Читать книгу О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов - Константин Анатольевич Богданов - Страница 4

НОВЫЕ СЛОВА – НОВЫЕ ВЕЩИ
КУРЬЕЗ, ИНТЕРЕС, ОСТРОУМИЕ

Оглавление

Монах Иакинф (Н. Я. Бичурин), прославившийся своим путешествием в Монголию и Китай и считающийся сегодня первым русским синологом, замечал в своих путевых записках, как о само собой разумеющемся, что «по естественному непостоянству нашего вкуса <…> всякая новизна нравится нам»81. Но хорошо известны и самокритичные слова Пушкина из «Путешествия в Арзрум» о соотечественниках: «Мы ленивы и нелюбопытны»82. Кто более справедлив? Можно ли вообще говорить о некоей национальной и культурной специфике применительно к востребованности психологических и социальных стратегий, призванных к освоению нового и неизвестного? Я склонен отвечать на этой вопрос утвердительно. Суждения о различиях в проявлении любопытства в разных культурах представляются настолько же закономерными, насколько оправдано выделение этических, эстетических и эмоциональных доминант, окрашивающих те или иные тексты и культурные памятники. Сложный вопрос о том, насколько прецедентны эти тексты и эти памятники относительно воображаемого облика целостного общества, предопределяется возможностью говорить о самой целостности общества83. Если мы такую возможность не отрицаем, то оправдано думать, что целостные общества различаются и по эвристически целостным критериям – будь то термины этики, эстетики, показатели эмоциональных или интеллектуальных характеристик.

Убеждение в преимуществах богоугодного «невежества» («невЪгласства») перед горделивой ученостью, отсылающее к евангельскому противопоставлению нищих духом книжникам и фарисеям, – один из наиболее устойчивых топосов древнерусской литературы84. Мнение о том, что в стремлении к многознанию, и в частности пристрастии к многочтению, таится опасность отступления от вероучительных истин, отстаивается при этом и теми авторами, в ком сегодня видят провозвестников отечественного Просвещения: например, Андрей Курбский предупреждал в своем предисловии к переводу «Небес» Иоанна Дамаскина о вреде самостоятельного чтения Писания: «понеже в книгах заходят человецы, сиречь, безумиют, або в ересь впадают»85. Отношение к многознанию устойчиво определяется в русской культуре допетровской эпохи противопоставлением ценностей спасительного смирения, ложного «любомудрия» и словесной «хытрости». Теологически традиционному осуждению «любопытства» как праздного интереса следует и церковнославянский словарь Г. Дьяченко, истолковывающий его в синонимическом пояснении предосудительного «скоропытства» (со ссылкой на Ефрема Сирина) и «многопытати» (т. е. «запутываться во многих предприятиях» – со ссылкой на «Камень Веры» Стефана Яворского)86.

На фоне контекстуальных превратностей в истолковании западноевропейских слов со значением «любопытство» история русскоязычного понятия изучена досадно мало87. Между тем она касается одного из важнейших понятий идеологии европейского Просвещения и показательна в отношении как языковых, так и социопсихологических инноваций в русской культуре эпохи Петра. Замечательно уже то, что в отличие от латинского понятия curiositas, продолжавшего оставаться актуальным для католической традиции Нового времени и морфологически исходного для соответствующих слов в романских языках88, русскоязычное понятие «любопытство» является сравнительно новым и не имеет синонимических параллелей в языковой традиции допетровской эпохи. Единичный пример, позволяющий судить о том, что лежащая в его основе традиционная словообразовательная модель (сложение с морфемой – люб-) восходит к предшествующей традиции, – слово «любопытаныи» в тексте Ефремовской Кормчей XII века, представляющее собою перевод греч. απολυπραγμονήτος 89. Последующее появление слова «любопытный» датируется – через лексикографическую пропасть – в рукописном Словаре Дмитрия Герасимова (по списку конца XVII века), но уже в последующие десятилетия круг морфологически производных слов экстенсивно расширяется («любопытец», «любопытник» «любопытство», «любопытность», «любопытственный», «любопытствие»)90 и аксиологически поддерживается заимствуемым в те же годы прилагательным «куриозный», существительными «курьез», «куриозность», «куриозите», «куриозита»91.

К эпохе Петра в истории западноевропейской общественной мысли употребление слов со значением любопытства не определяется преимущественно теологическим контекстом. Начиная с середины XVI века отношение к «любопытству» в Европе формируется в целом не церковными сочинениями, но текстами путешественников и исследователей природы, сопутствуя расширению колонизационного пространства и революционным открытиям в области естественных наук92. Символическому «оправданию» любопытства сопутствует мода на «вундеркаммерное» коллекционирование – собирание природных и искусственных «курьезов», становящихся к середине XVII века одним из характерных атрибутов просвещенно-аристократического времяпрепровождения93. Дань такому коллекционированию отдал, как известно, и Петр I. Купленные им коллекции анатомических, зоологических и ботанических экспонатов Фредерика Рюиша и Альберта Себы стали основой музея, принципиальное значение которого вполне понимали иностранные современники Петра, характеризовавшие русского царя в терминах, уже привычно относившихся в западноевропейской традиции к «любопытствующим» (curiosi, или virtuosi) – коллекционерам, испытателям природы, охотникам до нового и экзотичного. Часто повторяющееся мнение о прагматизме Петра требует при этом существенных коррективов – основание Кунсткамеры само по себе достаточно свидетельствует о том, что институциональные нововведения петровского правления не объясняются исключительно практическими обстоятельствами. Джон Перри, английский инженер и ученик Ньютона, проведший в России почти четырнадцать лет и часто общавшийся с Петром, поражался в своих мемуарах исключительному любопытству (curious) Петра, не устававшего вникать в «смысл и причины» любых мелочей (reason and causes of <…> minutes things)94. В своих личных пристрастиях Петр имел достаточно возможностей для того, чтобы они были восприняты в терминах идеологического предписания и социального целесообразия. Но важно, что реализация таких возможностей – в глазах как самого царя, так и его ученых современников – декларировалась в противопоставлении к предшествующей традиции.

О социально-психологических обстоятельствах, препятствовавших беспроблемному перенесению в Россию уже привычных для Западной Европы атрибутов Просвещения, можно судить по обширной «русской переписке» Лейбница. Европейски образованные корреспонденты Лейбница, вынашивавшего далеко идущие планы цивилизационного преобразования России, и в частности активизации на ее территории научных исследований, дружно сетовали на сложности в организации сбора надлежащей информации из-за безразличия самих русских к тому, что немецкому ученому представлялось заслуживающим заинтересованного внимания. Так, например, в 1695 году в ответ на просьбу Лейбница о неких азиатских «куриозах» бранденбургский посланник в Москве Райер заверял его, что «нация московитов» (Moskowitische Nation) совершенно непривычна к поиску каких-либо куриозов (dergleichen curiositäten) и только тогда способна что-то предпринять, когда учует «запах денег» и найдет тому практическое назначение95. Очевидно, что сообщения такого рода небеспристрастны, но они справедливы в главном: представление о российском обществе конца XVII – начала XVIII века не вяжется с представлением о привычности ученых исследований, просвещенного коллекционирования и далеких путешествий96. Декларативное стремление Петра «импортировать» в Россию достижения европейской цивилизации и создать тем самым принципиально новую культурную действительность предстает на этом фоне политикой, продиктованной апологией не только внешних сторон европейской учености, но и тех социопсихологических ценностей, которые предопределили успехи самой европейской «научной революции» XVI – XVII веков.

Правительственным манифестом такой апологии можно считать знаменитый указ Петра от 13 февраля 1718 года, обязывавший привозить в столицу различного рода «курьезы» как природного, так и искусственного происхождения (в терминах кунсткамерного коллекционирования: naturalia и artificialia). В первую очередь Петра интересовали анатомические аномалии, послужившие предметом специального указа уже в 1710 году («понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в зверской и птичьей случается, что родятся монстра, т.е. уроды, которые всегда во всех государствах собираются для диковинки»)97, но теперь список поощряемых к собиранию «курьезов» предельно разросся: «Если кто найдет в земле или воде какие старые вещи, а именно каменья необыкновенные, кости человеческие или скотские, рыбьи или птичьи, не такие, какие у нас есть, или и такие, да зело велики или малы перед обыкновенным, также какие старые надписи на каменьях, железе или меди, или какое старое необыкновенное ружье, посуду и прочее все, что зело старо и необыкновенно, – тако ж бы приносили, за что будет довольная дача, смотря по вещи»98.

В ретроспективе русской культуры указы Петра о доставке в столицу уродов и прочих «раритетов» продолжали восприниматься как нечто из ряда вон выходящее столетия спустя: даже в глазах Пушкина, увлеченно собиравшего материалы по истории петровского правления, появление указа о монстрах по ходу важнейших государственных дел служило лишним доказательством того, насколько «странным монархом» был Петр99. Радикализм поощряемых «странным монархом» нововведений выразился и в открытии Кунсткамеры, специальным указом она объявлялась бесплатной, и более того – ее посетителей надлежало «приучать, потчевать и угощать», им предлагали «кофе и цукерброды», закуски и венгерское вино (Иоганну Шумахеру, хранителю коллекций, на это отпускалось четыреста рублей в год)100. Замечательно, что среди скульптур А. Ф. Зубова, украсивших здание Кунсткамеры, была и аллегорическая скульптура персонифицированного любопытства – женская фигура «Куриозитас», дополнившая риторически значимый порядок «кунсткаммерных» аллегорий, олицетворявших Ингениум (Воображение), Меморию (Память), Адмирацию (Удивление), Дилигенцию (Внимание), Сапиенцию (Мудрость) и Сциенцию (Наука).

В глазах как русских, так и иностранных современников индивидуальные пристрастия Петра воспринимались как контрастные к ценностям традиционной русской культуры. Церемониальность, с которой было обставлено создание Академии наук, декларировала это противопоставление наглядным образом: «автохтонные» ценности предшествующей культуры замещались «импортированными» ценностями, призванными лечь в основу новой культуры и новой государственности101. В контексте этого «импорта» инокультурные заимствования и инновативные знания рекомендуются к освоению как таковые и ради них самих. Именно так, по-видимому, следует объяснять поощряемый Петром информационный «плюрализм», выразившийся почти в одновременной публикации переводов коперникианской по идеям книги «География Генеральная» Бернарда Варения (1718) и сочинения «Земноводного круга краткое обозрение» убежденного геоцентриста Иоганна Гюбнера (1719)102. В терминах современной социологии научного знания такое совмещение несовместимого удачно определяется понятием «риторика приспособления» (rhetoric of accommodation), когда разрешение той или иной проблемы достигается путем ее ресемантизации в постороннем для нее контексте103. В данном случае научное противоречие снимается, как можно думать, апологией самой науки, позволяющей приходить пусть и к взаимопротиворечивым, но равно интересным открытиям. Примечательно, что незадолго до выхода в свет указанных сочинений побывавший в Москве иезуит Франциск Эмилиан сообщал о предосудительном любопытстве своих русских собеседников к некоему привезенному из Голландии «сочинителю», упорно защищавшему богопротивную гипотезу «о стоянии солнца и подвижности земли»; миссионер попытался разъяснить им, «какая разница между гипотезой и истиной на деле <…>, однако они пожелали, чтобы то учение было опровергнуто с аргументами, и это задало нам весьма большую и трудную работу»104.

Позже примирение взаимоисключающих астрономических теорий не только идеологически санкционируется, но и находит пропагандистское воплощение – в публичных торжествах, ознаменовавших 44-летие Анны Иоанновны. Из описания фейерверка, состоявшегося 28 января 1735 года, известно, что среди грандиозных иллюминационных украшений, сооруженных на Неве, были «поставлены также две армилларные сферы, из которых на одной видеть можно солнце, по Тихонской, а на другой по Коперниканской системе, то есть оба главнейшия мнения, по которым Физики наших времен мир со всеми его телесами представляют. Первая сфера, которая показывает, что солнце около земли обращается, имеет сию надпись: PROFERT MAGNALIA CVRSV, то есть: ТEЧЕНИЕМ ЧУДО ТВОРИТ. Другая, которая показывает, что солнце в средине стоит и как землю, так и прочия планеты около себя обращает, изъяснена следующей надписью: STANS OMNIA MOVET, то есть: ВСЯ ДВИЖЕТ ПОСТОЯНСТВОМ. На пьедестале лежат по обеим сторонам фигуры удовольствия и удивления, которыя не токмо при смотрении на солнце, но и при рассуждении высоких свойств ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА всегда являются»105. Из следующего далее стихотворного панегирика выясняется смысл сооружения взаимоисключающих, но оттого тем более достойных «удовольствия и удивления» «армилларных сфер», – каким бы ни был реальный порядок планет, императрица в любом случае может быть уподоблена солнцу:

«Чудным ходом все своим чудно содевает;

Движет постоянством круг жителей земленных.

Возмоглож бы что востать больше Тя в рожденных?»106


Эпистемологические последствия подобной риторики трудно преувеличить. Риторическое примирение формально противоречащих друг другу астрономических постулатов подразумевает оправдывающую его эпистемологическую стратегию – самоценное внимание к новому и прежде неизвестному. Одним из событий, наглядно продемонстрировавшим идеологические приоритеты в оценке информации, как сведений о новом, а не о том, что уже традиционно воспроизводится, стало, в частности, инициированное Петром создание специализированного свода книжных резюме: по проекту устава Санкт-Петербургской академии (1724), «каждый академикус обязан в своей науке добрых авторов, которые в иных государствах издаются, читать, и тако ему лехко будет экстракт из оных сочинить. Сии экстракты, с прочими изобретениями и розсуждениями имеют от Академии в назначенные времена в печать отданы быть»107. Первым научным изданием академии (1726) стали именно такие, предвосхитившие современные реферативные сборники, «экстракты», или «диспуты» (sermones)108. В том же ряду следует оценивать и другие просветительские проекты Петра – организацию первых в России научных экспедиций, поощрение географических, археологических, медико-топографических и геологических исследований, вышеупомянутые указы и разъяснения о доставке «куриозных вещей» в Кунсткамеру, Берг– и Мануфактур-коллегии.

Ранние примеры употребления слов, указывающих на любопытство как на стратегию заинтересованного познания нового и прежде неизвестного, свидетельствуют об их позитивных коннотациях. Так, например, неизвестный по имени автор театрального представления «О Калеандре и Неонилде» (1731) обращается в Прологе к благодарным зрителям: «Куриозность ваша, благопочтенныя спектаторы, кторы сие да внимает»109. В пятой сатире Кантемира добронравным собеседником Сатира, произносящего пространно-сатирический монолог «на человеческие злонравия», выступает Периерг, т.е. «Любопытный» (περίεργος), как объясняет его имя сам автор в примечаниях к своему сочинению110.

С понятием «любопытства» непосредственно соотносится появление в русском языке и заимствованного слова «интерес», также датируемое эпохой петровского правления («интерес» – 1698 года; «интересовать» и «интересоваться» – 1713-го)111. К середине XVIII века слова со значением «интереса», первоначально подразумевавшие практическую пользу (так, в частности, объясняется слово «интерес» в составленном при Петре и частично им отредактированном рукописном «Лексиконе вокабулам новым по алфавиту»: «польза, корысть, прибыль»), осложняются значениями, указывающими на символические ценности, имея в виду нечто, что заслуживает внимания, как таковое, занимательное и увлекательное112. В историко-языковом плане немаловажную роль в этих переменах сыграло, по-видимому, влияние французского языка, в котором слово «интерес» (intérêt) не имеет столь «прагматических» коннотаций, которые свойственны польскому (interes), голландскому и немецкому языкам (Interesse), послуживших для русского языка первоначальными источниками соответствующего заимствования. К середине века «интерес» и «любопытство» сравнительно устойчиво указывают на сферу просвещенного досуга и могут противопоставляться социальной необходимости и гражданским обязанностям, в соответствии с берущим свое начало в античности смыслоразличением otium’a и negotium’a113. Так, в частности, использует понятия «любопытство» и «должность» В. К. Тредиаковский (в «Слове о витийстве», 1745): похвальная общеупотребительность «природного» языка дает о себе знать, по мнению автора, повсюду – от церкви до царского дворца, «буде для должности, или для любопытства, впустится верховнаго Самодержца в Палаты»114.

Семантические инновации, ознаменованные появлением в русском языке слов «любопытный» и «интересный», выразились и в трансформации привычного словоупотребления, например в возникновении переносного значения глагола пробуждать/пробудить – в значении «пробудить интерес»115. Переносное значение понятия бодрствования было известно в русском языке и раньше, восходя к передаче греческих слов с основой – γρηµγορ – (εγρηµγορα, в Новом Завете – γρηγορέω: проснуться, бодрствовать) словами «быстроумие» и «остроумие»116, обозначавшими в русском языке XIV – XVII веков духовное рвение и нравственное подвижничество, характеризующее образцового пастыря или государя117. Теми же словами в древнерусском языке переводилось греческое слово αγχίνοια (άγχι – близко, νουής – разум: «сметливость», «сообразительность», как переводит это слово А. Д. Вейсман)118. В византийской эпистолографической традиции слово αγχίνοια служило одним из этикетно-общепринятых эпитетов в формулах обращения к адресату и часто употреблялось при обращении к эпископам, служа составным элементом церковной титулатуры119. Средневековая русскоязычная эпистолография следует византийским традициям: этикетному обращению с использованием титульного эпитета αγχίνοια соответствует слово «остроумие» в послании ростовского архиепископа Вассиана (Рыло) великому князю Ивану III (1480) и в послании игумена Иосифа Волоцкого суздальскому епископу Нифонту (между 1492 и 1494 годами)120. С различением соответствующих значений стоит оценивать и те примеры, которые приводит для истории слова «остроумие» в древнерусском языке И. Срезневский (этого различия не проводящий)121.Царское «остроумие» – противопоставляемое «худоумию» подданных – залог мудрого и справедливого правления («Молю же о сем царское твое остроумие, богом данную ти премудрость, да не позазриши моему худоумию»; «И царское твое остроумие болшу имать всех силу изрядн управити благое свое царствие»)122.

Использование слова «остроумие», как формульного обращения, и смысловая связь «остроумия» и «бодрости» не исключали в этих случаях коннотаций, указывавших на «мудрость», а в еще более узком значении – «стремление к знанию», но можно утверждать, что вплоть до эпохи Петра последнее значение в использовании этих слов не доминировало. Так, характерно, что в «Житии» св. Стефана, епископа Пермского, составленном Епифанием Премудрым в конце XIV – начале XV века, остроумие – столь же нравственное, сколь и интеллектуальное достоинство, отличающее православного подвижника: «Превзыде паче многыхъ сверстникъ в роде своемъ, добропамятствомъ и скоровычениемъ преуспеваа, и остроумиемъ же и быстростию смысла превъсход. И бысть отрокъ доброразумиченъ зело, успеваше же разумомъ душевнымъ»)123. Так же понимается остроумие в «Сказании о седми свободных мудростех», известном в русскоязычном переводе c начала XVII века: в «арифметической» части трактата арифметика с одобрением говорит о тех, кто «безпечальный и остроумный усердно о мне да подвизается и о учении моем да не стужает но благодартию здравого смысла сияет»124. В сборнике переводов Епифания Славинецкого из отцов церкви, составленном в 1656 году (и изданном в 1664 году), автор послесловия противопоставляет современным читателям непревзойденного «во всяком остроумии» Максима Грека: «Во всех благоискусен бе сый и много от человек ныняшнего настоящаго времени отстоящ мудростию и разумом во всяком остроумии»125. Вместе с тем еще в «Арифмологии» Николая Спафария в перечне характеристик разных народов прилагательное «остроумный» включено в контекст, придающий ему негативные коннотации словесного изобретательства и вымысла: «Итали – гордии, отмстители, остроумнии»126. Ситуация меняется в годы петровского правления: в русском переводе Козьмы Афоноиверского «Риторики» Софрония Лихуда «остроумие» определяется как шестнадцатый «источник обретения» (т.е. inventio): «Шестый надесять источник обретения напоследок есть слово и остроумие, или изящность естества ума в местах» (Л. 40 – 43). Сам Петр постоянно характеризуется своими приближенными как быстроумный и/или остроумный – в значении, указывающем отныне не только на традиционную титулатуру «недремлющего» и мудрого властителя, но также на стремление к новому и необычному127. В ряду таких примеров интересно «Слово» по случаю Ништадтского мира Феофана Прокоповича, прославляющего «монаршее остроумие» Петра, выразившееся в изобретении «емблемы» о «флоте и введенной в России навигации». Эта эмблема – «образ человека, в корабль седшего, нагого и ко управлению корабля неискусного»128.

В 1730 – 1740-е годы истолкование понятия «остроумие», впрочем, все еще сохраняет коннотации, указывающие на благочестивое знание и мудрость: в брошюре-описании иллюминации, устроенной по случаю четвертой годовщины коронования Анны Иоанновны (1734), «остроумие», обозначившее один из семи «женских образов <…> добродетелей и похвальнейших свойств», украсивших аллегорический «Храм Премудрости» правления императрицы, здесь же переводится на немецкий как Klugheit, т.е. – ум, рассудительность129. М. В. Ломоносов в «Кратком руководстве к красноречию» включает «остроумие», наряду с «памятью», в «душевные» дарования, составляющие – вместе с «телесными» дарованиями – «природные» дарования, необходимые к приобретению красноречия; остроумие является при этом результатом соединения «силы совоображения» и «рассуждения» (§ 23). В познании человеческих нравов особая роль, по его же мнению, принадлежит «философскому остроумию»: «Должно самым искусством чрез рачительное наблюдение и философское остроумие высмотреть, от каких представлений и идей каждая страсть возбуждается, и изведать чрез нравоучение всю глубину сердец человеческих»130, тогда как идеальный ученый – «рачительный любитель натуры» – имеет охоту быть «любопытным и неусыпным», совмещая «чтение книг» и «собственное искусство»131. В схожем значении употребляет слово «любопытство» В. К. Тредиаковский, придавая ему вместе с тем этические и эстетические коннотации: «Любопытство <…> узрит и познает все Предначертание <…> Доброту и Изящность живописания»132. В похвальном «Слове Петру Великому» Сумароков (1759) характерно «датирует» «остроумие» эпохой отечественного Просвещения: «До времен Петра Великого Россия не была просвещена ни ясным о вещах понятием, ни полезнейшими знаниями, ни глубоким учением. Разум наш утопал во мраке невежества, искры остроумия угасали и воспламениться не имели силы. <…> Родился Петр <…>. Возрадовалась истина и ужаснулось суемудрие»133.

Похвалы на предмет «остроумия» и «любопытства» не лишены вместе с тем социологических оговорок. «Остроумие» и «любопытство» даровано властью – это, как заявляет в вышеприведенном пассаже Сумароков, «право на истину», но это в то же время и «право на досуг». Досуг же (otium), как писали уже античные авторы, по необходимости – привилегия немногих, предполагающая «недосуг» (negotium) большинства. В 1759 году русскоязычный читатель тоже мог задуматься над этим нехитрым силлогизмом, прочитав в журнале «Праздное время в пользу употребленное» (издававшемся при шляхетском кадетском корпусе в Петербурге) анонимное «Письмо о пространстве разума и о пределах оного»: «Если бы земледелец был прорицателен, остроумен и чрезмерно любопытен, восхотел ли бы он день и ночь в полях скитаться за стадом? Не почел ли бы себе за оскорбление, что должен с неусыпным попечением ходить за презренными сими животными? Между тем ежели скот и земля оставлены будут в небрежении, останемся все без одежды и без пропитания, всюду родятся бедствия и нестроение. Итак, грубость и невежество поселянина немалое есть для нас благодеяние»134.

Инерция истолкования остроумия как ума и рассудительности дает о себе знать вплоть до 1780-х годов. Князь М. М. Щербатов в записках «О повреждении нравов в России» использует слово «остроумный» для характеристики Петра и князя Я. М. Долгорукова, имея в виду присущую им зрелость ума, обдуманность поступков и – что показательно – неторопливость в словах («Остроумный монарх ничего не отвечав»; «Сей остроумный и твердый муж [Долгоруков] не мог вдруг ответствовать на такой вопрос, где состояло суждение между царствующаго Государя и его отца, обоих отличных их качествами»)135. Вместе с тем, начиная уже с середины XVIII века, за остроумием постепенно закрепляются все более риторические коннотации, приводящие в конечном счете к словоупотреблению, вытесняющему этимологически содержательное истолкование («ум») метонимическим: «острое слово».

Истории понятия «остроумия» в русском языке касалась Ренаты Лахманн, сближавшая его с риторическим понятием acumen136. Основания для такого сближения, несомненно, есть. В западноевропейской риторической (а шире – филологической) традиции истолкование понятия acumen восходит к Цицерону, использовавшему его для обозначения способности видеть аналогии между вещами и идеями, которые внешне не связаны между собою. Такая способность вызывает удивление и удовольствие, поэтому хороший ритор, по Цицерону, должен наряду с «мыслительной глубиной философов, выразительностью поэтов, памятью юристов, голосом трагика и жестикуляцией лучших актеров» владеть «остроумием диалектиков» (De Orat. I, 28, 128, II, 38, 158). Аcumen оказывается в этом случае синонимичным риторико-диалектическому понятию «subtilitas» («казуистика»: De Orat. II, 22, 93; 23, 98; III, 18, 66; Orat. 28, 98), а тем самым распространяется не только на сферу риторического «увеселения» (delectare), но и на сферу риторического «научения» (docere). В определении сентенций Цицерон различает три стиля остроумия, соответствующих различным риторическим задачам, – обучению соответствует «проницательность» (acutus), удовольствию – «острое слово» (argutus), важности предмета – «величественность» (gravitas) (De optimo genere oratorum I, 2, 5). Такое же различие сохраняется у Квинтилиана (Inst. XII, 10, 59). В эпоху Ренессанса и Барокко понятие acumen уточняется путем возможности обособления «остроумия в словах» и «остроумия в мыслях», связывается с понятиями иронии и, в частности, астеизма (употребление слова в смысле обратном буквальному, скрытая насмешка в форме нарочитого восхваления), а также с другими тропами и фигурами, позволяющими соотносить привычное с непривычным и тривиальное с возвышенным (concors discordia) – с оговорками об уместности такого соотнесения в прозе, поэзии и, наконец, эмблематике137. Среди авторов, уточнявших доксографические определения понятия acumen, были Матиас Сарбиевский, связывавший его (с опорой на Марциала и Сенеку) с понятиями acutus и argutus138, и Федор Кветницкий. Последний различал три типа риторического остроумия: juxta naturam («сообразно с природой») – в согласии с семантикой возможного сопоставления референтов; praeter naturam («помимо природы») – с указанием на возможность такого сопоставления и contra naturam («вопреки природе») – с нарушением семантического правдоподобия. Не исключено, что трактаты Сарбиевского («De acuto et arguto») и Кветницкого («Clavis Poetica»), учитывая обширный импорт латиноязычных риторик в Россию в рамках институализации риторического образования при Петре, вполне могли найти здесь концептуальный отклик139.

Не ясно, однако, насколько «точечным» было воздействие именно термина acumen, а не соотносившегося с ним сравнительно широкого риторического контекста. Между тем «терминологическое пространство» этого контекста включает в себя, по замечанию самой Лахманн, основополагающие риторические понятия ingenium (ingenio) и conceptus, указывающие на способность к пониманию и воображению140. Заметим, кстати, что Ломоносов в тексте, написанном им параллельно по-русски и по-латыни, словом «остроумие» передает именно слово ingenium, а слово acumen в словосочетании с judicium (acumine iudicii) переводит как «проницание рассуждения»141. Содержательным эквивалентом латинского понятия в русскоязычных риториках, скорее, могло бы служить понятие «витиеватой речи». По определению Ломоносова, посвятившего «изобретению витиеватых речей» седьмую главу «Краткого руководства к красноречию», «витиеватые речи (которые могут еще называться замысловатыми словами или острыми мыслями) суть предложения, в которых подлежащее и сказуемое сопрягаются некоторым странным, необыкновенным или чрезвычайным образом и тем самым составляют нечто важное или приятное». Авторами витиеватых речей Ломоносов называет Григория Назианзина, Григория Селевкийского, Плиния, Сенеку, Марциала, но оговаривается, «что в самые древнейшие времена за острыми мыслями авторы, как видно, не так гонялись, как в последовавшие потом и в нынешние веки». Уместность правил о «изобретении витиеватых речей» в риторическом руководстве диктуется, таким образом, «вкусом нынешнего времени», но требует, по Ломоносову, важного ограничения: в составлении витиеватых речей следует соблюдать меру и не следовать «нынешним итальянским авторам, которые, силясь писать всегда витиевато и не пропустить ни единой строки без острой мысли, нередко завираются»142. По мнению И. Сермана, выпад Ломоносова в адрес «итальянских авторов» имеет в виду подражателей кавалера Джамбаттиста Марино и соответственно маньеристические новации в области риторики143. Позиция Ломоносова в этом случае перекликается с умонастроением немецких литераторов – членов русской Академии наук, работавших в это же время в Петербурге, ориентированных на французский классицизм и последовательно выступавших против маринизма и прециозности144. Можно добавить, впрочем, что характеристику итальянцев, как славящихся остроумием, не стоит непременно связывать с Марино: напомним, что об остроумных итальянцах писал уже Николай Спафарий, ту же характеристику повторит В. Тредиаковский в перечне «учтивейших и просвещеннейших в Европе народов»: «проницательнейшие Англичане, благорассуднейшие Голландцы, глубочайшие Гишпанцы, острейшие Италианцы, витиеватейшие Поляки, тщательнейшие Шведы, важнейшие Немцы»145.

Истолкование «остроумия» кажется в этих случаях существенно отличающимся от acumen’а западноевропейских риторик, подразумевая у русских авторов не нарушение норм правдоподобия в оправдание «искусства вымысла» (studium mentiendi) и утонченной парадоксальности «городской речи» (urbanitas)146, а защиту этих норм – способность к адекватному мировосприятию и убедительному описанию. Характерно, что при всех расхождениях с Ломоносовым схожим образом понимал остроумие А. П. Сумароков, перечислявший в качестве необходимых «источников стихотворца» – «свободу, праздность и любовь», но кроме того: «способы в изображении естества человеческому остроумию и в самой грубой природе»147. Понимание «остроумия» как умения воспроизводить в слове саму природу предопределяет характеристику «остроумного писателя» в статье С. Г. Домашнева «О стихотворстве» (1762):

«Остроумный писатель владеет умом и сердцем читателя, изображая колеблющееся море, ревущие волны, бурные ветры, сокрушение кораблей, страх плавателей, неприступные горы, непроходимые стремнины, поля багреющие кровию, треск оружия, радостные восклицания, жалостный вопль, плеск и рыдание, разрушение городов, крик победителей, стон побежденных, свирепство и наглость воинов, робость и уныние пленных, отчаяние жителей и проч., или в описании красоты естества, представляя стремящиеся с гор источники, зеленеющие луга, приятные рощи, прохладную тень, пение птиц, положение холмов и долин, благоухание цветов, шум ручьев, голос свирели и проч.»148

Начиная с середины XVIII века возможность собственно лексикографической (а не контекстуальной) параллели между лат. «acumen» и рус. «остроумием» осложняется воздействием современного западноевропейского словоупотребления – коннотациями французского bel esprit, beaux mots, beux esprits и немецкого geistreicher, witziger Mensch, подразумевавшими понимание «остроумия» в значении иронической насмешки, сатирического критицизма и вместе с тем занимательного вымысла149. С оглядкой на западноевропейский контекст в восприятии соответствующих слов, отношение к понятию «остроумие» разнится. С одной стороны, за остроумием закрепляются ассоциации, связывающие его с литературным творчеством и особенно с жанром романа. Журнальная критика 1770-х годов убеждает читателя, что «остроумный роман, произведенный искусным пером господ Прево, Мармонтеля, Фильдинга, Лесажа, или Арнода <…> более удобен наставить и увеселить читателя, нежели целый шкап огромных томов, заключающих в себе сухия и строгие наставления»150. Иван Дмитриев, оглядываясь в своих воспоминаниях (написанных в 1820-е годы) на те же годы, противопоставит «жалкие стихи» Тредиаковского и Кирьяка Кондратовича, «чуждые вкуса и остроумия», «игре остроумия» в благозвучных произведениях Сумарокова151. Вместе с тем в остроумии видится предосудительная страсть к неуместной иронии и/или дерзости: так, например, отрицательный герой романа П. Львова «Российская Памела» (1789) характеризуется «подлым таканием, презрительным шутовством, дерзкими словами, кои в свете называются иногда „бомо“ (т. е. beux mots. – К.Б.152. Гр. Н. П. Румянцев, вспоминая в автобиографии о негативной оценке Екатериной II написанного им сочинения, «до Российской истории касающегося», признавал ее справедливой, так как «ирония, к которой я прибегнул, одних остроумных удовлетворяет»153. В 1772 году Г. Р. Державину общественные коннотации, связываемые с понятием «остроумие», представляются достаточным поводом для стихотворной филиппики:

Не мыслить ни о чем и презирать сомненье,

На все давать тотчас свободное решенье,

Не много разуметь, о многом говорить;

Быть дерзку, но уметь продерзостями льстить;

Красивой пустошью плодиться в разговорах,

И другу и врагу являть притворство в взорах;

Блистать учтивостью, но, чтя, пренебрегать,

Смеяться дуракам и им же потакать,

Любить по прибыли, по случаю дружиться,

Душою подличать, а внешностью гордиться,

Казаться богачом, а жить на счет других;

С осанкой важничать в безделицах самих;

Для острого словца шутить и над законом,

Не уважать отцом, ни матерью, ни троном;

И, словом, лишь умом в поверхности блистать,

В познаниях одни цветы только срывать,

Тот узел рассекать, что развязать не знаем, —

Вот остроумием что часто мы считаем!154


А. С. Шишков осуждает остроумие в «Рассуждении о старом и новом слоге» (1803), истолковывая его как пренебрежение «естественной простотой», «подобий обыкновенных и всякому вразумительных»: «[Г]оняясь всегда за новостию мысли, за остроумием, так излишне изощряем <…> понятия свои, что оные чем меньше мысленным очам нашим от чрезвычайной тонкости своей видимы становятся, тем больше мы им удивляемся, и называем это силою Гения»155.

Во второй половине XVIII века употребление слов «любопытный», «интересный», «остроумный» применительно к тому, что привлекает внимание, становится не только общераспространенным, но и находит синонимическую поддержку в лексических новообразованиях «занимательность», «занимательный», «занимающий»156. О неравнодушии, с каким воспринимались вышеприведенные неологизмы еще в начале XIX века, и о тех идеологических инновациях, с которыми ассоциировалось их употребление, можно судить по сочинениям того же А. С. Шишкова, не устававшего напоминать о них как о примерах нелепых заимствований, искажающих русский язык и заслуживающих запрета. На страницах программного «Рассуждения о старом и новом слоге Российского языка» (1803) патриотически настроенный автор снисходительно ироничен: «Может быть, скажут еще, когда употребляем мы слова: желательно, чаятельно, сомнительно и проч., то для чего, последуя тому ж правилу, не употреблять <…> занимательно и проч.? Для того, что естьли бы это свойственно было языку нашему, то давно бы уже оное введено было в употребление»157. Прогнозы, однако, не сбывались, и в «Разговоре между двумя приятелями о переводе слов с одного языка на другой», и особенно в «Опыте славенского словаря», ирония сменяется наставительным негодованием: «Во всяком языке есть такие понятия, которые ему свойственны, а другому нет <…>. Но здесь не тот случай. Невозможно, чтоб таковых слов, как intérêt, intéressant, в нашем языке не было»158. Необходимой заменой французских слов-паразитов, по мнению Шишкова, должно стать слово «корысть» и его производные. Конечно, соглашается Шишков, обиходное значение слова «корысть» мало соответствует словоупотреблению французских заимствований, но проблема легко решается, если понимать слово «корысть» также не в меркантильном, прагматическом и преимущественно негативном, но в расширительном и позитивном смысле, соответствующем французскому intérêt. В «Опыте славенского словаря» предлагаемая замена обосновывается замечательной этимологией: слово «корысть» восходит, по Шишкову, к словам «кора» и связано с его производными – словами «корица», «корень» и «шкура», а тем самым – в историческом плане – подразумевает добычу и приобретение. Но не всякое приобретение, продолжает автор, достойно осуждения: приобретения могут быть материальными, а могут быть духовными, как это явствует из приводимого здесь же текста Димитрия Ростовского: «Книги святыя в руце примите, и пользу вних сущую с великим прилежанием приемлете. Оттуду бо раждается корысть многа: <…> язык чтением в доброречии управляется, <…> душа приемлет духовные криле, и возносится горе, и сиянием правды просвещается»159.

Итак, заключает автор, если понимать корысть как «духовное приобретение», ничто не мешает заменить глагол «интересовать» глаголом «корыстовать», прич. «интересующий» причастием «корыстующий», а прилагательное «интересный» прилагательным «корыстный». «Духовное приобретение» обеспечивается, впрочем, не только чтением святых книг: почему бы, восклицает Шишков, не говорить о женщинах «она меня очень корыстует» (вместо: интересует), и «в лице ея есть нечто корыстное» (вместо: интересное)160. Рекомендации Шишкова оказались тщетными, а в языке закрепилось именно то словоупотребление, которое он настойчиво осуждал (см., напр., синонимический ряд к слову «интерес» в «Корифее» Якова Галинковского (1803): «любезное душе пристрастие, влекущее ее к своему предмету; соучастие, заманчивость, приманка, занимательность»)161.

81

Записки о Монголии, сочиненные монахом Иакинфом. СПб., 1828. Т. Й. С. 61. Ср., впрочем: Baddeley J. F. Russia, Mongolia, China. New York, n.d. Vol. 2. P. 8, 10.

82

Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Л., 1948. Т. 8. С. 462.

83

Лепти Б. Общество как единое целое. О трех формах анализа социальной целостности // Одиссей. Человек в истории. 1996. М., 1996. С. 148 – 164.

84

Алексеев А. А. «НевЪглас», или Похвала невежеству // ТОДРЛ. СПб., 1997. Т. L. С. 83 – 91.

85

Оболенский М. О переводе князя Курбского сочинений Иоанна Дамаскина // Библиографические записки. 1858. Т. 1. № 12. С. 362.

86

Дьяченко Г. Полный церковнославянский словарь. М., 1993. С. 311, 609. См. также: Маркова Т. Д. Церковнославянский язык как хранитель русских нравственных ориентиров (статья на сайте Духовной Семинарии Казанской епархии РПЦ).

87

Краткие заметки: Сендровиц Е. М. Каким был любопытный раньше // Русский язык в школе. 1978. № 2. С. 92; Сендровиц Е. М. О сложениях с морфемой – люб– в древнерусском и русском языках // Этимологические исследования по русскому языку. М., 1981. Вып. IX. С. 217 – 218. К истории понятия «любопытство» в латинском, романских и германских языках: Kenny N. Curiosity in Early Modern Europe: Word histories. Wiesbaden: Harrasowitz (Wolfenbütteler Forschungen. Bd. 81), 1998. Ср.: Blumenberg H. Der Prozess der theoretischen Neugierde. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1988.

88

История понятия «любопытство» в европейских языках рассматривается в работе Нейла Кенни: Kenny N. Curiosity in Early Modern Europe: Word histories. Wiesbaden: Harrasowitz (Wolfenbütteler Forschungen. Bd. 81), 1998.

89

Словарь русского языка XI – XVII вв. Вып. 8. М., 1981. С. 327 (с ошибочной отсылкой к несуществующему греч. αναγογευτής). Этимологический словарь русского языка / Под ред. А. Ф. Журавлева и Н. М. Шанского. М., 1999. Вып. 9. С. 200. Пенка Филкова относит слово любопытаныи к староболгаризмам со значением, отсутствующим в современном русском языке (Филкова П. Староболгаризмы и церковнославянизмы в лексике русского литературного языка. София, 1986. Т. 2. С. 600).

90

Словарь русского языка XVIII века. СПб., 2001. Вып. 12. С. 15 – 17.

91

Прилагательное «куриозный» впервые фиксируется в тексте 1710 года у Шафирова: Смирнов Н. А. Западное влияние на русский язык в Петровскую эпоху // Отделение русского языка и словесности Императорской академии наук. СПб., 1910. Т. LXXXVIII. № 2. С. 171. Фасмер предлагает для этого слова немецкое посредство (kurios: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: В 4 т. М., 1986. Т. 2. C. 430), П. Я. Черных – французское (curieux, curieuse), отмечая при этом, что существительное «курьез», морфологически первичное к прилагательному «курьезный», в русском языке возникает на базе прилагательного: Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. М., 1994. Т. 1. С. 458. См. также: Сhristiani W. A. Über das Eindringen von Fremdwörtern in die russische Schriftsprache des 17. und 18. Jarhunderts. Berlin, 1906. S. 54; Словарь русского языка XVIII века. СПб., 2000. Вып. 11. С. 84.

92

Blumenberg H. Der Prozeß der theoretischen Neugierde. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1988; Brantlinger P. To see New Worlds: Curiosity in «Paradise Lost» // Modern Language Quarterly. 1972. Vol. 33. P. 355 – 369; Ginzburg C. High and Low: The Theme of Forbidden Knowledge in the Sixteenth and Seventeenth centuries // Past and Present. 1976. № 73 (November). P. 28 – 41; Zacher C. K. Curiosity and Pilgrimage. The Literature of Discovery in Fourteenth-Century England. Baltimore; London: The Johns Hopkins University Press, 1976; Campbell M. B. The Witness and the Other World. Exotic European Travel Writing (400 – 1600). Ithaca: Cornell Univ. Press, 1988; Stagl J. A History of Curiosity. The Theory of Travel 1550 – 1800. Chur: Harwood Academic Publishers (Studies in Anthropology and History), 1995; Rennie N. Far-Fetched Facts. The Literature of Travel and the Idea of the South Seas. Oxford: Clarendon Press, 1995.

93

The Origins of Museums: The Cabinet of Curiosities in Sixteenth– and Seventeenth-Century Europe./ Eds. O. Impey and A. MacGregor. Oxford, 1985; Schnapper A. Le géant, la licorne, la tulipe: Collections et collectionneurs dans la France du XVIIe siècle. Paris, 1988; Pomian K. Collectors and Curiosities: Paris and Venice, 1500 – 1800. Cambridge, 1990. Джузеппе Ольми полагает возможным даже говорить о существовавшем в это время в Европе «вундеркамерном туризме» (Wunderkammer-Tourismus): Olmi G. L’inventario del mondo. Catalogazione della natura e luoghi del sapere nella prima etа moderna. Bologna, 1993. P. 189 – 192.

94

Crafcraft J. Some Dreams of Peter the Great // Peter the Great Transforms Russia / Ed. by James Cracraft. Lexington, 1991. P. 235. Ср.: Houghton W. E. The English virtuoso in the seventeenth century // Journal of the History of Ideas. 1942. Vol. 3. P. 51 – 73, 190 – 219; Whitaker K. The Culture of curiosity // Cultures of Natural History / Ed. N. Jardine, J. A. Secord and E. C. Spary. Cambridge, 1996. P. 75 – 90.

95

Guerrier W. Leibniz in seinem Beziehungen zu Russland und Peter dem Grossen. St.Petersburg; Leipzig, 1873. Bd. I. S. 6; Bd. 2 (Leibniz’s Russland betrffender Briefwechsel und Denkschriften). S. 3.

96

Slezkine Y. Naturalists versus Nations: Eighteenth-Century Russian Scholars Confront Ethnic Diversity // Russia’s Orient. Imperial Borderlands and Peoples, 1700 – 1917 / Ed. D. R. Brower, E. J. Lazzerini. Bloomington; Indianapolis: Indiana UP.1997, P. 27 – 28.

97

Подробно: Богданов К. А. Врачи, пациенты, читатели: Патографические тексты русской культуры XVIII – XIX вв. М., 2005.

98

Полное собрание законов. Т. V. 1830. № 3159.

99

Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. М., 1949. Т. 10. C. 241.

100

Подлинные анекдоты о Петре Великом, собранные Яковом Штелиным. 3-е изд. М., 1830. Ч. 1. № 27; Рассказы Нартова о Петре Великом / Подгот. Л. Н. Майков. СПб., 1891. № 34.

101

Гордин М. Становление Санкт-Петербургской Академии наук в контексте развития европейской традиции власти // Российская Академия наук: 275 лет служения России. М., 1999. С. 238 – 258; Gordin M. D. The Importation of Being Earnest: The Early St.Petersburg Academy of Sciences // Isis. 2000. Vol. 91. № 1. P. 1 – 32.

102

Пекарский Н. Описание славяно-русских книг и типографий 1698 – 1725 годов. СПб., 1862. С. 431 – 433, 453 – 454. Об истории перевода «Географии Генеральной»: Лукичева Э. В. Федор Поликарпов – переводчик «Географии Генеральной» Бернарда Варения // XVIII век. Сб. 9. Л., 1974. С. 292 – 294. Ср.: Ryan W. F. Astronomy in Church Slavonic: Linuistic Aspects of Cultural Transmission // The Formation of the Slavonic Literary Languages / Eds. G. Stone, D. Worth. Columbus, 1985. P. 54.

103

Ср.: Gross A. G. The Roles of Rhetoric in the Public Understanding of Science // Public Understanding of Science. 1994. № 3. P. 3 – 23. Об истории понятия: Blümer W. Akkommodation // Historisches Wörterbuch der Rhetorik / Hrsg. G. Ueding. Tübingen: Max Niemeyer, 1992. Bd. I. Sp. 309 – 313.

104

Письма и донесения иезуитов о России конца XVII – начала XVIII века. СПб., 1904. С. 101.

105

Краткое изъяснение изображения онаго ФЕИЭРВЕРКА И ИЛЛУМИНАЦИИ которые в честь Ея Императорского Величества Самодержицы Всероссийския в высочайший день Ея рождения 28 января 1735 года пред Императорскими палатами в Санктпетербурге зажжены были. Печатано при императорской Академии Наук. (Без пагинации. Текст брошюры на двух языках – немецком и русском.)

106

Там же.

107

История АН СССР. Т. 1 (1724 – 1803). М.; Л., 1958. С. 130.

108

Sermones in primo solenni Academiae scientiarum imperialis conventu die XXVII decembris anni MDCCXXV publice recitati. Petropoli, sumtibus Acad. Scientiarum». См. также: Кобликов П. А. Видовая принадлежность «Sermones» – первого научного издания Академии наук // Проблемы рукописной и печатной книги. М., 1976. С. 143 – 145

109

Перетц В. Н. Памятники русской драмы эпохи Петра Великого. СПб., 1903. С. 265.

110

Сочинения, письма и избранные переводы кн. Антиоха Дмитриевича Кантемира. СПб., 1867. Т. I. С. 128.

111

Смирнов Н. А. Западное влияние на русский язык в Петровскую эпоху // Сб. Отделения русского языка и словесности Императорской академии наук. СПб., 1910. Т. LXXXVIII. № 2. С. 122; Словарь русского языка XVIII века. СПб., 1997. Вып. 9. С. 103 – 104.

112

Биржакова Е. Э., Войнова Л. А., Кутина Л. Л. Очерки по исторической лексикологии русского языка XVIII века. Языковые контакты и заимствования. Л., 1972. С. 364; Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. М., 1993. Т. 1. С. 352; Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Споры о языке в начале XIX века как факт русской культуры // Успенский Б. А. Избранные труды. М., 1992. Т. II. С. 535 – 537.

113

Burck E. Vom Sinn des Otium im alten Rom // Römische Wertbegriffe / Hg. H. Oppermann. Darmstadt 1967. S. 503 – 515; Toner J. P. Leisure and ancient Rome. Cambridge, 1995; Dollot L. Culture individuelle et culture de masse. Paris: P.U.F., 1974; Otium-Negotium. Beitrдge des interdisziplinдren Symposiums der Sodalitas zum Thema Zeit / Hg. E. Sigot. Wien, 2000.

114

Тредиаковский В. Слово о богатом, различном, искусном и несхотственном витийстве. СПб., 1745. С. 57.

115

Виноградов В. В. Основные типы лексических значений слова // Виноградов В. В. Избранные труды. Лексикология и лексикография. М., 1977. С. 179. В «Словаре церковнославянского и русского языка» характерным примером такого словоупотребления служит фраза: «Рассказы путешественников пробудили в нем желание побывать в чужих краях» (Словарь церковнославянского и русского языка, составленный Вторым отд. имп. Акад. Наук. 1847. Т. 3. С. 516).

116

В «Толковании именам по алфавиту» в списках XVII – начала ХVIII в. греч. имя Григореи (этимологически восходящее к прилагат. «εγρημγορος») переводится синонимами «бодр, остроумен»: Ковтун Л. С. Лексикография в Московской Руси. С. 156 – 157. См. обыгрывание этимологии имени Григорий в «Поздравительном письме» М. В. Ломоносова графу Григорию Орлову: «Любитель чистых Муз, Защитник их трудов, // О взором, бодростью и мужеством Орлов» (Ломоносов М. В. Собрание сочинений. Т. VIII. С. 805).

117

Та же семантика ляжет позднее в основу популярного представления о «бодрствующих» пастырях и монархах: так, к примеру, Симеон Полоцкий изображает патриарха Никона: «Не спит Никон святейши, леч отверсты очы / На все страны мает, яко во дне, так и ночы (цит. по: Прашковiч М. I. Дадаток да дысертацыi «Паэзiя Сiмеона Полацкага. Раннi перыяд. 1648 – 1664». Мiнск, 1964 (ГБЛ, машинопись). Стихотворение датируется 1657 г. См. также наблюдения А. Н. Робинсона, рассматривающего популяризацию формулы «царевы очи»: Робинсон А. Н. Борьба идей в русской литературе XVII века. М., 1974. С. 145 – 147.

118

Греческо-русский словарь / Сост. А. Д. Вейсманом. СПб., 1899. Стлб. 14.

119

Г. Цилиакус, с отсылкой к письмовнику Псевдо-Прокла (IV – VI вв.) называет шесть эпистолографически рекомендуемых эпитетов: αγχίνοια, γνησιότης, διάθεσις, επιείκεια, καλοκαγαθία, ευδεμονία (Zilliakus H. Untersuchungen zu den abstrakten Anredeform und Höflichkeitstiteln im Griechischen. Helsingfors, 1949 (Societas Scientiarum Fennica. Commentationes Humanarum Letterarum 15, 3). S. 48; Zilliakus H. Anredeformen // Jahrbuch für Antike und Christentum. Bd. 7. 1964. S. 175); Jerg E. Vir venerabilis. Untersuchungen zur Titulatur der Bischöfe in den ausserkirchlichen Texten der Spätantike als Beitrag zur Deutung ihrer öffentlichen Stellung. Wien, 1970 (Wiener Beiträge zur Theologie. Bd. 26). S. 154.

120

Фаль С., Харней Ю., Штурм Г. Адресат и отправитель в древнерусских письмах // ТОДРЛ. СПб., 1997. Т. L. С. 125, со ссылкой на: Памятники литературы Древней Руси. Т. 5. C. 522 – 536; Послания Иосифа Волоцкого / Подгот. текста А. А. Зимина и Я. С. Лурье. М.; Л., 1959. С. 160 – 168.

121

Срезневский И. Материалы для словаря древнерусского языка. СПб., 1893. Т. I. Стлб. 196 – 197.

122

Летопись по Воскресенскому списку // ПСРЛ. СПб., 1859. Т. 8.; Дополнение к актам историческим. Собр. и изд. Археограф. ком. СПб., 1846. Т. 1.

123

Житие св. Стефана, епископа Пермского, написанное Епифанием Премудрым / Изд. Археографической комиссии. СПб., 1897. С. 32.

124

ГИМ. Синодальное собр. № 353. Л. 237 об. – цит. по публ.: Николай Спафарий. Эстетические трактаты / Подгот. текстов и вступ. статья О. А. Белобровой. Л., 1978. С. 147.

125

Беседы Иоанна Златоуста на Евангелие от Матфея. М., 1664. Послесловие, л. 2 – 2 об.; Демин А. С. Писатель и общество в России XVI – XVII веков. С. 137.

126

Николай Спафарий. Эстетические трактаты. / Подг. текстов и вступ. статья О.А.Белобровой. Л., 1978. С.101.

127

Так, напр.: «Его <…> Величество <…> в предуверении всенародное все свое быстроумие показывал» (Архив или Статейный список московского посольства или бывшего во Франции из Голландии инкогнито в прошлом, 1705 г., сент. В 5 день // Русский дипломат во Франции (Записки Андрея Матвеева). Л., 1972. С. 31).

128

Прокопович Ф. Сочинения. М.; Л., 1961. С. 115.

129

«Краткое описание онаго фейэрверка которой апреля 28 дня 1734 года то есть в высокоторжественный день коронования <…> государыни Анны Иоановны <…> при великой иллуминации в царствующем Санктпетербурге представлен был. Печатано при Императорской Академии Наук» (б. п.).

130

Ломоносов М. В. Краткое руководство к красноречию. С. 166 – 167, 200.

131

Ломоносов М. В. Слово о пользе химии // Ломоносов М. В. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1951. Т. 2. С. 353, 354. См. у него же в другом тексте: «Науки довольствуют врожденное и вкоренное в нас любопытство» (Ломоносов М. В. Полное собрание сочинений. М.;Л., 1950. Т. 1. С. 241).

132

Тредиаковский В. К. Предъизъяснение об ироической пииме (1766) // Сочинения Тредьяковского. Изд. А. Смирдина. СПб., 1849. Т. II. С. VIII.

133

Трудолюбивая Пчела. 1759. Октябрь. С. 579 и след.

134

Праздное время в пользу употребленное. 1759. 30 января.

135

Щербатов М. М. О повреждении нравов в России. М., 1908. С. 26, 27, 28.

136

Lachmann R. Die Tradition des ostroumie und das acumen bei Simeon Polockij // Slavische Barockliteratur I (Forum Slavicum. Hrsg. von D. Tschizhevskij. Bd. 23). München: Wilhelm Fink, 1970. S. 41 – 59; Лахманн Р. Демонтаж красноречия. Риторическая традиция и понятие поэтического. СПб., 2001. С. 129 – 137, 291 – 292. Примеч. 14.

137

Lange K. – P. Theoretiker des literarischen Manierismus. Tesauros und Pellegrinis Lehre von der «acutezza» oder von der Macht der Sprache. München, 1968; Голенищев-Кутузов И. Н. Барокко и его теоретики // ХVII век в мировом литературном развитии. М., 1969. С. 102 – 152; Batistini A. Acutezza // Historisches Wörterbuch der Rhetorik. / Hrsg. v. Gert Ueding. Tübingen: Max Niemeyer, 1992. Bd. 1. Sp. 88 – 100.

138

Sarbiewski M. K. De acuto et arguto liber unicus // Wyclady poetiki. Krakau, 1958. S. 2 – 10.

139

Lachmann R. Rhetorik und Acumen-Lehre als Beschreibung poetischer Verfahren. Zu Sarbiewskis Traktat «De acuto et arguto» von 1627 // Slavistische Studien zum VII internationalen Slavistenkongress in Warschau. München, 1973. S. 331 – 355; Левин П. Барокко в литературно-эстетическом сознании преподавателей и слушателей русских духовных училищ XVII века // Wiener Slawistisches Jahrbuch. 1977. Bd. 23. S. 184 – 192; Uhlenbruch B. Einleitung // Fedor Kvetnickij CLAVIS POETICA / Hg. B. Uhlenbruch. Köln, Wien: Böhlau (Slavistische Forschungen. Hg. Von R. Olesch. Band 27/III, Rhetorica slavica. Hg. Von R. Lachmann), 1985. S. LXIII – LXVI.

140

Лахманн Р. Демонтаж красноречия. С. 284.

141

Ломоносов М. В. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1952. Т. 3. С. 16 – 17. Ср. во франц.: acumen – pénétration: Mouchel C. Les rhétoriques post-tridentines (1570 – 1600) // Histoire de la rhétorique dans l’Europe moderne, 1450 – 1950 / Dir. M. Fumaroli. Paris: Presses universitaires de France, 1999. P. 435, 437.

142

Ломоносов М. В. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1952. Т. 7. С. 204, 205, 206.

143

Серман И .З. Ломоносов и придворные итальянские стихотворцы 1740-х годов // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963. С. 112 – 134.

144

Степанов В. П. Критика маньеризма в «Примечаниях к ведомостям» // ХVIII век. Сб. 10. Л., 1975. С. 39 – 48. Занятно, что П. Н. Беркову декларируемая Ломоносовым необходимость соблюдения чувства меры при «изобретении витиеватых речей» представлялась весомым аргументом в пользу нерелевантности определения русской культуры середины XVIII века как барочной: Ломоносов «предлагает избегать того, что в конечном счете составляет существо, душу барокко как искусства маньеризма» (Берков П. Н. Проблемы литературного направления Ломоносова // ХVIII век. М.; Л., 1962. Сб. 5. С. 22). Можно согласиться, что представление о доминировании тех или иных стилистических тенденций в облике русской культуры XVIII века не слишком определенно, но сводить его к оценке этих тенденций в устах Ломоносова малообоснованно. Замечу попутно, что косвенным свидетельством предубеждения Ломоносова по отношению к итальянцам может служить судьба Джорджо Дандоло – венецианского канцеляриста, ставшего переводчиком в Коллегии иностранных дел в Петербурге. В 1747 году Дандоло представил Коллегии на рассмотрение составленный им русско-латинский-итальянско-французский лексикон. Рецензентами словаря были Ломоносов и Тредиаковский, давшие на него резко отрицательный отзыв. В своей антикритике Дандоло особенно негодовал на Ломоносова, упрекая его в том, что «сочинитель Российской Риторики <…> не только всех итальянских авторов презирает, но <…> и других наций писателей <…> ни во что не ставит» (Попов Н. Георгий Дандоло, русский лексикограф и переводчик прошлого столетия // Библиографические записки. 1858. № 7. С. 217).

145

Тредиаковский В. К. Слово о богатом, различном, искусном и несхотственном витийстве. СПб., 1745. С. 71.

146

Таково, напр., сочувственное отождествление поэтической лжи и парадоксов (паралогизмов) в трактате Эмилио Тезауро «Il Cannoncchiale Aristotelico» (1655): Tesauro E. Il Cannoncchiale Aristotelico o sua idea dell’arguta et ingeniosa elocutione / Hg. A.Buck. Bad Homburg; Berlin; Zürich, 1968. S. 491. См. также: Daenens F. Enkomium mendacii ovvero del paradosso // la menzogna / Ed. F. Cardini. Firenze, 1989. P. 99 – 119.

147

Сумароков А. П. О стихотворстве камчадалов // Трудолюбивая пчела. 1759. Январь. С. 63.

148

Домашнев С. Г. О стихотворстве // Полезное увеселение на месяц май 1762 года. С. 197.

149

Как перевод фр. ‘bel esprit’, «остроумный» (в ряду – «прозорливость, проницательность, расторопность, быстрота разума») закреплено уже в: Dictionnaire complet François et Russe composé sur la dernière édition de celui de l’Académie Française par une société de gens de Lettres. St.Petersbourg, 1786. Vol. I. P. 439. Как галлицизм использует слово «остроумец» Н.М. Карамзин: «Самые модные Парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы (beux esprits)» (Карамзин Н. Письма русского путешественника // Сочинения Карамзина. СПб., 1848. Т. II. С. 456).

150

Цит. по: Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа. СПб., 1909. С. 29.

151

Взгляд на мою жизнь. Записки действительного тайного советника И. И. Дмитриева. М., 1866. С. 34.

152

Львов П. Русская Памела. Или история Марии, добродетельной поселянки. СПб., 1789. Ч. 1. С. 7.

153

Сочинения императрицы Екатерины II / С объяснит. примеч. акад. А. Н. Пыпина. СПб., 1903. Т. 5. С. 334.

154

Первоначальная редакция стихотворения под заглавием «Остроумие» находится в рукописи 1776 года. Державин включил стихотворение в седьмую часть своих сочинений, подготовленную им к печати, но оставшуюся в рукописи после смерти поэта. Впервые: Собеседник. 1783. Ч. 3. С. 115, с пояснительным письмом от автора к «почтеннейшим господам издателям “Собеседника” и за подписью «X.X.****».

155

Шишков А. С. Собрание сочинений и переводов. СПб., 1824. Ч. II. С. 59 (курсив автора). Не исключено, что выпад Шишкова в данном случае направлен против П. Львова, заявлявшего в предисловии к роману «Русская Памела» об обязанностях романиста «показать богатство своего Гения», «открывая психологические феномены, обнаружить свое остроумие и знание человеческого сердца» (Цит. по: Сиповский В. В. Очерки из истории русского романа. СПб., 1910. Т. 1. Вып. 2. С. 417). Понятие остроумия применительно к дискурсу романа кажется в эти годы особенно устойчивым. См., например, в «Вестнике Европы» (1803. № 2. С. 136) критику «о новом романе госпожи Сталь», исходящую от «одного из первых остроумцев нынешнего Парижа».

156

Hüttl-Worth G. Die Bereicherung des russischen Wortschatzes im XVIII. Jahrhundert. Wien: A. Holzhausens, 1956. S. 106.

157

Шишков А. Собрание сочинений и переводов. СПб., 1824. Ч. II. С. 167. C м. здесь же: С. 27.

158

Шишков А. Собрание сочинений и переводов. СПб., 1825. Ч. IV. C. 327.

159

Шишков А. Собрание сочинений и переводов. СПб., 1825. Ч. V. С. 192.

160

Там же. С. 195.

161

Корифей. СПб., 1803. Ч. 1. Кн. 2. С. 16 – 17.

О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов

Подняться наверх