указ. Едва против клана выдвигались армии, он вновь растворялся в Сахеле.

По засушливым землям ее народа веками текли слава и богатство сахарских торговых путей – золото и серебро, соль и рабы. Ритмичные перекаты караванов, груженных кожей из Сокото и синей тканью из Кано, солью с озера Чад, снадобьями из Срединного пояса, пряностями и благовониями из Аравии, раковинами каури, рулонами шелка, исламскими свитками – все караваны платили дань, все раскошеливались.

«Мы – сахельские всадники», – напоминали ей дядья. Всадники, рожденные движением. И даже теперь, когда сахарская торговля зачахла, когда клан перебивается тем, что выращивает на песках, и счет своему состоянию ведет домашней скотиной, лошадьми он гордится по-прежнему. Лошади – изнеженные, ухоженные. Лошади – взлелеянные, убранные, как юные невесты. «Своих лошадей, – смеялись женщины, – мужчины любят больше, чем жен».

«Ну а то! – отвечали мужчины. – Лошади-то нас, поди, не пилят».

В ночь побега она выскользнула из дядькиного дома и спряталась в дальних стойлах. Свист хвостов и запах навоза успокаивал и волновал; при каждом движении, при каждом храпе внутри ее что-то шевелилось.

Прежде всадники, ныне скотоводы. Королевские одеяния цвета индиго поистерлись, поистрепались. Маленький народец почвой крошится под пятою. «Коли так суждено, мы исчезнем. – Эти слова выпевали они, поколение за поколением оглашали жалобой в полях. – Но мы уйдем, обнажив мечи».

Нет теперь в саванне отпечатков копыт – ни преследователей, ни защитников. Лишь одна нога скользит поперед другой, снова, снова и снова. Больше ничего.

Отчаяние подступает незаметно, вползает, грозит затопить целиком; от него подгибаются колени, спотыкаешься, сбиваешься с шага. Она вымоталась, ослабела. Так устала, что не всхлипнуть, даже не вздохнуть; она глядела, как приближается новая горстка жестяных крыш и рыночных прилавков; в душе пустота, в душе поражение.

В эти минуты она складывала руки вот так. Понукала себя идти дальше, пока отчаяние не сменялось некоей силой.

Она знала: если не останавливаться, она обгонит что угодно: обгонит грусть, и голод, и шепотки, и затаенный гнев, обгонит закон шариата, саму память обгонит. В такие минуты силу она черпала в Пророке, мир Ему, и в Господе. Они обратят взор в истоки сердца ее, увидят, что душа ее чиста, направят. И, быть может, она выживет, иншалла.

В эти минуты, минуты жажды и жара до мигрени, она складывала руки вот так, обнимала живот, будто лампу прикрывала ладонями на ветру. Чувствовала трепет в глубине нутра – шевеление, стремление, – и этот трепет тоже шептал ей: «Иди дальше, не останавливайся».

32

Дражайший Генри,

Прошу вас, не рискуйте всем нашим предприятием. Нельзя сдаваться! Я в полной мере понимаю, что сложнее всего держать наши прекрасные новости в секрете. Однако доверьтесь красоте жизни, и вам воздастся! Сейчас – совершеннейшая секретность мистер Кёртис! Как только деньги придут и вы заберете свой процент, сможете пышно отпраздновать это событие с женой и близкими. Может, свозите их в круиз, о котором всегда мечтали? Мисс Сандра и Виктор столько рассказывали о вашей доброте – мне бы так хотелось увидеть, как просияет лицо вашей жены Хелен, когда вы раскроете ей правду!

Быть может, однажды мы встретимся и выпьем за нашу дружбу.

С великим счастьем,

Лоренс Атуче, профессор коммерции

33

На кромке неба – вспышка зарницы, костяной треск.

Гром без дождя. Пробудил ее, напомнил о других грозах, яростнее нынешней. Воспоминания о молниях, что щелкали хлыстами, вновь и вновь стегали Сахель, точно галопирующий всадник в решающем заезде.

После одной такой грозы деревья по всей равнине полыхали факелами; воспоминание живо до нереальности – быть может, родилось из преданий, из баек, рассказанных и повторенных столько раз, что стали правдивее памяти.

Еще одна зарница сплетеньем вен прорезала небо. Ночи прохладнее, идти легче, но ее крепко удерживало табу. «Нельзя женщине в тягости странствовать после темна». Ну и ладно. На дорогах небезопасно. Она слышала, как патрули громко переговаривались на шоссе, видела взмахи фар. Искали не ее – просто искали. Но опасно, как ни крути.

В эту ночь кусты не горели – лишь до синяков избитое небо да луна за облаками. «Я, кажется, больше не могу». Это она прошептала своему чреву. Еле-еле села, размотала сафьян. С нее ливнем посыпалась пыль харматана.

«Иди дальше».

Только с третьей попытки удалось закинуть канистру на сложенную ткань на макушке, только с третьей попытки удалось сделать шаг. Она видела асфальтовый изгиб меж бугров, пошла туда – и услышала мельтешение какой-то напуганной мелюзги в кустах.

На шоссе – ни следа ночных патрулей или спящих водителей, так что объедков тоже не предвидится. Лишь асфальт, а к югу – цель ее странствия. Зариа.

Уже несколько дней она видела город, распластавшийся по равнине, шагала к его минаретам и мечетям, мучительно вращала землю, притягивала его к себе. Но город не приближался, навечно застыл в недоступности – иллюзией, рожденной из трепещущего жара и ходьбы, которая с каждым днем все медленнее и неувереннее. Все труднее вращать ногами земной шар. Солнце всползло на небеса, и Зариа вновь появилась, затем исчезла, скользнула за далекие холмы и деревца, потерялась на заднем плане, за терновником и акациями.

Дорога вытолкнула ее к армейскому блокпосту; дыхание перехватило, она придержала канистру. Еще рано, на шоссе тихо. Она зашагала мимо ограждения, наспех сооруженного солдатами, – доски, перетянутые конопляной веревкой, поверх залитых бетоном нефтяных бочек, – ступала неслышно, глаза долу. На обочине под лихим углом припарковался одинокий армейский грузовик, выкрашенный камуфляжной зеленью, – в джунглях Дельты было бы уместнее. На циновках в кузове спали солдаты.

Она бы проскользнула, если б не молодой солдатик, на корточках у маленького очага кипятивший себе утренний кофе. Ее внезапное появление солдатика напугало, он потянулся за винтовкой. Заорал на пиджин-инглише, который сходил за общий язык у чужаков, не говоривших на хауса или французском:

– Хой! Ты чо делать?

Она не остановилась. Услышала, как патрон со щелчком вошел в патронник. Рядовой, конечно, с таким-то ружьем. Не АК-47 – однозарядное, ее братья с такими охраняли стада.

Она уходила, и голос солдатика зазвенел пронзительно:

– Ты чо делать? Грузовик лазь!

Но она не останавливалась. Другие солдаты недовольно заворчали, а потом вдруг заревела другая машина, удар по тормозам – и выстрел. Она вздрогнула, чуть не уронила канистру. Вытянув руки, медленно повернулась – может, это всего лишь предупреждение.

Но про нее уже забыли. По дороге к блокпосту катила дизельная цистерна; заскрежетала передачами, дернулась, замерла у заграждения. Остальные солдаты проснулись и высыпали из кузова, не желая проспать свою долю. Не выстрел – двигатель чихнул. Вот пожалуйста – современная торговля из засады. Старший офицер подошел к шоферскому окну – в руках АК-47, самоуверенность в каждом шаге, – и она развернулась и заторопилась прочь.

Вскоре цистерна прогрохотала мимо, окутав ее облаком меловой пыли. Она снова невидимка.

34

Мой дорогой Генри,

Касательно перевода денег на ваш счет. Боюсь, у нас загвоздка…

35

Когда она входила в Зарию, движение стало плотнее – в город стекались побитые легковушки и хрипящие автобусы. На окраине она совершила опасливый набег на автостоянку, втиснутую под виадук. Разносчики с высоченными грудами товаров на головах расхаживали меж грузовиков и междугородных автобусов, распевали зазывно, пререкались с пассажирами.

Надо опасаться бывших альмаджири – уличных мальчишек, что звериными стаями ошивались по стоянкам и под эстакадами. Альмаджири – младшие дети из нищих семей, попрошайки и мародеры, нередко вырастали профессиональными ворами и вольными головорезами. Годам к тринадцати многие уже состояли в стихийных наемных армиях. К их услугам прибегали равно вымогатели и политики, склонные к фальсификациям. И едва под ложечкой начал разбухать страх, она заметила нескольких таких альмаджири – патрулируют периметр, небрежно закинув на плечо доски с гвоздями. Она улизнула, пока ее не заметили; уж лучше, давя в себе панику, толкаться в людских толпах. Уличная шпана ревниво охраняет территорию, а оживленная автостоянка явно прибрана к рукам и размечена, вплоть до конкретных парковок автобусов и такси.

Надо пробираться дальше в город.

Шоссе вело через Сабон-Гари, расползшийся «район чужаков», где обитали разношерстные пришлецы и неверные – христиане с юга, представители мелких языческих кланов, торговцы-йоруба и поденщики-тив.

Говорят, в Сабон-Гари практикуют черную магию; говорят, от страшных заклинаний джуджу человеком овладевает кровожадное безумие. В ларьках Сабон-Гари, возмутительно плюя на запреты шариата, подают просяное вино и джин из-под полы. На растяжках у дверей рекламируют пиво «Гульдер» и эль «Стар», сверху от руки написано: «ВЕСЕЛИТЕСЬ ВСЕ ДЛЯ ГОСТЕЙ!» и «ОСВЕЖИТЕСЬ ПРОХЛАДА ДЛЯ ГОСТЕЙ». Даже она умела разгадать эти шифры. В шариатских штатах алкоголь запрещен, но в анклавах Сабон-Гари против него не возражали. Таких чужачек, как она, еще поискать, но в Сабон-Гари ей не место, и она это понимала.

День клонился к вечеру, движение стопорилось, водители в бессильной ярости давили на гудки. Шоссе Королевы Елизаветы II огибало шариатский суд – сердце сжалось, когда она проходила мимо, еле сдержалась, чтоб не побежать.

Напротив суда – гомон и гам гостиничного бара. Вот закон шариата, а вот греховность Запада, игнорируют друг друга изо всех сил. Она пошла вдоль гостиничной ограды; из бара просочилась мешанина иностранных слов, размеченная внезапными взрывами хохота. Нигерийские бизнесмены с христианского юга или торговцы из Ганы; может, и парочка розоволицых батаури, которых прочие нигерийцы называли ойибо. Она слыхала, глупые и неразборчивые батаури швыряются деньгами, точно лепестками сухими. Найти бы какого батаури, бизнесмена, погрязшего в богохульстве и питии, – может, удастся поймать на жалость, выманить пару-тройку найр… Она подобралась ближе, но охранник заметил, устремился наперехват, заорал сердито, и она поспешно отступила.

Неподалеку от гостиницы, на небольшом рынке грузная женщина приглядывала за фруктовым прилавком. Богатая, судя по платку и браслетам. Нахмурилась, увидев девушку, но подпустила ближе. Та тихонько заговорила на хауса, голос пропыленный, ладони протянуты умоляюще.

– Фаранта зучия[11], – прошептала она. – Фаранта зучия…

– Дон'ме?[12] – спросила женщина.

– Дон'ме? – сказала девушка. – Дон'ме? – И в ответ обхватила ладонью живот, взглянула женщине в глаза.

Торговка фыркнула, но затем почти неуловимо указала подбородком на перезрелое манго на земле у ларька. Упавшее манго, от сладости распухшее, сплошь покрытое мушками. Торговка отвернулась, и девушка опустилась на колени, опасно балансируя канистрой, схватила эту сочную тяжесть.

Она съежилась под какой-то дверью, жадно съела манго, прямо с кожурой. На этой сладости она протянет еще несколько шагов; а она не упадет, пока в силах сделать следующий шаг.

День утекал. Под умирающим солнцем глина и бетон Зарии светились красной ржавью. Толпы возвращались по домам, пытаясь обогнать темноту, и она пошла за ними через железную дорогу, по балочному мосту над рекою Кубани цвета чая с молоком.

И вошла в Тудун-Вада, колониальный район, выстроенный британцами, – величественные поблекшие фасады. Конторы к вечеру пустели, зажигались лампы в забегаловках. «Здесь небезопасно». Нутром почуяла, принялась искать убежище. Нашла укрытие у воды, на заболоченном берегу – замусоренный пустырь, поделенный на кукурузные грядки. Прохлюпала по траве, сторонясь голосов и хоженых тропинок, нашла приют в сгоревшем остове такси-«пежо», свернулась калачиком – здесь она переждет очередную ночь.

Весь вечер мимо проплывал мужской хохот, голоса – а потом вдруг хохот приблизился. Голоса прямо возле «пежо». Пауза, потом вдруг грохот мочи по дверце. Девушка обхватила ладонями живот, чтоб его успокоить, словно трепет внутри ее выдавал; подождала, пока все пройдет. Голоса звучали реже, дальше; наконец остался лишь шепот ветра и чавканье козы неподалеку.

Она провалилась в сон, точно труп в колодец.

36

А когда пробудилась, ей предстала красота: плач муэдзина призывал верных с высот минарета.

Она подошла к воде, искупалась в укромной заводи. Перебрала палые кукурузные початки вдоль берега. Никак не сваришь, вымачивать некогда, но она все равно сунула несколько початков в складки одежды; пожует зерна, если придется, – может, тело обманется, решит, что его накормили.

Мягкий свет затопил эти мускусные берега, и она по тропинке пошла к мосту. Сонные улицы полны прихожан, мужчин в белых одеждах, в расшитых такиях.

Над крышами сухо сипел петух. Она вошла в Старый город – стены омыты утренним светом, солнце наделяет их текстурой и теплом. Эти стены простояли тысячу лет. Крошатся, это правда, и однако грозны. Латаные, чем-то подпертые, наверху пасутся козы, на бурых грязных вершинах в потрепанных палатках ютятся сквоттеры; стены Зарии – не бастионы, скорее курганы. И однако же стоят – свидетельством прошлого, обильного торговлей и войнами. Амина, королева Зарии, что возвела эти стены, когда-то правила империей, простиравшейся до самой реки Нигер. И куда бы ни шли ее войска, везде она строила города, возводила крепостные стены – крепости рибат, укрепления бирни.

«За этими стенами прятались от нас».

Из памяти всплыл теткин голос. Девушка в индиго не впервые оказалась здесь, под этими стенами, в этом городе. Южнее ее родные и не бывали – они тогда еще пробавлялись торговлей, а она была ребенком. «С караваном, наверное». От фламинго Була-Тура на севере до крошащихся глиняных стен, окружающих Старый город Зарии; с тех пор пределы странствий ее клана неуклонно сжимались.

Она закинула голову, взглянула на стену, потянулась, прижала к ней ладонь. Удивилась, до чего стена прохладна. Сверху рыхлая, но внутри прочна. Вспомнила, как въезжала в Старый город, раскачиваясь на верблюде, – наверное, все-таки на лошади. Первая дочь младшей жены – старшие жены ее баловали, она была общей внучкой. Помнила, как лязгали котлы и кастрюли, стукаясь о лошадиные бока, помнила рулоны ткани, певучий смех, крики теток. Они смеялись, въезжая в ворота. «За этими стенами прятались от нас. А мы приехали. Мы здесь».

Было время, ее народ вырвал контроль над солевой торговлей у хауса и фула, даже у королевства Сокото, в своих руках держал всю сахельскую торговлю до самого Тимбукту. «Султаны Сокото страшились пыли наших лошадей».

Конники в краю медлительных верблюдов. Сахельские львы. «Мы были налетчики. Мы были купцы – независимые, вольные. Вольных стены не остановят». Она шла по Старому городу, и слова звенели в ней эхом. Но она не хуже прочих знала, что львы северных саванн давно исчезли, живут только в народных песнях и далеких заказниках. Прошлое старело, ее сородичи уходили прочь, и наконец прошлое обернулось историей, далеким шепотом, точно голоса за стеною.

«Счет богатству мы ведем скотом. Но было время, когда оно измерялось золотом».

На пустыре дети гоняли футбольный мяч – развевались одежки, – а бабки выбивали ночную пыль из свалявшихся ковров. Матери и дочери вручную отжимали белье на задних дворах, муэдзин все звал на молитву.

Вслед за потоком мужчин в белом она пришла на широкий двор. Территория дворца эмира. Ворота эмира, эта плита почета, выложены керамической плиткой; ее она тоже помнила – причудливое сплетение узоров знакомо ей, как ночная греза. Нижний двор еще в тени, но солнечный луч уже нащупал мозаику по верхнему краю, и глина сияла, будто подсвеченная вышивка. Будто ножны, инкрустированные драгоценностями.

– Вперед! Шевелитесь!

У ворот за толпою надзирала стража эмира, заскорузлые люди в алых халатах и тюрбанах. Юноши, поспешая мимо, пихнули ее в спину; она придержала канистру, успокоила себя, утешилась собственной незначительностью. Толпы проталкивались к мечети, повсюду шныряли ласточки. Мечеть – прямо напротив дворца; минареты и купол уже блистали солнцем.

Она сюда пришла не случайно, не просто так увязалась за верующими. Держась подальше от дверей, не желая преступать границы, она остановилась в узком проулке, где шаги и тела поневоле замедлялись. Поставила канистру на землю, застыла, сложив руки, выставив ладони, шепотом напоминая прохожим о том, что подаяние – столп веры ничем не хуже молитвы.

– Закят[13], – шептала она. – Фаранте зучия. Закят.

Мужчины в широких шароварах и жилетах-размахайках шагали мимо – ткань чопорно бела, парадные такии плотно натянуты на головы. Большинство не слышали ее мольбы – или же притворялись. Кто-то морщился, кто-то злился. Но несколько добрых душ залезли в глубокие карманы, на ходу сунули ей несколько кобо или смятую найру – осторожно, чтоб не коснуться ее руки.

Трубный глас. Суета в дальнем дворе. Сам эмир пробирался из дворца в мечеть – еженедельная прогулка по людному двору, черный тюрбан плывет над толпою. О появлении эмира возвестила пушка – одинокий гулкий залп. Свита, стражники в алых тюрбанах, распихивали людей у него с дороги, а эмир складывал руки, принимал пожелания доброго здравия и долголетия, терпеливо кивал торопливым повествованиям о личных делах неотложного свойства, благосклонно улыбался. На один миг безумия ей захотелось пробиться сквозь давку, кинуться эмиру в ноги, просить милости; но толпа чересчур плотна, а она слишком ослабела. Скопище верующих потекло со двора в мечеть, а она снова пристроила канистру на голове и зашагала дальше.

Где пятничные молитвы, там и пятничные уроки. На школьном дворе в Старом городе мальчишки в летних рубашках и шортах и девочки в длинных, безукоризненно чистых платьях собрались под ближайшим деревом – в руках таблички, все смеются, толкаются, – и учитель взирал на них поверх очков-полумесяцев и хмурился, молча призывая к тишине.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

11

Зд.: прошу вас (хауса).

12

Что такое?

13

Закят – один из пяти столпов ислама, обязательное пожертвование в пользу бедных и на распространение мусульманства.

419

Подняться наверх