Читать книгу Сочинения - Константин Станюкович - Страница 3

Вокруг света на «Коршуне»
Часть первая
Глава третья
ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Оглавление

I

Со следующего же дня началась служба молодого моряка, и старший офицер определил его обязанности.

Вместе с другими четырьмя гардемаринами, окончившими курс, он удостоился чести исполнять должность «подвахтенного», т. е. быть непосредственным помощником вахтенного офицера и стоять с ним вахты (дежурства), во время которых он безотлучно должен был находиться наверху на баке и следить за немедленным исполнением приказаний вахтенного офицера, наблюдать за парусами на фок-мачте, за кливерами[35], за часовыми на носу, смотрящими вперед, за исправностью ночных огней, – одним словом, за всем, что находилось в его районе.

Кроме вахтенной службы, Володя был назначен в помощь к офицеру, заведующему кубриком, и самостоятельно заведывать капитанским вельботом и отвечать за его исправность. Затем, по судовому расписанию, составленному старшим офицером, во время авралов, то есть таких работ или маневров, которые требуют присутствия всего экипажа, молодой моряк должен был находиться при капитане.

– Вот и все! – проговорил старший офицер, перечислив обязанности молодого человека. – Надеюсь, справитесь? – прибавил он.

– Постараюсь, Андрей Николаевич.

– Кроме того, вам не мешает познакомиться и с машиной корвета… Потом будете стоять и машинные вахты… И по штурманской части надо навостриться… Ну, да не все сразу, – улыбнулся старший офицер. – И, главное, от вас самого зависит научиться всему, что нужно для морского офицера. Была бы только охота… И вот еще что…

И маленький черноволосый старший офицер, беседовавший глаз на глаз в своей каюте с молодым человеком, сидевшим на табурете, протянул любезно Володе свой объемистый портсигар со словами «курите, пожалуйста!» и продолжал:

– Позвольте вам дать добрый совет, Ашанин, послужившего моряка: старайтесь жить со всеми дружно… Будьте уживчивы… Извиняйте недостатки в сослуживцах, не задирайте никого, остерегайтесь оскорблять чужие самолюбия, чтобы не было ссор… Ссоры на судне – ужасная вещь, батенька, и с ними не плавание, а, можно сказать, одна мерзость… На берегу вы поссорились и разошлись, а ведь в море уйти некуда… всегда на глазах друг у друга… Помните это и сдерживайте себя, если у вас горячий характер… Морякам необходимо жить дружной семьей.

Он помолчал и спросил:

– Ну, что, не очень вам скучно после вчерашних проводов?

– Ничего, Андрей Николаевич.

– Уж такая наша служба, батенька… Надо расставаться с близкими! промолвил старший офицер и, показалось Володе, подавил вздох. – А в каюте удобно устроились с батюшкой?

– Отлично.

– Ну, очень рад… Можете идти… Вы подвахтенный в пятой вахте, у мичмана Лопатина. Вам с полуночи до четырех на вахту… Помните, что опаздывать на вахту нельзя… За это будет строго взыскиваться! внушительно прибавил старший офицер, протягивая руку.

Володя ушел весьма довольный, что назначен в пятую вахту к тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он был рад, что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.

И эта влюбленность дошла у юноши до восторженности, когда дня через три по выходе из Кронштадта однажды утром Ашанин был позван к капитану вместе с другими офицерами и гардемаринами, кроме стоявших на вахте.

Когда все собравшиеся уселись, капитан среди глубокой тишины проговорил несколько взволнованным голосом:

– Господа! Я попросил вас, чтобы откровенно высказать перед вами мои взгляды на отношения к матросам. Я считаю всякие телесные наказания позорящими человеческое достоинство и унижающими людей, которые к ним прибегают, и полагаю… даже более… уверен, что ни дисциплина, ни морской дух нисколько не пострадают, если мы не будем пользоваться правом наказывать людей подобным образом… Я знаю по опыту… Я три года был старшим офицером и ни разу никого не наказал и – честью заверяю вас, господа, – трудно было найти лучшую команду… Русский матрос – золото… Он смел, самоотвержен, вынослив и за малейшую любовь отплачивает сторицей… Докажем же, господа, своим примером, что с нашими матросами не нужны ни линьки, ни розги, ни побои… Вопрос об отмене телесных наказаний уже рассматривается в нашем ведомстве… Благодаря настояниям нашего генерал-адмирала в скором времени выйдет и закон, но пока офицеры еще пользуются правом телесного наказания… Так откажемся, господа, теперь же от этого права, и пусть на «Коршуне» не будет ни одного позорно наказанного… Согласны ли, господа офицеры?

У Володи и у большинства молодых людей восторженно сияли лица и горячей бились сердца… Эта речь капитана, призывающая к гуманности в те времена, когда еще во флоте телесные наказания были во всеобщем употреблении, отвечала лучшим и благороднейшим стремлениям молодых моряков, и они глядели на этого доброго и благородного человека восторженными глазами, душевно приподнятые и умиленные.

Быть может, и даже наверное, не все господа офицеры разделяли мнение капитана, но все ответили, что согласны на предложение командира.

На серьезном лице командира отразилось радостное чувство, и он весело сказал:

– Итак, господа, на «Коршуне» телесных наказаний не будет?

– Не будет! – торжественно отвечали все.

– И вы увидите, господа, какая лихая у нас будет команда! – воскликнул капитан. – Не правда ли, Андрей Николаевич? – обратился он к старшему офицеру.

– Надеюсь, что не ударит лицом в грязь.

– И я прошу вас, Андрей Николаевич, приказать боцманам и унтер-офицерам не иметь у себя линьков. Чтобы я их не видал!

– Есть! – отвечал старший офицер.

– И чтобы они не дрались, а то срам…

– От этого отучить их будет трудно, Василий Федорович… Вы сами знаете… привычка…

И многие офицеры находили, что трудно, имея в виду и собственные привычки.

– Не спорю, что трудно, но все-таки надо внушить им, что это нельзя… Пусть и матросы знают об этом…

– Слушаю-с…

– Надеюсь, господа, что вы своим примером отучите и боцманов от кулачной расправы… К сожалению, на многих судах офицеры дерутся… Закон этого не разрешает, и я убедительно прошу вас соблюдать закон.

Многие офицеры, недовольные этой просьбой, равносильной приказанию, молчали, видимо, далеко не сочувственно и чувствовали, как будет им трудно избавиться от прежних привычек. Но делать было нечего. Приходилось подчиняться и утешаться возможностью утолять свой служебный гнев хотя бы тайком, если не открыто, чтобы не навлечь на себя неудовольствия капитана. Не особенно был, кажется, доволен и старший офицер, довольно фамильярно в минуты вспышек обращавшийся с матросскими физиономиями.

– Мне остается еще, господа, обратиться к вам с последней просьбой: это… не употреблять в обращении к матросам окончаний, не идущих к службе…

Все улыбнулись, улыбнулся и капитан.

– Я только боюсь, что моя просьба будет невыполнима… Моряки так привыкли к энергичным выражениям…

– Не знаю, как другие, Василий Федорович, а я… я… каюсь… не могу обещать, чтоб иной раз и не того… не употребил крепкого словечка! проговорил старший офицер.

– И я не обещаю.

– И я…

– И я…

– Но по крайней мере хоть не очень! – проговорил смеясь капитан, знавший, что его просьба действительно слишком требовательна для моряков.

И, обращаясь к гардемаринам, он продолжал:

– Но вы, господа гардемарины, еще не имеющие наших морских привычек, не приучайтесь к ним… прошу вас… Помните, что матрос такой же человек, как и мы с вами. Вас, господа, я попрошу в свободное время заниматься с командой… учить матросов грамоте, знакомить их с географией, читать им подходящие вещи. Каждому из вас будет поручено известное количество людей, и вы посвятите им час или два времени в день. Надеюсь, вы от этого не откажетесь, и на «Коршуне» у нас не будет ни одного неграмотного[36].

Нечего и говорить, что все молодые люди с восторгом приняли предложение капитана.

Отпуская офицеров, капитан попросил гардемаринов остаться.

– Мы побеседуем еще о разных делах, – проговорил он со своей хорошей улыбкой.

И, любезный и приветливый, он усадил поднявшихся было молодых людей и, предлагая папиросы, снова заговорил о важности умственного развития матросов особенно теперь, после величайшей реформы, освободившей несколько миллионов людей от крепостной зависимости.

– Теперь и матрос уже не может быть тем, чем был… темным и невежественным… И мы обязаны помочь ему в этом, насколько умеем.

Видимо, это дело было близко сердцу капитана. Он объяснил молодым людям подробный план занятий, начиная с обучения грамоте, арифметике и кончая разными объяснительными чтениями, приноровленными к понятиям слушателей, вполне уверенный, что господа гардемарины охотно поделятся своими знаниями и будут усердными учителями.

– И вы увидите, какие будут у вас внимательные ученики!.. На днях я вам выдам запас азбук и кое-какой запас народных книг… Каждый день час или полтора занятий, но, разумеется, никаких принуждений. Кто не захочет, – не приневоливайте, а то это сделается принуждением и… тогда все пропало… Кроме этих занятий, мы устроим еще чтение с глобусом… Нам надо смастерить большой глобус и начертить на нем части света… Найдутся между вами мастера?

Мастеров нашлось несколько человек.

– И отлично. Работайте, господа, и как окончите глобус, повесим его в жилой палубе. Каждый день один из вас будет отмечать на нем пройденное «Коршуном» расстояние и точки широты и долготы и читать географические лекции. Таким образом, матросы будут знать, куда мы едем, и будут иметь кое-какие сведения о портах, которые посетим… От ваших талантов, господа, будет зависеть, насколько они усвоят ваши объяснения… Впрочем, наши матросики – народ толковый… вы увидите, – и через три года они вернутся домой, благодаря вам, кое-что знающими, и помянут вас добром…

Капитан помолчал и затем начал:

– Надеюсь, господа, что и вы сами воспользуетесь плаванием, чтобы быть дельными моряками. Кроме обычной службы, вахт и занятий по расписанию, я буду просить вас каждого, кто стоит на вахте с 4 до 8 утра, делать астрономические наблюдения и к полудню вычислить широту и долготу помимо штурмана… Это необходимо уметь моряку, хотя, к сожалению, далеко не все моряки это умеют… Кроме того, я попрошу вас ознакомиться и с машиной корвета и знать ее, чтоб потом, когда вам придется быть капитанами, не быть в руках механиков. Все это я буду от вас требовать, а теперь позвольте вам дать дружеский совет, господа… Надеюсь, вы не будете в претензии, что я вам хочу дать совет, так как он от чистого сердца.

Все молодые люди заявили, что они рады выслушать совет Василия Федоровича.

– Не забудьте, что быть специалистом-моряком еще недостаточно, и что надо, кроме того, быть и образованным человеком… Тогда и самая служба сделается интереснее и осмысленнее, и плавания полезными и поучительными… А ведь все мы, господа, питомцы одного и того же морского корпуса, не можем похвалиться общим образованием. Все мы «учились чему-нибудь и как-нибудь»… Не правда ли?

– Правда… правда! – ответили молодые люди.

– От вас зависит в плавании пополнить этот пробел… Времени довольно, чтобы позаняться и почитать… Если кают-компанейская библиотека окажется недостаточна, моя к вашим услугам всегда… У меня есть кое-какие книги по истории, литературе, есть путешествия… Советую ознакомиться по книгам со странами, которые нам придется посетить… Тогда и ваше личное знакомство с ними будет плодотворно, а не ограничится только посещениями театров, кафе-ресторанов… Тогда, вернувшись из плавания, вы можете действительно сказать, что кое-что видели и кое-чему научились… И сколько духовного наслаждения вы получите, если будете смотреть на мир божий, на вечно окружающую нас природу – и на море, и на небо – так сказать, вооруженным глазом, понимающим ее явления, и воспринимать впечатления новых стран, совсем иных культур и народов, приготовленные предварительным знакомством с историей, с бытом ее обитателей, с ее памятниками… Ну, да что распространяться… Вы это знаете и сами отлично. Повторяю: книги мои в вашем распоряжении…

Взоры молодых людей невольно обратились на два огромных шкафа, наполненных книгами.

– Половина книг, господа, на английском и французском языках, продолжал капитан. – Вы владеете ими?

Увы! хотя все и учились в морском корпусе и у «англичанина», и у «француза», но знания их оказались самыми печальными: ни один не мог прочитать английской книги, и двое с грехом пополам знали французский язык.

– И теперь, значит, как и в мое время, языкам не везет в морском корпусе? – усмехнулся капитан. – Надо, значит, самим учиться, господа, как выучился и я. Моряку английский язык необходим, особенно в дальних плаваниях… И при желании выучиться нетрудно… И знаете ли, что?.. Можно вам облегчить изучение его…

Гардемарины вопросительно взглянули на капитана.

– Мы можем в Англии взять с собой в плавание учителя-англичанина, конечно, на наш общий счет, пропорционально получаемому содержанию, деликатно заметил капитан, которому, как знающему, учиться, однако, не предстояло. – Вероятно, все офицеры согласятся на это… Хотите?

Все, конечно, изъявили согласие и скоро вышли из капитанской каюты как-то духовно приподнятые, полные жажды знания и добра, горевшие искренним желанием быть не только отличными моряками, но и образованными, гуманными людьми.

Ничего подобного не слыхали они никогда ни от корпусных педагогов, ни от капитанов, с которыми плавали, бывши кадетами…

Эта проповедь человечности, этот призыв к знанию были чем-то неслыханным во флоте в те времена. Чем-то хорошим и бодрящим веяло от этих речей капитана, и служба принимала в глазах молодых людей более широкий, осмысленный характер, чуждый всякого угнетения и произвола.

Для многих из этих юнцов, бывших на «Коршуне», этот день был, так сказать, днем просветления и таким лучезарным остался на всю их жизнь.

Володя вышел от капитана взволнованный и умиленный. Он в тот же день принялся за историю Шлоссера и дал себе слово основательно заняться английским языком и прочитать всю капитанскую библиотеку.

II

Когда в тот же день старший офицер призвал к себе в каюту обоих боцманов, Федотова и Никифорова, двух старых служак, отзвонивших во флоте по пятнадцати лет и прошедших старую суровую школу, и сказал им, чтобы они бросили линьки и передали об этом остальным унтер-офицерам, то оба боцмана в первое мгновение вытаращили удивленно глаза, видимо, не веря своим ушам: до того это казалось невероятным по тем временам.

Однако твердо знавшие правила дисциплины, они оба почти одновременно отвечали:

– Слушаю, ваше благородие!

Тем не менее и красно-сизое, суровое на вид лицо Федотова с заседевшими черными бакенбардами и перешибленным носом, и менее подозрительного оттенка физиономия боцмана второй вахты Никифорова, рыжеусого, с лукавыми маленькими глазами, коренастого человека, выражали собой полнейшее недоумение.

– Поняли? – спросил строго старший офицер.

– Никак нет, ваше благородие! – отвечали разом оба, причем Федотов еще более нахмурился, сдвинув свои густые, нависшие брови, словно бы кем-то обиженный и чем-то недовольный, а Никифоров, как более тонкий дипломат и не знающий за собой, как его товарищ, слабости напиваться на берегу до бесчувствия, еще почтительнее заморгал глазами.

– Кажется, я ясно говорю: бросить линьки. Понял, Федотов?

– Никак нет, ваше благородие.

– А ты, Никифоров?

– Невдомек, ваше благородие, по какой такой причине и как, осмелюсь вам доложить, ваше благородие, боцман… и вдруг без линька…

– Боцман, ваше благородие, и не имеет при себе линька! – повторил и Федотов.

– Не ваше дело рассуждать! Чтобы я их не видал! Слышите!

– Слушаем, ваше благородие.

– И чтобы вы не смели ударить матроса… Ни боже ни!

– Как вам угодно, ваше благородие, но только осмелюсь вам доложить, что это никак невозможно! – пробурчал Федотов.

– Никакого, значит, почтения к боцману не будет, – доложил почтительно Никифоров.

– Ежели примерно, ваше благородие, не вдарь я матроса в зубы, какой же я буду боцман! – угрюмо заметил Федотов.

– И ежели за дело и драться с рассудком, ваше благородие, то, позвольте доложить, что матрос вовсе и не обижается… Напротив, даже… чувствует, что проучен по справедливости! – объяснял Никифоров.

Старший офицер, человек далеко не злой, но очень вспыльчивый, который и сам, случалось, в минуты служебного гнева давал волю рукам, слушал эти объяснения двух старых, отлично знающих свое дело боцманов, подавляя невольную сочувственную улыбку и отлично понимая затруднительность их положения.

В самом деле, приказание это шло вразрез с установившимися и освященными обычаем понятиями о «боцманском праве» и о педагогических приемах матросского обучения. Без этого права, казалось, – и не одним только боцманам в те времена казалось, – немыслим был хороший боцман, наводящий страх на матросов.

Но какого бы мнения ни был Андрей Николаевич о капитанском приказании, а оно было для него свято, и необходимо было его исполнить.

И, напуская на себя самый строгий начальнический вид, словно бы желая этим видом прекратить всякие дальнейшие рассуждения, он строго прикрикнул:

– Не драться, и никаких разговоров!

– Есть, ваше благородие! – ответили оба боцмана значительно упавшими, точно сдавленными голосами.

– И если я услышу жалобы, что вы деретесь, с вас будет строго взыскано… Зарубите себе на память…

Оба боцмана слушали эти диковинные речи безмолвные, изумленные и подавленные.

– Особенно ты, Федотов, смотри… не зверствуй… У тебя есть эта привычка непременно искровянить матроса… Я тебя не первый день знаю… Ишь ведь у тебя, у дьявола, ручища! – прибавил старший офицер, бросая взгляд на действительно огромную, жилистую, всю в смоле, руку боцмана, теребившую штанину.

Федотов невольно опустил глаза и, вероятно сам несколько смущенный видом своей руки, стыдливо спрятал ее назад.

– И, кроме того, – уже менее строгим тоном продолжал старший офицер, не очень-то распускайте свои языки. Вы оба так ругаетесь, что только ахнешь… Откуда только у вас эта гадость берется?.. Смотри… остерегайтесь. Капитан этого не любит… Ну, ступайте и передайте всем унтер-офицерам то, что я сказал! – заключил Андрей Николаевич, хорошо сознавая тщету последнего своего приказания.

Окончательно ошалевшие, оба боцмана юркнули из каюты с красными лицами и удивленно выкаченными глазами. Они торопливо прошли кают-компанию, осторожно и на цыпочках ступая по клеенке, и вновь получили дар слова только тогда, когда прибежали на бак.

Но дар слова явился не сразу.

Сперва они подошли к кадке с водой[37] и, вынув из штанов свои трубчонки и набив их махоркой, молча и неистово сделали несколько затяжек, и уж после того Никифоров, подмигнув глазом, произнес:

– Какова, Пров Захарыч, загвоздка, а?

– Д-д-да, братец ты мой, чудеса, – вымолвил Пров Захарович.

– Ты вот и пойми, в каких это смыслах!

– То-то… невдомек. И где это на военном судне видно, чтобы боцман и… тьфу!..

Федотов только сплюнул и выругался довольно затейливо, однако в дальнейшие объяснения не пустился ввиду присутствия матросов.

– И опять же, не моги сказать слова… Какая такая это новая мода, Захарыч?..

– Как он сам-то удержится… Небось, и он любит загнуть…

– Не хуже нашего…

– То-то и есть.

Дальнейшие совещания по поводу отданных старшим офицером приказаний происходили в тесном кружке, собравшемся в сторонке. Здесь были все представители так называемой баковой аристократии: оба боцмана, унтер-офицеры, баталер[38], подшкипер[39], артиллерийский вахтер[40], фельдшер и писарь. Линьки, само собой разумеется, надо было бросить. Что же касается до того, чтобы не тронуть матроса, то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно фельдшером и писарем, большинство нашло, что безусловно исполнить такое приказание решительно невозможно и что как-никак, а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на глазах у начальства, а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков и не вышло каких-нибудь кляуз.

Вопрос о том, чтобы не ругаться, даже и не обсуждался. Он просто встречен был дружным общим смехом.

Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в тот же день по всему корвету уже распространилось известие о том, что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.

III

Небольшой «брамсельный»[41] ветерок, встреченный ночью корветом, дул, как выражаются моряки, прямо в «лоб», то есть был противный, и «Коршун» продолжал идти под парами по неприветливому Финскому заливу при сырой и пронизывающей осенней погоде. По временам моросил дождь и набегала пасмурность. Вахтенные матросы ежились в своих пальтишках, стоя на своих местах, и лясничали (разговаривали) вполголоса между собой, передавая один другому свои делишки и заботы, оставленные только что в Кронштадте. Почти половина команды была из старослужилых, и у каждого из них были в Кронштадте близкие – у кого жена и дети, у кого родные и приятели. Поговорить было о чем и о ком пожалеть.

Капитан то и дело выходил наверх и поднимался на мостик и вместе с старшим штурманом зорко посматривал в бинокль на рассеянные по пути знаки разных отмелей и банок, которыми так богат Финский залив. И он и старший штурман почти всю ночь простояли наверху и только на рассвете легли спать.

Наконец, во втором часу прошли высокий мрачный остров Гогланд и миновали маленький предательский во время туманов Родшер. Там уж прямая, открытая дорога серединой залива в Балтийское море.

За Гогландом горизонт начинал прочищаться. Ветер свежел и стал заходить.

– Кажется, норд-вест думает установиться. Как вы полагаете, Степан Ильич?

Сухощавый, небольшого роста пожилой человек в стареньком теплом пальто и старой походной фуражке, проведший большую часть своей полувековой труженической жизни в плаваниях, всегда ревнивый и добросовестный в исполнении своего долга и аккуратный педант, какими обыкновенно бывали прежние штурмана, внимательно посмотрел на горизонт, взглянул на бежавшие по небу кучевые темные облака, потянул как будто воздух своим длинноватым красным носом с желтым пятном, напоминавшим о том, как Степан Ильич отморозил себе лицо в снежный шторм у берегов Камчатки еще в то время, когда красота носа могла иметь для него значение, и проговорил:

– Надо быть, что так-с. И самое время для норд-веста, Василий Федорыч. Ишь, подыгрывает.

Прошло еще с полчаса. Ветер дул из норд-вестовой четверти и был попутным для корвета.

Тогда капитан обратился к вахтенному лейтенанту и приказал ставить паруса.

– Свистать всех наверх паруса ставить! – скомандовал офицер звучным веселым тенорком.

Вахтенный боцман Федотов подбежал к люку жилой палубы, мастерски засвистал в дудку и рявкнул во всю силу своих могучих легких голосом, который разнесся по всей жилой палубе:

– Пошел все наверх паруса ставить. Живо, ребята… Бегом!..

И, разумеется, окончил свою команду словами, ничего не имевшими общего с вызовом наверх.

Тем временем сигнальщик, как полоумный, вбежал в кают-компанию и затем в гардемаринскую каюту с извещением о вызове всех наверх, и все стремительно полетели на палубу.

Старший офицер, как распорядитель аврала, поднялся на мостик, сменив вахтенного начальника, который, по расписанию, должен был находиться у своей мачты.

Словно бешеные, бросились со всех ног матросы, бывшие внизу, лишь только раздался голос боцмана. Он только напрасно их поощрял (и более по привычке, чем по необходимости) разными энергичными словечками своей неистощимой по части ругательств фантазии.

Не прошло и минуты, как весь экипаж корвета, исключая вахтенных машинистов и кочегаров да коков (поваров), был наверху на своих местах.

Мертвая тишина воцарилась на палубе.

– Марсовые к вантам! – раздалась звучная команда старшего офицера.

Несколько десятков марсовых – цвет команды, люди все здоровые, сильные и лихие – стало у ванта, веревочной лестницы, идущей по обе стороны каждой мачты.

– По марсам и салингам!

С этой командой матросы ринулись по вантам, бегом поднимаясь наверх.

Когда все уже были на марсах и салингах, старший офицер скомандовал:

– По реям!..

И все, с ноковыми[42] впереди, разбежались по реям, держась одной рукой за приподнятые рейки, служащие вроде перил, словно по гладкому полу и, стоя, перегнувшись, на страшной высоте, над бездной моря, стали делать свое обычное матросское трудное дело.

Володя, стоявший на мостике сзади капитана, в первые минуты с чувством страха посматривал на эти слегка покачивающиеся вместе с корветом реи, на которых, словно муравьи, чернели перегнувшиеся люди. Ему казалось, что вот-вот кто-нибудь сорвется – и если с конца, то упадет в море, а если с середины, то на смерть разобьется на палубе. Он слышал – бывали такие примеры. И в голове его невольно проносились мысли о той ежеминутной опасности, которой подвергаются матросы. Если теперь при тихой погоде и незначительной качке ему казалось их положение опасным, то каково оно во время бури, когда реи стремительно качаются, делая страшные размахи. Каково работать при дьявольском ветре? Каково устоять там?

И он, еще совсем неопытный моряк, преувеличивающий опасность, решил непременно как-нибудь самому сходить на рею и как-то невольно проникался еще большей любовью и большим уважением к матросам.

– Молодцами работают, Андрей Николаевич, – промолвил капитан, все время не спускавший глаз с рей.

– Хорошие марсовые, – весело ответил старший офицер, видимо довольный и похвалой капитана, и тем, что они действительно «молодцами работали».

– Готово, – крикнули с марсов.

– Отдавай! С реев долой! Пошел марса-шкоты![43] Фок[44] и грот[45] садить!..

Топот матросских ног да легкий шум веревок нарушали тишину работ. Изредка, впрочем, когда боцмана увлекались, с бака долетали энергические словечки, но они еще не расточались с особенной щедростью ввиду того, что все шло хорошо.

Но вот какая-то снасть «заела» (не шла) на баке, и кливер что-то не поднимался. Прошла минута, долгая минута, казавшаяся старшему офицеру вечностью, во время которой на баке ругань шла crescendo[46]. Однако Андрей Николаевич крепился и только простирал руки на бак. Но, наконец, не выдержал и сам понесся туда, разрешив себя от долго сдерживаемого желания выругаться…

А капитан, слушая все эти словечки, серьезный и сдержанный, стоял на мостике и только морщился. Все, слава богу, было исправлено – кливер с шумом взвился.

Не прошло и пяти минут с момента вызова всех наверх, как «Коршун» весь покрылся парусами и, словно гигантская белоснежная птица, бесшумно понесся, слегка накренившись и с тихим гулом рассекая своим острым носом воду, которая рассыпалась алмазной пылью, разбиваясь о его «скулы».

Машина была застопорена. Винт поднят из воды, чтобы не мешать ходу, и укреплен в так называемом винтовом колодце.

Аврал был кончен. Подвахтенных просвистали вниз, и вахтенный офицер снова занял свое место на мостике.

– К вечеру возьмите у марселей два рифа, – сказал капитан, обращаясь к вахтенному.

– Есть!

– Того и гляди, к ночи засвежеет, Степан Ильич?..

– Не мудрено и засвежеть, – отвечал старший штурман.

И оба они спустились вниз и разошлись по своим каютам.

IV

Ах, как не хотелось вставать и расставаться с теплой койкой, чтобы идти на вахту!

Володя только что разоспался, и ему снились сладкие сны, когда он почувствовал, что его кто-то дергает за ногу. Он отодвинул ее подальше и повернулся на другой бок. Но не тут-то было, какой-то дерзкий человек еще решительнее дернул ногу.

– А?.. Что?.. – произнес в полусне Володя, не открывая вполне глаз и скорей чувствуя, чем видя, перед собой тусклый свет фонаря.

– Ваше благородие… Владимир Николаевич! Вставайте… На вахту пора! говорил чей-то мягкий голос.

Володя открыл глаза, но еще не совсем освободился от чар сна. Еще мозг его был под их впечатлением, и он переживал последние мгновения сновидений, унесших его далеко-далеко из этой маленькой каютки.

– Без десяти минут полночь! – тихим голосом говорил Ворсунька, чтобы не разбудить спящего батюшку, зажигая свечу в кенкетке, висевшей почти у самой койки. – Опоздаете на вахту.

Сон сразу исчез, и Володя, вспомнив, какое он может совершить преступление, опоздавши на вахту, соскочил с койки и, вздрагивая от холода, стал одеваться с нервной стремительностью человека, внезапно застигнутого пожаром.

– Что, не опоздаю?.. Много до двенадцати? – спрашивал он.

– Да вы еще успеете, ваше благородие. Должно, еще более пяти минут.

Володя посмотрел на свои часы и увидал, что остается еще целых десять минут. О, господи, он отлично мог бы проспать по крайней мере пять минут, если бы его не разбудил так рано Ворсунька.

И ему бесконечно стало жалко этих недоспанных минут, и он не то обиженно, не то раздраженно сказал молодому белобрысому вестовому:

– За что ты меня так рано поднял? За что?

Должно быть, и Ворсуньке стало жаль молодого барина, потому что он участливо проговорил:

– А вы, ваше благородие, доспите на диване в кают-компании, одемшись… Как будет восемь склянок, я вас побужу…

– Одевшись?! Какой уж теперь сон! – упрекнул Володя.

– Напредки я буду за пять минут вас будить, ваше благородие… А то, признаться, я не знал, чижало ли вы встаете… Боялся, как бы не заругали, что поздно побудил… Виноват, ваше благородие… Не извольте сердиться.

– Да что ты, голубчик… разве я сержусь? Я, право, нисколько не сержусь, – улыбался Володя, глядя на заспанное лицо вестового. – И ты напрасно встал для меня… Вперед пусть меня будит рассыльный с вахты…

– А помочь одеться?

– Я и сам умею… Что, холодно наверху?

– Пронзительно, ваше благородие… Пожалуйте теплое пальто…

– Однако покачивает! – заметил Володя, расставив для устойчивости ноги.

– Есть-таки качки.

– А тебя не укачивает?

– Мутит, ваше благородие… душу будто сосет…

– Ступай, брат, ложись лучше. А к качке можно привыкнуть.

– Надо, видно, привыкнуть. Ничего не поделаешь! – промолвил, улыбаясь, Ворсунька, уходя вон.

В жилой, освещенной несколькими фонарями палубе, в тесном ряду подвешенных на крючки парусиновых коек, спали матросы. Раздавался звучный храп на все лады. Несмотря на пропущенные в люки виндзейли[47], Володю так и охватило тяжелым крепким запахом. Пахло людьми, сыростью и смолой.

Осторожно проходя между койками, чтобы не задеть кого-нибудь, Ашанин пробрался в кают-компанию, чтобы там досидеть свои пять минут.

В кают-компании ни души. Чуть-чуть покачивается большая лампа над столом, и слегка поскрипывают от качки деревянные переборки. Сквозь жалюзи дверей слышатся порой сонные звуки спящих офицеров, да в приоткрытый люк доносится характерный тихий свист ветра в снастях, и льется струя холодного сырого воздуха.

Сверху раздаются мерные удары колокола. Раз… два… три… Бьет восемь ударов, и с последним ударом колокола Володя выбегает наверх, сталкиваясь на трапе со своим вахтенным начальником, мичманом Лопатиным.

– Молодцом, Ашанин… Аккуратны! – говорит на ходу мичман и бежит на мостик сменять вахтенного офицера, зная, как и все моряки, что опоздать со сменой хотя б минуту-другую считается среди моряков почти что преступлением.

Иззябший, продрогший на ветру первый лейтенант, стоявший вахту с 8 до полуночи, радостно встречает мичмана и начинает сдавать вахту.

– Курс такой-то… Последний ход 8 узлов… Паруса такие-то… Огни в исправности… Спокойной вахты! Дождь, слава богу, перестал, Василий Васильевич!.. – весело говорит закутанная в дождевик поверх пальто высокая плотная фигура лейтенанта в нахлобученной на голове зюйдвестке[48] и быстро спускается вниз, чтобы поскорее раздеться и броситься в койку под теплое одеяло, а там пусть наверху воет ветер.

Слегка балансируя по палубе корвета, который довольно плавно поднимался и опускался на относительно спокойной качке, Ашанин торопливо, в несколько возбужденном состоянии юного моряка, идущего на свою первую серьезную вахту, шел на бак сменять подвахтенного гардемарина.

В темноте он его не сразу нашел и окликнул.

– Очень рад вас видеть, Ашанин! Фор-марсель в два рифа, фок, кливер и стаксель… любуйтесь ими четыре часа… Огни в исправности… Часовые не спят… Погода, как видите, собачья… Ну, прощайте… Ужасно спать хочется!

И, проговорив эти слова, гардемарин быстро скрылся в темноте. Зычный голос вахтенного боцмана, прокричавшего в жилой палубе «Первая вахта на вахту!», уже разбудил спавших матросов.

Охая, зевая и крестясь, они быстро спрыгивали с коек, одевались, натягивая поверх теплых шерстяных рубах свои куцые пальтишки, повязывали шеи гарусными шарфами и, перекидываясь словами, поднимались наверх на смену товарищам, уже предвкушавшим наслаждение койки.

Боцман Федотов, вступавший на вахту, сердитый со сна, сыпал ругательствами, поторапливая запоздавших матросов своей вахты, и, поднявшись наверх, проверил людей, назначил смены часовых на баке, послал дежурных марсовых на марсы, осмотрел огни и заходил по левой стороне бака.

И Володя шагал по правой стороне, полный горделивого сознания, что и он в некотором роде страж безопасности «Коршуна». Он добросовестно и слишком часто подходил к закутанным фигурам часовых, сидевших на носу и продуваемых ветром, чтобы увериться, что они не спят, перегибался через борт и смотрел, хорошо ли горят огни, всматривался на марсель и кливера – не полощут ли.

Но часовые, разумеется, не спали; огни ярко горели красным и зеленым цветом, и паруса стояли хорошо.

И ему точно было обидно, что нечего было делать, не на чем проявить свою бдительность.

«Разве вперед смотреть?», – думал он, и ему казалось, что он должен это сделать. Ведь часовые могут задремать или просто так-таки прозевать огонь встречного судна, и корвет вдруг врежется в его бок… Он, Володя Ашанин, обязан предупредить такое несчастие… И ему хотелось быть таким спасителем. И хоть он никому ничего не скажет, но все узнают, что это он первый увидал огонь, и капитан поблагодарит его.

И он остановился, прислонившись к борту у самого носа, и напряженно вглядывался в мрак осенней ночи, среди которого бесшумно двигался корвет, казавшийся теперь какой-то фантастической гигантской птицей.

На носу «поддавало» сильней, и он вздрагивал с легким скрипом, поднимаясь из волны. Свежий ветер резал лицо своим ледяным дыханием и продувал насквозь. Молодой моряк ежился от холода, но стоически стоял на своем добровольно мученическом посту, напрягая свое зрение…

Ему то и дело мерещились огни то справа, то слева, то силуэты судов, то казалось, будто совсем близко впереди выглядывают из моря камни. И он беспокоил часовых вопросами: не видят ли они чего-нибудь? Те, конечно, ничего не видали, и Володя, смущенный, отходил, убеждаясь, что у него галлюцинация зрения. К концу вахты уж он свыкся с темнотой и, менее возбужденный, уже не видал ни воображаемых огоньков, ни камней, ни судов, и не без некоторого сожаления убедился, что ему спасителем не быть, а надо просто исполнять свое маленькое дело и выстаивать вахту, и что и без него безопасность корвета зорко сторожится там, на мостике, где вырисовываются темные фигуры вахтенного начальника, младшего штурмана и старшего офицера.

Последний нет-нет да и появлялся на мостике, возбуждая досадливое чувство в самолюбивом молодом мичмане.

Еще бы!

Он, сделавший уже три летние кампании и поэтому горделиво считавший себя опытным моряком, был несколько обижен. Эти появления старшего офицера без всякой нужды казались недоверием к его знанию морского дела и его бдительности. Еще если бы «ревело» или корвет проходил опасные места, он понял бы эти появления, а теперь…

И мичман Лопатин, обыкновенно жизнерадостный, веселый и добродушный, с затаенным неудовольствием посматривал на маленькую фигуру старшего офицера, который, по мнению мичмана, мог бы спокойно себе спать вместо того, чтобы «торчать» наверху. Небось, капитан не «торчит», когда не нужно!..

А старший офицер, недоверчивый, еще не знавший хорошо офицеров, действительно не совсем доверял молодому мичману, потому и выходил наверх, вскакивая с постели, на которой спал одетым.

Но не желая оскорблять щекотливое морское самолюбие мичмана, он, поднимаясь на мостик, как бы жалуясь, говорил:

– Совсем не спится что-то сегодня… Вот вышел проветриться.

– Удивительно, что не спится, Андрей Николаевич, – иронически отвечал мичман. – Кажется, можно бы спать… Ветер ровный… установился… идем себе хорошо… Впереди никаких мелей нет… Будьте спокойны, Андрей Николаевич… Я не первый день на вахте стою, – несколько обиженно прибавил вахтенный офицер.

– Что вы… что вы, Василий Васильевич… Я вовсе не потому… Просто бессонница! – деликатно сочинял старший офицер, которому смертельно хотелось спать.

«Эка врет, – подумал мичман и мысленно проговорил: – Ну, что же… торчи здесь на ветру, коли ты не доверяешь».

Убедившись, наконец, после двух-трех появлений с целью «проветриться» среди ночи, что у молодого мичмана все исправно, что паруса стоят хорошо, что реи правильно обрасоплены[49] и, главное, что ветер не свежеет, старший офицер часу во втором решился идти спать.

Перед уходом он сказал:

– Если засвежеет, пошлите разбудить меня, Василий Васильевич. А капитана без особенной надобности не будите. Он вчера всю ночь не спал.

– Есть! – отвечал мичман.

– Да, знаете ли, вперед хорошенько посматривайте… как бы того… огни судов…

– За это не беспокойтесь.

– И на горизонт вглядывайтесь… Того и гляди, шквал наскочит…

– Не прозеваю… не бойтесь…

– Я не боюсь… я так позволил себе вам напомнить… До свидания, Василий Васильевич…

– Спокойной ночи, Андрей Николаевич!

Старший офицер спустился в свою каюту, хотел было раздеться, но не разделся и, как был – в пальто и в высоких сапогах, бросился в койку и тотчас же заснул тем тревожным и чутким сном, которым обыкновенно спят капитаны и старшие офицеры в море, всегда готовые выскочить наверх при первой тревоге.

– Вперед смотреть, – весело и молодцевато во всю силу своих молодых и могучих легких крикнул мичман Лопатин вслед за уходом старшего офицера, как будто выражая этим окриком и свое удовольствие остаться одному ответственным за безопасность корвета и всех его обитателей, и свое не дремавшее внимание лихого моряка, у которого ухо держи востро.

– Есть! Смо-о-о-трим! – тотчас же ответили протяжными голосами и в одно время оба часовые на баке и вновь продолжали свою тихую беседу, которой они коротали свое часовое дежурство на часах: рассказывали сказки друг другу, вспоминали про Кронштадт или про «свои места».

Володя к концу вахты уже более не беспокоил часовых так часто, как прежде, особенно после того, как услыхал замечание, сделанное на его счет каким-то матросом, не заметившим в темноте, что Ашанин стоит тут же около.

Чей-то голос говорил:

– Ишь ведь смола этот кадет… так и приставал. Думает, что без него люди не справляют службы. То и дело подходил, когда мы с Ивановым сидели на часах… Не заснули ли, мол… И все, братцы, ему огни в глазах мерещились… Шалый какой-то.

– Это он так, с непривычки… Молоденький… глупый еще… думает: на вахте егозить надо… А барчук, должно, хороший… Ворсунька, евойный вестовой, сказывал, что добер и простой… нашим братом не брезговает.

Володя совсем смутился и незаметно отошел, дав себе слово больше не «егозить», как выразился матрос про него.

И он ходил снова, по временам останавливаясь у какой-нибудь кучки матросов, которые, притулившись у борта или у мачты, вполголоса лясничали. Присутствие юнца-кадета не останавливало бесед, иногда довольно свободно критиковавших господ офицеров. И Володя слушал эти беседы и только удивлялся их добродушному юмору и меткости и образности определений и прозвищ.

– А что, барин, правду сказывают, будто капитан приказал боцманам бросить линьки и не лезть в зубы? – спросил один из кучки баковых, сидевших у крайнего орудия, к которому подошел Володя.

– Правда…

– Ишь, ведь ты! – раздались несколько удивленные восклицания.

– Я вам говорил, братцы! – произнес знакомый голос Бастрюкова. – Одно слово: голубь. Голубь и есть!

– Да-да… Такого командира по всему флоту не найтить… Бережет он матроса, дай бог ему счастья!

– Но только – и то сказать – нельзя боцману или офицеру иной раз нашего брата не съездить, – авторитетно заметил чей-то басок, сиплый и надтреснутый.

Володя горячо протестовал и даже сказал по этому поводу убедительную, по его мнению, маленькую речь.

Казалось, судя по глубокому молчанию, все слушали с одобрением молодого барина. Однако, когда он кончил, тот же басок не без тонкой иронии в голосе проговорил:

– Так-то оно так, ваше благородие, а все-таки, если не здря, а за дело, никак без эстого невозможно. Я вот, барин, пятнадцать лет во флоте околачиваюсь, всего навидался, но чтобы без боя – не видал… И никак без него невозможно! – тоном, полным глубокого убеждения, повторил старый матрос.

– Трудно, что и говорить! – поддержал кто-то.

– И вовсе даже можно! Барин правильно говорит! – заступился за Володю Бастрюков. – Это, ваше благородие, Аксютин так мелет потому, что его самого драли как Сидорову козу… У него и три зуба вышиблено от чужого, можно сказать, зверства.

– В старину, небось, учивали!.. – снова заметил басок и, казалось, без всякого протеста на виновников потери его зубов.

– То-то учивали и людей истязали, братец ты мой. Разве это по-божески? Разве от этого самого наш брат матрос не терпел и не приходил в отчаянность?.. А, по-моему, ежели с матросом по-хорошему, так ты из него хоть веревки вей… И был, братцы мои, на фрегате «Святый Егорий» такой случай, как одного самого отчаянного, можно сказать, матроса сделали человеком от доброго слова… При мне дело было…

– Да ты расскажи, Иваныч, как это вышло.

– А вышло, братцы, взаправду чудное дело… А вы, барин, что ж это зря на ветру стоите? Не угодно ли за пушку?.. Тут теплей, – обратился Бастрюков к Ашанину, заметив, что тот не уходит.

В кучке произошло движение, чтобы дать место Володе.

Но он, как подвахтенный, не счел возможным принять предложение и, поблагодарив матросов, остался на своем месте, на котором можно было и посматривать вперед, и видеть, что делается на баке, и в то же время слушать этого необыкновенно симпатичного Бастрюкова.

И тот продолжал:

– Служил, братцы, у нас на фрегате один матросик – Егорка Кирюшкин… Нечего говорить, матрос как есть форменный, первый, можно сказать, матрос по своему делу… штыкболтным[50] на фор-марса-pee и за гребным на капитанском вельботе был… Все понимали, что бесстрашный матросик: куда хочешь пошли пойдет. Но только, скажу я вам, человек он был самый что ни на есть отчаянный… вроде как быдто пропащий…

– Пьянствовал? – спросил кто-то.

– Это что – пьянствовал!.. Всякий матрос, ежели на берегу, любит погулять, и нет еще в том большого греха… А он, кроме того, что пьянствовал да пропивал, бывало, все казенные вещи, еще и на руку был нечист… Попадался не раз… А кроме того, еще и дерзничал…

– Ишь ты… Значит, в ем отчаянность эта самая была…

– То-то и есть… Ну и драли же его-таки довольно часто, драли, можно сказать, до бесчувствия… Жалели хорошего матроса судить судом и в арестантские роты отдавать и, значит, полагали выбить из него всю его дурь жестоким боем, братцы… Случалось, линьков по триста ему закатывали, замертво в лазарет выносили с изрытой спиной… Каких только мучениев не принимал… Жалеешь и только диву даешься, как это человек выносит…

– Шкура наша не господская… выносливая, – вставил опять басок.

– И, что ж, не помогала ему эта самая выучка? – спросил кто-то.

– То-то и есть. Отлежится в лазарете и опять за свои дела… да еще куражится: меня, говорит, никакой бой не возьмет… Я, говорит, им покажу, каков я есть! Это он про капитана да про старшего офицера… Хорошо. А старшим офицером у нас в те поры был капитан-лейтенант Барабанов – может, слыхал, Аксютин?

– Как про такого арестанта не слыхать… Зверь был известный… В резерв его нонче увольнили.

– Ну, вот, этот самый Барабанов, как услыхал, что Егорка хвастает, и говорит – тоже упрямый человек был: «Посмотрим, кто кого; я, говорит, его, подлеца, исправлю, я, говорит, и не таких покорял…» И стал он с этого самого дня Кирюшкина вовсе изводить… Каждый день при себе драл на баке как Сидорову козу.

– Ишь ты, что выдумал!

Володя слушал в волнении, полный негодования. Он не мог себе и представить, чтобы могли быть такие ужасные вещи.

– И хоть бы что, – продолжал Бастрюков, – Егорка только приходил в большую отчаянность… Наконец, братцы вы мои, видит Барабанов, что нет с Кирюшкиным никакого сладу и что допорет он его до смерти, пожалуй, еще в ответе будет, – адмирал у нас на эскадре законный человек был, – пошел к капитану и докладывает: «Так мол, и так. Никак не могу я этого мерзавца исправить; дозвольте, говорит, по форме арестантом сделать, потому, говорит, совсем беспардонный человек»…

– Да… Вовсе отчаянный…

– И как он только еще жив остался!..

– И до сих пор жив… Только грудью слаб… Он в бессрочные вышел и в Рамбове сторожем на даче. Я его летом встрел. А быть бы ему арестантом, если бы этого самого Барабанова не сменили в те поры и не назначили к нам старшим офицером Ивана Иваныча Буткова… Он теперь в адмиралы вышел. Человек он был справедливый и с большим рассудком… «Повремените, – это он капитана просит, – такого лихого матроса в арестанты назначать; я, говорит, быть может, его исправлю». А капитан только махнул рукой: «Не исправите, мол… Уж его всячески исправляли и ничего не вышло, а впрочем, можно повременить; действительно, этот пьяница, грубиян и вор – преотличный матрос». Тоже, значит, и в капитане морская душа была. Любил он хороших матросов и многое им прощал! – пояснил Бастрюков. – И ведь как вы думаете, братцы, ведь совсем другим человеком сделал новый старший офицер этого самого Егорку… Дивились мы тогда… А все потому, что душу человеческую понял и пожалел матроса…

Бастрюков на минуту смолк.

– Как же он такого отчаянного исправил? Чудно что-то, Иваныч, нетерпеливо спросил кто-то.

– Чудно и есть, а я вам верно говорю… Словом добрым проник, значит, человека. Призвал это он Кирюшкина к себе в каюту и говорит: «Так и так, брось, братец ты мой, свою дурость и служи как следовает. Тебя в арестантские роты хотели отдать, но я поручился за тебя, что ты станешь хорошим матросом. Уж ты, говорит, меня, Кирюшкин, оправдай… Ступай, говорит, и подумай, что я сказал, и верь, что я от доброго сердца, жалеючи тебя». Только всего и сказал, а как пришел это Кирюшкин от старшего офицера на бак, смотрим – чудеса: совсем не куражится и какой-то в лице другой стал… После уж он мне объяснил, как с ним, можно сказать, первый раз во всю жизнь по-доброму заговорили, а в те поры, как его стали спрашивать, что ему старший офицер отчитывал, Егорка ничего не сказывал и ровно какой-то потерянный целый день ходил. Ну, думаем, видно, Егорку застращал арестантскими ротами, а не то Сибирью новый-то старший офицер… Ладно. В скорости вышли мы из Кронштадта и пришли в Ревель. На другой день велено было нашей вахте собираться на берег – отпускали, значит, гулять. Одеваемся мы, значит, в новые рубахи, смотрим – боцман приказывает и Егорке ехать. А тот стоит и вовсе ошалел, во все глаза смотрит, потому его почти никогда не отпускали на берег… знали, что пропьет с себя все или что-нибудь скрадет, что плохо лежит. «Ты что зенки вертишь? – говорит боцман. – Тебя, такой-сякой, старший офицер велел отпустить на берег. Видно, еще не знает, каков ты есть». «Старший офицер?» – вымолвил только Егорка. – «А ты думал, я за тебя просил?.. Я, прямо скажу, просил, чтобы тебя не пускали, вот что я просил, но только старший офицер приказал… Одевайся… И будут же тебя пороть завтра, подлеца. Опять что-нибудь да выкинешь, дьявол!» Однако Кирюшкин ничего не выкинул и вернулся на фрегат, хотя и здорово треснувши, но с целыми вещами. Мы только диву давались. А старший офицер на утро, во время уборки, подошел к нему и говорит: «Спасибо, Кирюшкин, оправдал ты меня. Надеюсь и впредь». Егорка молчит, только лицом весь красный стал… И с тех пор шабаш… Ни воровства, ни озорства – совсем путевый стал.

– Совесть, значит, зазрила…

– То-то оно и есть… И доброе слово в душу вошло… Небось, оно, доброе-то слово, скорее войдет, чем дурное.

– Что ж он, пить бросил?

– Пить – пил, ежели на берегу, но только с рассудком. А на другой год старший офицер его в старшие марсовые произвел, а когда в командиры вышел, к себе на судно взял… И до сих пор его не оставил: Кирюшкин на евойной даче сторожем. Вот оно что доброе слово делает… А ты говоришь, никак невозможно! – заключил Бастрюков.

Наступило молчание. Все притихли под впечатлением рассказа.

– А и холодно ж, братцы. Разве пойти покурить! – промолвил, наконец, Бастрюков и, выйдя из кучки, подошел к кадке и закурил трубочку.

Володя снова заходил, взволнованный рассказом матроса. И сам этот пожилой матрос с серьгой в ухе, с добрыми и веселыми глазами и с своей философией еще милее стал Ашанину, и он решил познакомиться с ним поближе.

Пробило шесть склянок. Еще оставалось две. Володя ужасно устал ходить и прислонился к борту. Но только что он выбрал удобное положение, как почувствовал, что вот-вот и он сейчас заснет. Дрема так и звала его в свои объятия. У борта за ветром так было хорошо… ветер не продувал… И он уже невольно стал клевать носом и уж, кажется, минуту-другую был в полусознательном состоянии, как вдруг мысль, что он на вахте и заснул, заставила его вздрогнуть и поскорее уйти от предательского борта.

«Срам какой… Хорошо, что никто не видал!», – думает он и снова начинает ходить и нетерпеливо ждать конца вахты. Спать хочется нестерпимо, и он завидует матросам, которые сладко дремлют около своих снастей. Соблазн опять прислониться к борту и подремать хоть минутку-другую ужасно велик, но он храбро выдерживает искушение и, словно бы чтоб наказать себя, лезет осматривать огни.

– Напрасно, барин, беспокоитесь, я только что осматривал, – говорит боцман Федотов, который, как маятник, ходил взад и вперед и зорко посматривал на паруса.

– А часовые смотрят?

– Смотрят…

– Кажется, кливер будто полощет?

– Это так только оказывает. И кливер стоит форменно, не извольте сумлеваться, – говорит боцман с снисходительной почтительностью.

– Вперед смотреть! – снова раздается звучный и веселый голос мичмана.

– Есть! Смотрим! – снова отвечают часовые.

Море черно. Черно и кругом на горизонте. Черно и на небе, покрытом облаками. А корвет, покачиваясь и поклевывая носом, бежит себе, рассекая эту непроглядную тьму, подгоняемый ровным свежим ветром, узлов по восьми. На корвете тишина. Только слышатся свист и подвывание ветра в снастях да тихий гул моря и всплески его о борта корвета.

Холодно, сыро и неприветно кругом.

И Володе, как нарочно, в эти минуты представляется тепло и уют их квартиры на Офицерской. Счастливцы! Они спят теперь в мягких постелях, под теплыми одеялами, в сухих, натопленных комнатах.

– Дзинь, дзинь, дзинь, дзинь…

Почти у самых его ушей пробивает семь ударов.

Слава богу, осталось всего полчаса.

Но зато как бесконечно долго тянутся эти полчаса для моряков на ночных вахтах, да еще таких холодных и неприветных. И чем ближе конец вахты, тем нетерпеливей ожидание. Последние минуты кажутся часами.

Володя то и дело подходил к фонарю, висевшему около кадки с водой, впереди фок-мачты, взглядывал на часы. Стрелка, показалось ему, почти не двигалась.

– Восемь бить! – раздался веселый голос с мостика.

– Наконец-то! – невольно проговорил вслух Володя.

Радостно отдавались эти удары в его сердце и далеко не так радостно для матросов: они стояли шестичасовые вахты, и смена им была в шесть часов утра. Да и подвахтенным оставалось недолго спать. В пять часов вся команда вставала и должна была после утренней молитвы и чая начать обычную утреннюю чистку и уборку корвета.

С последним ударом колокола к Володе подошел сменяющий его гардемарин.

Ашанин торопливо сдал вахту и почти побежал вниз в свою каюту. Быстро раздевшись, он вскочил в койку, юркнул под одеяло и, согревшийся, охваченный чувством удовлетворенности тепла и отдыха, вполне довольный и счастливый, начал засыпать.

«Какой славный этот Бастрюков и какие ужасные звери бывали люди… Я буду любить матросов…» – подумал он сознательно в последний раз и заснул.

* * *

Через два дня корвет входил на Копенгагенский рейд, и вскоре после того, как отдан был якорь, Володя в большой компании съехал на берег, одетый в штатское платье.

Он первый раз в жизни вступил на чужую землю, и все его поражало и пленяло своей новизной. Вместе с другими он осматривал город, чистенький и довольно красивый, вечер провел в загородном саду вместе с несколькими гардемаринами и, вернувшись на корвет, стал писать длиннейшее письмо домой.

На другой день из консульства привезли целую пачку газет и писем, в числе которых одно, очень толстое, было и для Володи.

Он пошел в каюту, чтобы читать письмо без свидетелей, и, обрадованный, что сожитель его в кают-компании, стал глотать эти милые листки, исписанные матерью, сестрой и братом, с восторженной радостью и по временам вытирая невольно навертывавшиеся слезы.

В одном из листков была и лаконичная записка дяди-адмирала: «Ждем известий. Здоров ли? Не укачивает ли тебя?»

– Ах, славный дядюшка! – воскликнул Володя и снова начал перечитывать родные весточки не «начерно», а «набело».

35

Кливера – косые треугольные паруса, ставящиеся впереди фок-мачты, на носу судна.

36

Обучение матросов грамоте было хорошей традицией на лучших кораблях дальнего плавания. В частности, из документов известно, что на корвете «Калевала», на котором плавал Станюкович, каждому неграмотному матросу была выдана азбука. – Ред.

37

Кадка с водой стоит для курильщиков нижних чинов. Курить можно только у кадки.

38

Заведующий провизией и раздачей водки.

39

Заведующий каютой, в которой хранятся разные запасы судового снабжения.

40

Заведующий крюйт-камерой (пороховым погребом), оружием и снарядами.

41

Слабый ветер, позволяющий нести брамселя – третьи снизу прямые паруса. – Ред.

42

Ноковые матросы, работающие на самых концах рей.

43

Шкоты – веревки, прикрепленные к углу парусов и растягивающие их. Эти веревки принимают название того паруса, к которому прикреплены, например, брам-шкот, марса-шкот, бизань-шкот и т. д.

44

Фок – самый нижний парус на фок-мачте, привязывается к фока-рее.

45

Грот – такой же на грот-мачте.

46

С возрастающей силой (итал.).

47

Виндзейль – длинная парусиновая труба с металлическими или деревянными обручами. Ставится в жилые помещения или в трюм вместо вентилятора.

48

Так называются непромокаемые шляпы моряков.

49

Обрасопить – повернуть реи так, чтобы паруса стояли наивыгоднейшим образом относительно ветра.

50

Матрос, который ходит на нок (оконечность реи) и вяжет угол паруса (штык-болт).

Сочинения

Подняться наверх