Читать книгу То было давно… - Константин Коровин - Страница 12

В России, до революции
Человек со змеей

Оглавление

Ранней весною в Москве, когда на крышах тает снег и сохнут мостовые, когда солнце весело освещает лица и желтые тулупы торговцев на Грибном рынке, когда синие тени ложатся на мокрую мостовую от возов с бочками, от крестьянских лохматых лошаденок, приехавших из деревни со всякой снедью, грибами, капустой, курами, яйцами, рыбой, – любил я смотреть на рынке пеструю толпу простых деревенских людей.

И всегда мне хотелось весной поехать к ним, в деревню, где голубая даль, где распустилась верба, куда прилетели жаворонки. Как хорошо, как вольно там! Уж мчат ручьи, весело и вольно шумя, блестящие воды. Далекие утренние зори полны зачарованной радости. Яркой красою разливаются зори над далекими лесами, перед восходом святого солнца. Как хорошо ехать проселком, весенним лесом, видеть сухие бугры и бревна… изб. А одна московская очаровательница мне сказала, что она не любит весны – «Так грязно, лужи, ростепель» – и что поедет в Баден-Баден. Там ровные дорожки, покрытые желтым песком, и так приятно ходить под зонтиком…

Надоело в Москве. Надоело всё, и театры, и умные картины передвижников, и то, что сказал Толстой; только один рынок Грибной нравится мне: в нем жизнь земли. И накупил я груздей, рыжиков, снетков, балык, кочанной капусты, моченых яблок. Всё, что нужно. Так хочется есть весной! И еще купил – большого ручного живого зайца, который ест из рук капусту. Посадил его себе за пазуху в шубу, сел на извозчика и поехал к Бузинову.

Бузинов – торговец. Торговля удочками, крючками, вершами; маленькая лавчонка помещается у берега Москва-реки, за Каменным мостом, за плотиной.

Еду – смотрю на зайца. И он смотрит. И так сидит у меня в шубе, как дома. Я достал из кармана морковь, он держит лапками и ест, не обращая ни на что внимания. Чувствую я, что заяц отлично понимает, что я его не съем и в обиду не дам. Потому-то, съев морковь, он как-то особенно застучал лапками мне по руке, как в барабан. «Это значит, – подумал я, – давай еще морковь». Обжора заяц – здоров есть…

У Бузинова при лавке – комната. И там вижу – сидит человек замечательный Василий Княжев – поэт, бродяга, рыболов. Правит на лампочке камышовые концы удилищ.

– Василий, – обрадовался я. – Вот ты где. Как живешь? Да что это у тебя под глазом синяк… А смотри-ка, заяц какой ручной.

Василий серьезно так смотрит темными глазами на зайца, потом на меня. И, подняв брови, вздохнув, говорит медленно и деловито:

– Заяц хороший. Чего ж, человеку поверил. А вам – игрушка. Только одно, ежели бегать не будет – то лопнет. – И он взял его за уши, поднял кверху, посмотрел и сказал: – Кобель.

– Вот что, Василий, – говорю я. – Теперь закусим. Тут всё на Грибном купил, что надо. Сбегай винца какого достать. Пост сейчас. Водку нехорошо.

– Нет, – отвечает Василий, – полынную можно.

И, взяв деньги, он живо побежал за вином, а мы с Петром Ивановичем Бузиновым стали жарить снетки в постном масле.

– А в прошлое воскресенье, – рассказывает Бузинов, – я, Баркальс, Андрей Иванович, Поплавский и План взяли у Перервы, сбоку, у плотины, где место глубокое у кручи, прямо на отвес – голавликов порядочных… Один на три фунта был. Вот немцы, План и Баркальс, любят охоту. И скажу – ловят с понятием… И каждый друг перед дружкой жен вот своих ругали – ужас. Что и наши: не могут женщины понять охоты или что рыбу ловить. Бранят своих немцев. Вот от этого самого они оба и пьют. Шибко… А Княжеву синяк под глаз поставлен кем? Бабой. За рыбу. Не ходи ловить, не пропадай на реке… тоже она на него и хожалому жаловалась. Ну и хожалый тоже лад. А он – говел. И значит, всё стерпел и не пошел исповедаться. Говорит, не знаю, как. Грехов не подберу. Что буду попу говорить… А он личность мою увидит, подумает – врет, грехи есть, а то за что же морда-то бита…


Вернулся Василий. Сели за стол.

Хороша ботвинья с балыком, снетки, жаренные на сковороде. Василий говорит, что полынная водка имеет большую пользу и даже ее должно пить натощак.

В комнате Бузинова – сети, плетенные из прутьев верши, бамбук, а в окна видно сухую мостовую и деревянные тумбы набережной Москва-реки. А за рекой – весенняя даль, сады и Воробьевы горы. Мирно и радостно светит весеннее солнце.

Василий Княжев, выпив полынной, разговорился:

– И что́ через рыбу эту от женского пола я огорчения натерпелся – беда… Вот до чего они этого не любят, кто рыбу удит. Для них хуже такого человека нет. И до того они терпеть не могут, что одна всю мою снасть в печке сожгла. И сколько у меня их не было, как вот одна – все. Как только до рыбы – шабаш. Пиши прощай. Или драка, или уйдет беспременно… Вот и теперь – весна, значит, я сам не свой. Мне что ни на есть, надо на реку и в лес. Потому красу видеть надо. Не могу я без этого жить, чтоб на волю и на радость не поглядеть. А она нипочем не хочет. Что тут делать. Прошлую весну у меня в Хорошёве, под кручей у леса, язь берет. Бесперечь стучит. Я таскаю. А она, значит, нашла меня, видит, что я ловлю да домой не иду, да сверху и давай камни бросать в реку. Конечно, язь отошел. Я думаю – кто это бросает? Гляжу – она. Ну, собрал я донные да берегом, берегом, дальше, дальше, и ушел… Так домой и не вернулся – пропал, значит…

Ну и шел я это по речкам, рекам. Ночевал в лесу да на берегу. Бродяга стал, значит. И до того хорошо на душе. И сам не пойму – отчего… Так хорошо, что сказать нельзя. Конечно, котелок у меня, соль, поймаю рыбку – сварю. Грибков пожарю. И иду всё дале, дале. Ну часы были – продал на рынке за три рубля. Хлеба купил… А то и Христовым именем… Полный бродяга, конечно. Жисть. Прямо чисто в раю живу. Всё на воле. Краса кругом такая. Остановишься в месте привольном, поймаешь рыбку. Только денег нет.

Сижу я как-то у речки, – продолжал Василий, – мелкая рыбешка у меня, малек. Ловлю на его окуней и гляжу – ползет ко мне уж-змея, большой, и ест моего малька. Я ему еще подбросил и вспомнил я, как в зверинце Гаснера в Москве служил и змею-удаву на шею себе наматывал и к публике выходил… Номер мой такой был…

Вот поймал это я ужа, а он такой смирный. Взял на шею себе и обмотал. А он чисто ручной – что вот заяц ваш. Понял, что ли, он нужду мою, только от меня не идет. И я его полюбил. Иду это я и встретил барина, что вот вас, Константин Алексеич… Он меня и спрашивает: «Ты, – говорит, – человек, откуда идешь и куда?» А я ему отвечаю: «Иду, куда глаза глядят, от женщины злющей спасаюсь… И вот змея меня возлюбила более той, от которой ушел».

Увидал это он у меня змею на шее и удивился. Сильно удивился. Сказал: «Человек ты странный. Послушай, вот и я сомневаюсь, любит ли меня женщина, которую я люблю. Как, скажи, это разгадать?» «Трудно, – отвечаю. – Можно грех на душу принять». «Стой, – вдруг барин мне говорит. – Продай мне змею твою. Я ее себе на шею надену да попугаю ее. Может, она правду мне скажет».

Думаю, продам – деньги нужны. Только я его хотел с шеи снять, ужа-то, а он как зашипит. Я сам даже спутался. Глаза у него синим засветились, и шипит-шипит. Не идет, значит, к нему уж-змея.

«Знать, ты человек хороший, что тебя и змея любит, – барин сказал. – Послушай, вот что. Как влево пойдешь – тут дорога на Псков будет. Ступай туда… Город Псков двенадцать верст отсюда. Вот тебе деньги». Вынул он бумажник и дает мне сто пятьдесят рублей, подумай-ка. «Оденься у портного, – говорит, – постригись, купи сапоги хорошие и остановись в гостинице, что у собора. Змею не показывай никому. Я к тебе приду. Мы ее змеей попугаем…» Кладу я в карман деньги, а уж – шипит. «Не к добру, – думаю я, – дело такое». Простились мы.

Иду это я и прихожу в Псков. Город старинный, соборы. Зашел в трактир. В корзинке у меня, в траве, мой уж. Ну удочки, котелок. Дальше – больше. Переоделся я. И думаю: «Что-то нехорошо. Чего это я дело эдакое тяжелое узнал». Только в гостинице сижу, пью чай у окошка. И вижу, подъехала барыня, идет. Вышел это я в коридор и вижу: ее какой-то баринок встречает небольшого роста. Она-то куда выше его. И так он ей любезно говорит всё такое-эдакое. А она ему: «Насилу вырвалась». Я думаю – эта самая. И почему мне прямо в голову попало – не пойму.

Приходит, значит, ко мне половой – чай убрать. А уж мой шипит в корзинке. Половой спрашивает: «Чего, – говорит, – у вас в корзинке шипит?» «Это бутылка с квасом там, – отвечаю, – пробка выскочила». Ну, заговорили с половым-коридорным. Парень, вижу, веселый. Я его и спрашиваю: «Барыня-то сейчас приехала, нарядная, не здешняя, знать». «Нет, – говорит, – а что?» – «Да так. Муж-то ее здесь стоит?» А половой смеется. «Нет, – говорит. – Она с другим крутит. Он в полюбовниках у ей, хоть и маленький, а вот – любит…»

Василий Княжев вдруг замолчал.

– Что же, Василий, – спрашиваю я, – это та и была?

– Эта самая, – ответил Василий серьезно. – Только он, барин, когда приехал, я ничего ему не сказал… Заметьте, как я ушел из номеров, он меня к себе в гости жить, барин-то этот, звал… Нет, не пошел. В дом эдакой. Тоска. Притворный дом. Не могу. Эдакое дело всё портит: вся краса кругом пропадает. Одна сволоча в душу лезет. Ничем не утешишь. Вином не утешишь. А в вине – радость есть. Попрощался я с псковским барином. Поплакал. А вот теперь у его, – показал он на Бузинова, – концы правлю. С вами в палатку жить пойду…

И Василий, взяв рюмку полынной, весело засмеявшись, сказал:

– Эх, хорошо на свете в воле жить… Погоди, заяц, поглядим еще на леса зеленые и тебя, дурака, на волю пустим. А то обожрешься в холопьях у человека. И беспременно лопнешь… от удара.

То было давно…

Подняться наверх