Читать книгу К своим, или Повести о солдатах - Константин Константинович Сомов - Страница 7

Глава третья

Оглавление

Числа пятого или шестого мая в нашем полку и в других частях тоже провели митинги. К нам приехал батальонный комиссар, произнес речь. Грузовик – полуторка с откинутыми бортами, вроде, как помост, с него он и говорил. А мы вокруг этой полуторки, стояли и его слушали. Голос у него зычный, привык выступать так, что хоть и много в полку людей, всем слышно было.

Сказал он с полуторки, что наш фронт готовится к активным боевым действиям по освобождению от гитлеровцев всей территории Украины. Мол, враг далеко не так силен, как был в 41-м, у нас есть все, что нужно, чтобы его победить, и мы его победим. Сказал еще, что товарищ Сталин уверен и ждет от всех нас разгрома немецко-фашистских захватчиков в этом 1942 году…

Тут все «Ура!» закричали и я, конечно, тоже, только без особой радости. Память еще свежая совсем была, на своей шкуре испытал, как немцев «шапками закидывать». Но все ж хотелось, как любому, на лучшее рассчитывать. Танков наших, еще на станции при разгрузке, много видно было, и на марше, когда уже пехом в дивизию топали, тоже немало их мимо нас к фронту шло. Очень верить хотелось, что получится здесь, побьем немцев, а все ж 41-й год, когда они нас, как кутят, трепали, забыть не получалось. Да…

Подумал еще тогда, что, может, не понимаю чего, но разве можно о предстоящем наступлении так открыто говорить? Оно ведь скрытно от противника должно готовиться. Так нас учили, и немцы всегда так делали. А тут перед тыщами людей… Это уж сильно надо в себе уверенным быть и врага ни за что считать. На войне так нельзя, боком выйти может.

О мыслях своих я, понятное дело, никому не сказал, даже Васе Небесному. Чего парню в голову туману напускать? Пользы от этого никакой не будет, а душу разбередить человеку очень даже можно. И потом, кто я такой, лейтенант разжалованный, а тут стратегия. Но хоть так, хоть эдак, а 41-й тогда у меня прямо перед глазами стоял, очень уж на ту похожая картина была. И страшно от этого становилось.

После митинга получили мы хороший сытный обед, хотя и так по приезду на фронт кормили нас неплохо, а на закуску политруки раздали красноармейцам смертные медальоны. Опять, смотрю, только отошел политрук, некоторые свои футлярчики в траву побросали, другие формуляры в них, не заполняя, запихали. Я человек аккуратный был всегда, опять же, думаю, случись, убьют, может, узнает маманя, где ее сынка косточки белеют. Я то сам ее письмами нечасто баловал. Заполнил формуляр, вложил в футлярчик, а его, в специальный пистончик-кармашек в галифе, как раз для такой цели сделанный положил. Лежи себе, на доброе здоровье, дай Бог, чтоб я тебя когда-нибудь, сам вынул, да выбросил за ненадобностью…

11 мая 1942 года нас накормили ужином и в девять часов вечера дали команду «Отбой!». О том, что утром должно начаться наступление догадаться было нетрудно. Много народу спало в ту ночь, не знаю. Мы еще с одним парнем из нашего взвода, Сергей его, вроде, звали, легли, как и все вдвоем, подстелив под себя одну из наших шинелей и укрывшись второй. Так спали все бойцы и ели тоже вдвоем из одного котелка. Так судьба людей в товарищи сводила, по дорожке фронтовой вела и, коль удавалось одному уцелеть, другого он уж по гроб жизни не забывал…

Но нам с этим парнем воевать вместе не пришлось. Считай, только познакомились, поговорили немного о Москве, Сергей из нее был, а на второй день наступления при бомбежке он погиб.

Он сразу засопел, а я еще лежал без сна, просил шепотом Господа Бога, чтоб уберег меня, не дал в трату. Меня, Васю Небесного, всех нас. Проснулся, когда было уже совсем светло, подумал еще: «Теперь уж скоро». И сразу принялась бить наша артиллерия, началась артподготовка. Потом над нами пошли в сторону немцев наши бомбардировщики и ястребки, а вскоре и мы, пехота.

Поначалу мы двигались во втором эшелоне и в первый день прошли километров 12, а может и 15. Немцы огрызались, мимо нас везли на повозках и машинах в тыл раненых и у дороги они лежали, но все ж видно было, что идем вперед уверенно. Я себя ругал даже в мыслях за паникерство. Вот, отступает же немец, гоним его, а ты ныл. На немецких позициях, хоть их и пошерстить уже успели, нашли мы сардины, шоколад, белый хлеб, коньяк, и еще веселее стало. Только, кроме коньяку с сардинами, обнаружилось там, что оборону свою немцы укрепляют здорово. Даже у тех деревенек маленьких, что мы прошли – траншеи в два-три ряда, огневые точки, да еще вкруговую, к любому бою готовы были, хоть и в окружении. И вот думаю, что этих-то сбили, а что ж у них дальше в больших деревнях? Укрепрайоны целые, УРы? Я ведь на Дальнем Востоке в Гродековском укрепрайоне служил, знал, что это такое. В лоб не попрешь, нахрапом не выйдет, сирот только наплодишь.

На другой день началось. Только не с земли стали нас глушить, а с неба. «Сталинские соколы» оттуда исчезли, будто и не было их никогда. И дальше на Харьков мы шли, считай, все время под немецкими бомбами. Почему – так никто понять не мог, матерились только на небо глядя, больше-то у нас ему ответить нечем было. Потом уже, когда перестройка эта пошла, прочел я в журнале, что немцы из Крыма, где наших распушить уже успели, перебросили свою авиацию под Харьков. Она «сталинских соколов» быстро с неба прогнала и за нас пеших принялась.

До того был я под бомбежкой один раз в первый день войны. Думал, что я тогда страху натерпелся, а тут понял, что это не страх, а так – легкий испуг был. Утюжат с утра до вечера, два часа перерыв днем и опять зазудело-загудело в воздухе, ищи, куда прятаться будешь. Одна эскадрилья «Юнкерсов» уходит, другая ей на смену в воздухе появляется. Ночью только и живешь спокойно, да и то на небо по привычке голову задираешь, не идут ли…

Не выдерживали люди. Некоторые натурально рассудок теряли. Немцы на бомбежку заходят, а он сидит на бруствере и смотрит на них, будто это вороны летят. Половина потерь, а и больше, может, точно от немецкой авиации была, а свою мы уж и ждать перестали.

Подошли к большому селу, то ли Курочкино, то ли Яичкино, сейчас уж не помню точно, пропади оно пропадом. Вот там я увидел, как немец на земле воюет. Перед немецкими позициями поле, пехота пройти не может, подошли танки, наверное, бригада целая и горели они на этом поле, как снопы. Не давал фриц себя с позиций сбить и все, как у нас комиссары любили говорить, до последнего держался.

И нет бы, обойти попросту это село, доты и артиллерию, в степи то их нет. Обойти и немец сам бы из села побежал, окружения то он, может, больше нашего боялся. Так нет: «В атаку! В атаку!». Поле ровное, мать его, так по всему этому полю трупов наложили, да танков горелых наставили. Нам кино «Антоша Рыбкин» в запасном полку крутили, показывали какой немец дурак да трус. А вот где наших командиров на действительных дураков да сволочей, кому жизнь солдатская копейки дешевле, учили, не знаю. Про то кино не показывали. Так ведь и воевали они к тому времени уже, считай год. Раз в академиях в головы им не вдолбили, у немца бы поучились. Нет, опять кровью нашей, как из речки, поля поливали.

Оборону немецкую прорвали тогда все-таки. КэВэшки прорвали, это «Клим Ворошилов», тяжелый танк, мощный, их тогда, кроме зениток, ни одна немецкая пушка пробить не могла. Два «КВ» немцы все же подбили, а остальные пушки фрицевские вместе с расчетами на гусеницы намотали. И чего бы сразу так-то не сделать…

Нашу роту здорово там подкосило, осталось в строю от 150, может, человек сорок. Меня контузило, так что голос потерял. Только на другой день опять говорить смог, а в голове долго еще шумело-гудело. Но такая штука там, может, у каждого второго была, а то и чаще. Двух взводных убило, один наш «фазан» уцелел. Пошел на повышение – в ротные командиры. Чудно, право, бывает. Вот сам только-только красноармейцем был, а один только кубарь в петлицу повесили, на бойцов, будто со столба смотреть стал. Меня взводным поставили, в соседнем взводе тоже сержант командиром стал, а в третьем вовсе красноармеец.

Но, все ж наступали мы, и Харьков уже рядом был, говорили, что с холмов трубы тракторного завода видно, как вдруг разом все вспять повернулось. Мы после этого Курочкино, или как оно там, заняли без сильного боя еще одну деревню поменьше. Она на бугре была, потом низинка, дальше в гору, а там опять деревня. Пошли мы на нее с ходу в атаку, но фриц укрепился здорово и в низинке этой нас остановил, окапываться заставил.

До темна далеко еще было, но немец почему-то летать перестал, слышно было, как соседей утюжит, а нам перекур устроил. Накопали ячеек стрелковых, кто по пояс, кто по колено. Ну, куда это годится? Раньше б прикрикнул строго, возвели бы оборону, как уставом полагается, а тут людей бомбежки так вымотали, душу им повытряхивали, что ни команды, ни уговоры не помогают. Говоришь бойцу: «Хочешь жить, копай землю», головой кивает, а отошел от него, он опять лопатку бросил. Думает, видать: «Рой, не рой, бомба все одно достанет. Других достала, а я чем лучше? Не сегодня, так завтра»… Самые это поганые мысли для бойца, с такими мыслями и воевать, и жить погано, но так уж было.

Ждали, танки подойдут, с ними веселее атаковать будет, только вместо танков прибегает боец из штаба батальона:

– Князева к комбату!

Выбрался из ячейки, взял автомат, пошел. Командира батальона нашего я за пять дней видел, может, пару раз. Я ему, а он мне без надобности были, пока я в начальство не пробился, – усмехнулся Князев. – Слышал, что мужик он справедливый, вроде, не самодур, каких в армии навалом во все времена, а это уже хорошо.

Иду, в небо поглядываю, прислушиваюсь, ни гудит ли там. Нет, не гудит. Вот и хорошо. Сухаря пожевал на ходу, водички попил из фляжки, тоже хорошо. Паршивое дело война, а только учит она малому радоваться, какое в обычной жизни и не заметишь, пока жареный петух не пощипет.

Блиндажа вырыть не успели, и комбат тоже в окопе обосновался. Окоп, правда, глубокий, уступом, брезент сверху – вот тебе и батальонный командный пункт. Докладываю о прибытии, комбат на меня голову поднял:

– Прыгай сюда, – командует. – Присаживайся.

Обосновался я рядом с ним, жду, что скажет. Он и сказал… Получен, говорит, приказ об отступлении и отступать нужно без задержки. «Как же так! – думаю. – Значит все, всех, кого в наступлении положили, все зазря, псу под хвост»…

– Слушай дальше, – говорит, и ладонью меня по коленке хлопает. – Назначаю тебя командиром роты.

– Куда ж наш ротный делся? – спрашиваю, а сам ладони в кулаки сжал. – А политрук ротный где?

– Где? – наклонился он ко мне ближе, спиртиком в лицо пахнуло, и тихонько так. – А вот не знаю где. В штабе полка, как приказ нам сообщали, были, а теперь нету. В штабе радио получили, что немцы с флангов ударили вдоль по Северскому Донцу, в колечко нас берут. Смекаешь?

Да мне ли не смекать! Сижу, пот со лба вытер, думаю: «Ядрена Матрена, по новой шарманка закрутилась. Опять по кустам прятаться, мало мне одного раза. Там хоть леса были, а тут …»

– Понял, так понял, а не понял, твое дело, – хлопнул меня еще разок по коленке и на ноги поднялся, я тоже встал. – Ты теперь командир третьей роты и вот тебе приказ. Удерживать занятые ротой позиции два часа, затем отходить за нами в направлении штаба дивизии. Там – по обстоятельствам. Дам тебе два «Максима» на усиление, патронов берите сколько утащите. Попробуют немцы оборону вашу пощупать, поливайте по ним, боеприпасов не жалея. И через два часа за нами:

– А если танки пойдут?

– Если, если… – и опять мне спиртом в лицо дышит. – Ты, что, маленький что ли? Действуй по обстановке. И волком на меня не смотри, не я это все придумал. Давай лучше выпьем с тобой.

– Давай, – киваю.

Обратно присели, выпили с ним по две кружки разбавленного спирта, сухарями с салом зажевали. Комбат меня опять ладонью по коленке хлопнул:

– Ну, давай, Князев. Счастливой удачи.

Так много я до того не пил, но пьяным сильно не стал. Только молоточки мяконькие, тряпичные будто, в голове застучали, да на душе просветлело малость, ухарство даже какое-то появилось. Авось выберемся, Спиридон Афанасьевич, не впервой. Пришел в роту, первым делом Васю Небесного отыскал. Рассказал ему, что дела наши неважные, отступаем, рота оставлена в заслоне, ротный теперь я, а он, значит, мой вестовой.

– Не тушуйся, Василий, – говорю. – И держись меня. Я в такой передряге уже был и обрати внимание – живой. И ты живой будешь. Теперь бери в своем взводе бойцов троих-четверых, кого знаешь, скажи, ротный приказал. Дуйте быстрой ногой в штаб батальона. Он у крайней хаты с «журавлем» и вишенником, помнишь?

Смотрю, ошалел мой Вася от моих слов, но бодрится, старается хвост пистолетом держать. Кивает, понял, мол.

– Возьмете там два «Максима» и патронов, сколько утащите и быстро – быстро назад. Действуй, Василек.

Отправил его, а сам по обороне пошел, к командиру соседнего взвода Фролову Николаю. Его я еще по запасному полку знал. Хороший парень, с Урала, медлительный только немного. Объяснил, как и что, а он мне заявляет:

– Узнают бойцы, что отступление началось, уйдут.

– И ты тоже? – спрашиваю.

– Я тебя подожду, пока соберешься, а остальные уйдут. Ну, земляк мой со мной останется, еще двое-трое, а остальные уйдут, не удержишь.

В другом взводе разговор такой же вышел. Пошел я назад, на свой КП. «Ладно, – думаю. – Тут десять человек или сорок, разницы нету, были б пулеметы. В два пулемета мы на ровном месте и полк задержим, лишь бы танков не было, да гостинцев с воздуха, тогда быстро каюк придет»…

Тут Вася вернулся и с ним еще трое. Притащили «Максим» и ящик патронов.

– Нету там никого уже, – Вася говорит. – Ушли. Вот пулемет у хаты стоял и патронов ящик нашли. Все.

Через час на бугре два мотоцикла появилось, разглядели, видать, немцы сверху, что Иваны драпают, решили разведать, не осталось ли кого, да вдогон идти. Только начали они вниз спускаться… « Бах! Бах!» из ячеек. Не держит жила у некоторых, без команды палить начали. Немцы назад поворачивать, а тут уж я за них взялся. В голове, как в поле ветерок хмельной гуляет, а дело помню. Высадил по фрицам полленты, один мотоцикл сковырнул, а другой назад к своим успел.

Еще через полчаса Фролов приходит, с ним красноармейцев двое. За ним другой взводный, Поляков и с ним тоже два человека.

– Все, что ли? – спрашиваю, а сам и так знаю, что все. Молчат. Потом Фролов говорит:

– Пора и нам Спиридон, а то, как мух, нас тут передавят, да еще бестолку. Командование-то наше уж далеко убегло, можно о нем не беспокоиться.

Верно говорит, возразить нечего. Про долг да присягу тут и слушать не будут, не тот момент.

– Ладно, сейчас двинем, – выбрался из ячейки, автомат из нее достал, на плечо повесил, «Максим» с бруствера сапогом в ячейку спихнул.

– Отходи в сторону! – командую. – Ложись, кому жизнь дорога!

Отбежал маленько, выдернул колечко и лимонку в окоп с пулеметом. Встал, штаны отряхнул, посмотрел на свое войско.

– Поспешай, славяне, пока ветер без сучков. За мной!

Побежал к деревне, за мной, слышу, бойцы затопали. Слева-справа погромыхивает, пушки танковые стукают, бьются там еще наши. А в небе опять – «зу-зу-зу» – летят бомберы, да хоть не по нашу душу. Добежали до деревеньки, пусто, никого не видать, ни военных, ни гражданских. Посмотрел я на свое войско. Было семь, стало шесть.

– Кого нету? – спрашиваю.

Фролов в сторону смотрит:

– Сырцова. Отставал все, отставал, а потом оглянулся я, вижу, он назад пошел.

– Куда назад?

– Куда, куда? – сплюнул он на землю и на меня со злостью. – А ты не знаешь куда? К немцам.

– А ты чего?

– Чего я? – Вся злость у Фролова пропала, рукой только махнул. – В спину ему стрелять должен был? Так такому делу не научен.

И то верно. Такому не учили нас, слава Богу.

Добрались, наконец, до места, где штаб дивизии стоял. Легковушек штабных «Эмок» ни одной не видать, да и самой штабной братии – полковников с майорами – тоже, похоже, укатили давно. А вообще народу много и все громят тыловое хозяйство. Овраг большой, под его откосом тыловики склады свои разместили. Вот их и требушат. Целая толпа собралась и бойцов и командиров тоже, только без знаков различия уже, кубари из петлиц по-свежему спороты, я такое уж видел в 41-м. Набивают вещмешки и сумки противогазные сахаром, консервами, махоркой, всем, что под руки попадет. Тут же бочки с водкой. Тащат ее, один в каске, другой в котелке, а прочие тут же наливаются, далеко не отходя. Порядок наводить некому, те, кому это по должности положено, кто лозунги про «битву насмерть» орал, отбыли в восточном направлении.

Слышу, кричит кто-то:

– Князев! Сержант! Давай сюда, к нам.

– Смотрю, возле бочки двое бойцов из моего взвода. Земляки, вроде бы из одной деревни даже – Сидоров и Мамаев. Крепкие ребята, спокойные, степенные даже, а тут и не признать их. Сидят на ящиках каких-то и, как в кино про анархистов, у каждого в одной руке кружка с водкой, а в другой кусок колбасы, да еще кусок хлеба с маслом. Смеются, в бока друг друга пихают. А рядом с ними казах Жумабай Бакенов сидит голову повесил и песню тянет, от какой не то, что заплакать, завыть в пору. Я к ним:

– Пошли отсюда, ребята. Овраг этот немцы скоро могилой братской сделают. Пошли живей.

Мамаев улыбается, щеки от масла блестят:

– Однова живем, сержант, какая разница, где бомбой засыплет. Садись, пей. Смотри сколько всего!

И Сидоров за ним:

– Пусть душа с утробой погуляют.

Бакенова тронул за плечо, прошу:

– Жумабай, пойдем с нами.

Он песню свою оборвал, поднял голову, хотел подняться, да едва на бок не завалился.

– Нет, – говорит, – садись, выпьем, покушаем. Вон смотри, когда столько видел?

А на земле ящики с бутылками, банками консервными, буханки хлеба валяются, тут же бойцы пьяные спят. Мне и матом крыть всех вокруг хочется и плакать тоже. И в 41-м такого не видел. Взял казаха за руку:

– Идем, Жумабай, идем. Нельзя время терять.

Нет, не идет. Опять голову опустил, шепчет чего-то тихонько, слезы по щекам бегут. Ничего ты с ним не сделаешь. Отошел от них, посмотрел по сторонам, а бойцов моих и нет уже, рассеялись. Оно и понятно, такой праздничек, мать его. Один Небесный стоит, на меня смотрит, ждет, чего скажу, да рядом с ним парнишка худощавый, вроде из Васиного взвода.

Отыскал котелок пустой, что на траве валялся. Набрал в него воды из цистерны, что тут же стояла, снял пилотку, и весь котелок себе на голову вылил. Потом еще котелочек, и еще один. Отфыркался, обломком расчески причесался. Небесный ждет.

– Ну, что, – говорю, – Василий, вдвоем дальше потопаем?

А он на бойца этого кивает:

– Вот товарищ мой, Николай Овечкин, из Новосибирска он, считай земляк. С нами хочет.

Посмотрел я на бойца этого, вспомнил, что это он с Василием вместе пулемет из батальона притащил. Парень, как парень, уши торчат, нос шелушится, а взгляд серьезный, пристальный. Видно, что на испуг не враз возьмешь.

– С нами хочешь? Он стойку смирно принял: «Так точно, товарищ сержант». Я ему ремень винтовочный на плече поправил и говорю:

– Вот, что, Коля, звания всякие пока отменяются. Нету сержантов, одни товарищи остались, такие, кто этого слова стоит. Хочешь нам товарищем быть, пошли вместе. Он носом шмыгнул, но глаза сухими сохраняет. Кивает, согласен, мол.

Я ремень поясной подтянул, пилотку на голове поправил:

– Тогда, слушай меня, товарищи бойцы. Водки глотка в рот не брать, запасаемся водой и продуктами и ходу к Донцу, откуда пришли, пока немец туда раньше нас не поспел. Двигаем так, чтоб пятки горели, иначе каюк. Я уж знаю…

Шли, пока гимнастерки от пота выжимать можно стало, а я только шагу прибавить командую. Смеркаться стало, когда Вася остановился и голову в небо задрал.

– Ты, что? – шиплю на него. – Я ж говорю, шевели ногами.

– Подождите, – говорит, – давайте хоть полминутки послушаем, может больше и не случится никогда.

Слышу – жаворонок… Князев замолчал, потом посмотрел на меня помутневшими глазами: «Понимаешь ты, жаворонок звенит. Как у нас в деревне говорили «небо пашет». Он ведь в мае сутки напролет петь может. Нету «юнкерсов» и «мессеров» нету, только жаворонок в небе трепещется, песню немудреную тянет. Живём еще, значит».

Постояли с полминутки, может, больше чуть, командую:

– Шагом марш! Шире шаг.

Потопали дальше. Небесный идет, вздыхает, и Овечкин тоже.

– Ничего, – говорю, – бойцы, товарищи мои дорогие. Все равно дойдем.

Ночью примкнули к какой-то отходящей колонне, да и не колонне, толпе, какая на демонстрации первомайской бывает, только без лозунгов, одни матюки по генеральскому адресу. Топали, топали, небо светлеть стало, там и солнце поднялось, но жары нету, листочки на кустах и деревьях зеленью свежей блестят, вокруг поля ковром зеленым легли, вверху небо голубое-голубое, ни облачка.

И тут зазудело-загудело опять в нем, до смерти этот звук не забыть… В стороне от дороги овраг глубокий и длинный – все туда кинулись, а я бойцам своим ору:

– За мной!

И бегом на другую сторону. Бегу, бегу, дальше, дальше от дороги, вот уже бомбы должны пойти. Вот он овражек, счастье мое. Упал в него, следом Вася с Николаем свалились. Лежим отдышаться не можем. Завыли бомбы, загрохотало вокруг, земля и мы с ней все от взрывов трясется. Рты пораскрывали, чтоб барабанные перепонки не полопались. Дай Бог пронесет. Посмотрел в сторону, вижу Овечкин, как немцы спикируют, бомбы завоют, в землю ладонью вцепится, в кулак сколько-то ее сожмет, а как бомбы разорвутся, выбросит. И опять, и опять.

Гарь пороховая в рот и в нос лезет, дышать трудно. Но мимо пока. И тут как даст рядом. Подбросило нас, о землю шмякунуло, да еще и присыпало ей, в рот набило. И стихло…

Выбрались из овражка, совсем рядом воронка здоровенная, могила наша не случившаяся, а поле вокруг уже не зеленое, а серо-черное, будто за минуты его перепахали. Отплевались от земли и гари, побрели потихоньку назад к дороге. Вокруг убитые лежат, на некоторых и взглянуть страшно, до того обезображенные, обгоревшие. На кустиках лохмотья кровавые висят, одежды обрывки, кишки чьи-то. Картина знакомая, и до того уже не раз ее видел, а тут замутило меня чего-то, вырвало.

Потом слезы из глаз потекли, ноги держать перестали. Сел на землю, пальцами в нее вцепился, завыл бы да нельзя. Небесный с Овечкиным рядом сидят, ждут пока дальше двинемся. Ну чего, встал, пошел…

Прошли сколько-то по шоссе. Впереди и сзади нас, тоже кучками бойцы идут, мимо машины проезжают, все на восток к Северскому Донцу. Порядка никакого не видать. Думаю: «Ну, где ж генералы наши? Народу много, пушки, пулеметы имеются, можно ж оборону с запада наладить, немца придержать. Группу прорыва создать, танки в кулак сколотить, да ударить на прорыв. Вышли бы к своим, пробились. Где ж наши «соколы сталинские», сволочи? Как порхали, пока немцев в воздухе не было, а теперь где?»

Так зубами поскриплю, а потом опять себе думаю: «Спиридон, ты ж не знаешь, как обстановка в целом складывается, может, наша авиация где нужнее, чего ты людей сволочишь? Ты же не комфронтом маршал Тимошенко стратегические вопросы решать». И сам себе опять говорю: «Того не знаю. Знаю, что людей так губить нельзя и уж в который раз. Я, лейтенант бывший, про то, что немцы нас окружить попробуют и то думал, а они, значит, нет. Как это?»

Устал, как сивый мерин, ребята ноги еле волочат, все молчат, ботинки только шуршат по дороге, да машина прогудит. Чувствую у всех силы на пределе и, как я, много, кто думает. А в думках наших страх, да бессилие, да злоба. И на кого больше, на немцев или на своих генералов, что на погибель завели, тут у всех по-своему. А еще спать охота, зеваешь аж до конвульсий каких-то, так бы сошел с дороги, да прямо рядом с ней в траве дрыхнуть бы и завалился.

– Вася, – прошу. – Я глаза закрою, подремлю хоть чуток. Если меня в бок или куда еще потащит, пихни, пожалуйста.

Вася мой весь серый от пыли, по лицу дорожки от пота протянулись, шея худая пацанская, а сам солдат, настоящий, потому как улыбается:

– Хорошо, – говорит. – Пихну.

Сколько я прошел с закрытыми глазами, будто в тумане, минуту или десять, только слышу, кричат:

– Сворачивай влево! Занимай оборону!

Сильно измученный я был, а тут сразу легче стало. Даже обрадовался, наконец-то в армии опять, а не в толпе. Так воевать можно, а если и умирать, то по присяге, а не ровно щенку под сапогом.

Стоят у дороги два командира, подполковник и майор, посылают всех, кто на восток топает в сторону большого вишневого сада, там уже щели отрыты, от бомб укрываться. И тут же из ящиков раздают противопехотные гранаты РГД и взрыватели, говорят, что на случай появления немецких танков. Мать моя, с РГДэшкой на танки, кишки на гусеницы наматывать! Да где ж наша техника, где «тридцатьчетверки», где «КВ», неужто все немцы разбомбили-пожгли?

Ну, делать нечего. Укрылись мы в этих щелях. Снял я ремешок с брюк брезентовый, связал вместе три гранаты и все в дреме какой-то. Сам думаю, если танки пойдут, верная смерть. Говорю себе: «Может быть, ты последние минуты живешь, про то подумай», а сам спать хочу, спасу нет. И уснул. Сколько проспал, не знаю, только во сне, будто шилом меня кто в сердце ширнул. Вскинулся, глаза открыл и слышу вверху:

– Зу-зу-зу-зу.

По новой свистопляска началась. Обошлось и в этот раз, не зацепило нас, хотя страху натерпелись, конечно, но он уже будто и в привычку стал. Когда бомбят тебя раз за разом, вместо страха равнодушие появляется, да обида еще порой, убили б сразу, чего так мучить то?… Руку чью-то по локоть оторванную, в щель к нам забросило, так Овечкин ее прикладом в сторону отпихнул и все на том.

Только стихло, улетели они, Николай говорит:

– Пойду, воды поищу. Может у убитых во фляжках есть.

Скоро вернулся, по фляжке в каждой руке. Сунул нам одну с Васей:

– Афанасьич, почти все ушли уже. Мы только и остались, да подальше еще несколько человек. Топать надо, сам же говорил. Вобьют нас здесь в землю бестолку и вся недолга.

Смотрю и точно, многие вокруг уже ушли, дальше на восток потянулись. Кто пехом, кто на машинах, командиры в особенности.

– Пошли, – говорю.

По шоссе решили не идти больше, поскольку немец его чаще всего и бомбил, ну и в овраги бомбы сыпал, понятно, в промоины, где наша техника и бойцы с командирами скапливались. Нашли мы дорогу проселочную, что подальше от шоссе, но в нужном нам направлении через поля текла, и пошли по ней. Километра два протопали, видим – грузовичок-полуторку перевернутую, а за ней по дороге шлейфом консервные банки рассыпались. Большие и маленькие, всякие. Овечкин парень хозяйственный оказался, говорит:

– Надо плоские банки брать, там рыбная консерва.

Положили сколько-то банок в вещмешки, посмотрели вокруг машины, может сухари найдутся. Не нашли. И воды тоже нет. Это уж совсем плохо. Хорошо, как темнеть стало, все небо тучами заволокло, дождь не дождь, морось какая-то пошла, все посвежее, хоть и не наберешь ее чтоб напиться. А еще мысль счастливая, пусть спать и мокровато придется, а коль завтра такая погода будет немцу не летать. А пить охота, спасу нет, горло все ссохлось, как наждаком, во рту скребет. Есть тоже охота, да нельзя, наешься консервов этих рыбных, совсем потом от жажды изойдешь.

Еще километр с лишком протопали, «Эмка» на дороге. Двери нараспашку, а сама машина целая, пулями не траченная. Овечкин забрался внутрь, выбросил оттуда две габардиновые гимнастерки с майорскими шпалами, сапоги-хромачи, портупею командирскую. Потом и сам обратно выбрался, правая рука в кулак зажата. Разжал ее, а на ладони у него орден «Красной звезды», без гаечки, с гимнастерки свинченный, на полу в машине нашел. Слышно было, что немцы, кого с таким орденом возьмут на месте расстреливают, вот и отказался кто-то от своей награды. А как я хотел такой орден получить, да носить, не снимая, ты бы знал. Снизу вверх на того смотрел у кого «звездочка» на гимнастерке была. Обидно стало и за орден этот и за себя самого, хоть и ни при чём я вроде тут был.

Овечкин спрашивает:

– Куда его, Афанасьич? Найдет немец какой-нибудь, нацепит себе на грудь для смеха. Обидно.

Я молчу. Небесный видит такое дело и к Николаю:

– Ну чего пристал? Куда, куда? Похороним, раз он прежнему хозяину без надобности.

Вынул большой нож-складень из кармана, на колени присел, ковырнул землю раз – другой и к Овечкину:

– Давай его сюда…

Веришь – нет, такое чувство у меня было, будто мы командира своего похоронили или знамя полковое в землю закопали.

– Давай, – говорю, – ребята в овражек спустимся, отдохнем маленько, отмахали то прилично. Вон и кусты подходящие, все в теньке.

Спустились мы в овраг, зашли за те кусты, а там четверо. И спрашивать не надо, на петлицы смотреть – точно из политотдела. Тогда говорили, бывало: «по морде видно, что из военторга». Вот и тут – то же самое, сразу видать откуда.

Двое в возрасте уже, двое помладше. Один молодой гимнастерку, со звездой комиссарской на рукаве, с себя уже стянул, украинскую рубаху – вышиванку одевает, другой вместо галифе габардиновых штаны мужицкие натягивает, никак ногой в штанину не попадет, хромачи рядом стоят и галоши какие-то. Где они их, суки, найти успели? Им же надо было листовки для нас сочинять – как до последнего биться.

Те, что постарше в нательных рубахах, гимнастерки рядом на траве валяются. Один на земле сидит, а другой – череп лысый, мешки под глазами с кулак, голову ему машинкой стрижет, красноармейскую прическу делает. Машинка у него в руке трясется, туда – сюда гуляет и водкой от него, как из бочки разит. Да и от другого не меньше.

Тот, что с машинкой, увидел нас, опустил свой инструмент и говорит Васе:

– Мы должны сохранить свои жизни для дальнейших сражений за Социалистическую Родину, прибегнув к военной хитрости. Понятно, товарищ боец?

Вася кивает.

– Чего уж не понять. Не знаю, кто вы по званию и как вас звать величать, сохраняйте, коль они вам нужны. Воды вот только нет у вас?

– Воды мало, – тот, кого стригли, говорит, – самим бы хватило.

А лысый улыбнулся строго, руку с машинкой от головы его оторвал, так, что тот замычал от боли.

– Мало, не мало, бойцам Красной Армии жалеть нечего, радости вместе и трудности тоже.

Нагнулся, машинку свою положил, взял с травы солдатскую фляжку и Небесному подает.

– Пейте, товарищ боец, да нам оставить не забудьте.

Вася пару глотков из фляжки сделал и мне ее отдал, а я пряжку расстегнул и на ремень ее повесил. Поморщился лысый, но молчит, и дружки его тоже. Автомат то при мне и винтовки у ребят тоже, а они-то свое оружие видать для будущих сражений припрятали. Сплюнул я им под ноги, постоял еще, жду, может, скажут чего, очень мне этого хотелось. Нет, молчат. Махнул рукой ребятам, за мной, мол, и потопали мы дальше без привала.

**

Так и шли. Случалось к колонне, какой прибьемся, надеялись все и все зряшно, что кухня там будет, удастся горяченького похлебать, а обычно втроем топали. Как-то пристал к нам по дороге красноармеец один, высокий, худой, как Кащей, и морда, как у того, страшная, в чирьях каких-то. Без винтовки, один котелок на вооружении. Прокопов фамилия что ли, сейчас уже и не упомню. Он у Овечкина закурить попросил, тот и отсыпал ему табачку по доброте душевной, хотя у нас самих с этим делом небогато было. Мы там все не бог весть, какими орлами казались, но у Прокопова этого вид уж очень несчастный был, вот Коля и сжалился на нашу голову.

Прилип он к нам, видать думал еще, чем на дармовщинку поживиться и сколько шли вместе болтал без остановки о чем придется. А больше о том, что генералы наши не верят, что русская сила верх возьмет, и специально перед Гитлером выслуживаются, Красную Армию губят, чтоб он их потом в живых оставил да еще наградил. А некоторым уже вроде немцами и обещано, что помещиками их на Украине сделают, а тех бойцов, что они в плен сдали, вроде как их крепостными.

Надоел он мне крепко, хотел я уж его послать, как меня особист в 41-м, чтоб летел от нас пока ветер без сучков, да не успел. Вася мой добряк, каких поискать, поворачивается вдруг к Прокопову и говорит:

– Слушай, земляк, шел бы ты своей дорогой, а мы уж без тебя как-нибудь.

Тот и не удивился даже, видать не первый раз его посылали. Спрашивает с улыбкой:

– А куда ж мне идти?

Я усмешку спрятал, интересно мне, да и Коле вижу тоже, что он ему скажет. Вася же парень скромный, обходительный. А «обходительный» этот отвешивает:

– К известной тебе матери, понял?

Тот вроде, как обиду решил показать, спрашивает.

– Что, идейный что ли? За мясников-генералов заступаешься?

Тут уж мне эта перепалка надоела. Остановился, развернул этого верзилу спиной к себе и коленкой ему под тощий зад поддал.

– Катись, – говорю, – надоел, спасу нет.

Пошел он и кричит уже издали:

– Вот дураков таких они и любят, Тимошенки эти, Москаленки. Вместо лошадей вас на усадьбах запрягать будут немцам на потеху.

Овечкин поворачивается, винтовку с плеча смахнул и вижу дело серьезное, не пугнуть хочет, стрелять насмерть. Схватил винтовку за цевье, говорю тихо:

– Отставить! Не было приказа вшей давить, патроны тратить.

А сам улыбаюсь. Он трехлинейку дернул к себе, только я ее крепко держу. Смотрю, физиономия у него порозовела, тоже улыбается, только губы трясутся. Я руку с винтовки снял, обнял его за шею, ткнулся лбом в лоб. Мы ведь втроем за эти дни, как братья, сроднились, понимать надо.

– Все, – говорю, – все. Отставить нервы. Сверни лучше цыгарку потолще.

– Табаку мало на толстую-то, – отвечает, успокоился видно.

– А ты все равно сверни…


**

Скоро идти днем стало совсем нельзя, немцы были кругом, но сил, чтобы всех нас раздавить или взять в плен разом, наверное, у них не было. А, может, просто ждали, когда мы у Донца соберемся, чтобы там уж у реки всех забрать. Пока щипали понемногу, слышно было перестрелки по сторонам, автоматы немецкие, МГ, его с другим пулеметом не перепутаешь. И с воздуха они нас все донимали. «Мессеры» даже за маленькими кучками наших бойцов гонялись, а то на одного человека самолет охоту устраивал, как на зайца.

Как рассветет, в оврагах и промоинах прятались. Все там сидели без различия – бойцы, командиры, политруки. Кто-то уже со споротыми кубарями, другие со всеми знаками различия и при оружии. По разному люди беду встречали, а вот измученные, будто пришибленные какие-то, все были.

Помню, светало уже, туман стоял, спустились мы с ребятами с дороги в большую промоину. Видим, в стороне тоже кто-то на дневку стал, там еще, еще. Ну и мы Овечкина шинель на траву постелили, он один из нас ее уберег, тоже отдохнуть прилегли. Лежим, молчим, говорить-то не о чем, считай, и уснуть никак не выходит. И вот слышу вдруг, и ребята, смотрю, головы подняли, как снизу из оврага, за промоиной, не то гул не то шум какой-то идет. Поднялись мы, подошли к оврагу.

Мать честная, идут по нему, нисколько не вру, тысячи наших бойцов. На запад, к немцам в плен идут. Согнутые, глаза в землю, будто высматривают там что, молчат все, только топот ног слышно. Кто в гимнастерках одних, как мы с Васей, большинство в шинелях распоясанных, у кого вещмешки за спиной, у других и котелки на боку и все без оружия, по склону оврага винтовки штыки в землю, как частокол, торчат.

Мне будто сердце кто в кулак сжал и давит, давит, как в 41-м,когда меня свои фрицам выдать хотели… Потом отпустило, легче стало, вздохнул. Стоим, молча, смотрим на них. Чего скажешь, каждый сам себе судьбу выбирает. Вижу, капитан какой-то, шея бинтом грязным перемотана, на гимнастерке два ордена «Красной Звезды», один новенький, а на другом уже эмаль немного облупилась, может за финскую еще получил в овраг спускается. Зашел он прямо в колонну эту, встал им поперек пути, то одного, то другого за рукава дергает и сипит:

– Ребята, товарищи, вы русские или нет? Куда идете, стойте, не конец ведь еще…

А они будто и не слышат его никто. Идут и идут, скребут ботинками по земле.

Отошел он в сторону, лицо сморщилось разом, револьвер из кобуры вытаскивает. И опять к колонне. Выдернул из нее за шинель бойца и наганом ему в щеку тычет:

– Застрелю! Родину поганишь…

Тот и лица не отворачивает, видать совсем от бомбежек очумел. Отпустил его капитан, побрел тот парень дальше со всеми вместе. А командир этот плечи ссутулил, отошел маленько от дороги, сел на землю, голову опустил. Я Васю за рукав дергаю:

– Пошли, чего стоять?

– А он как же?

Овечкин говорит:

– Ничем мы ему не поможем. Пошли.

Только повернулись идти, выстрел сзади. Сняли мы пилотки, вернулись за шинелью, и на дорогу опять вышли, отдыхать не стали. Двинулись дальше, к Донцу.

К своим, или Повести о солдатах

Подняться наверх