Читать книгу Суррогатный мир - Константин Уткин - Страница 2
Глава 1 «Поэты так не ходят»
ОглавлениеПетр Ларенчук, человек без определенных занятий, больше всего на свете любил две вещи – выпить и прогуляться по лесу. По истоптанному московскому лесу, в котором почти не осталось первобытной тайны – но который все-таки был приятен в любую погоду. Даже в тридцатиградусный мороз.
Петр шел энергично – холод колол сквозь курту, два глотка коньяка не грели, еще два он собирался сделать возле проруби. Моржи, он знал по опыту, охотно разгоняют свернувшуюся после проруби кровь горячительным. И совсем не против угостить незнакомца.
Дымящаяся прорубь не была пустой – там кто-то плескался, издавая сдавленные гортанные звуки.
Ларенчук подошел ближе и увидел над черной водой полные ужаса и отчаяние глаза, а из раззявленного рта донеслось
– Спаааааа…
В то же время руки долбанули по воде, подняв каскад брызг.
– Спасти, что ли? Это ты мне?
Ларенчук на всякий случай посмотрел по сторонам – но больше никого вокруг не было – лишь замерший в морозном тумане узорный лес.
Медлить было нельзя – физиономия купальщика была баклажанного цвета и с белыми пятнами, и выглядело это страшно. Ларенчук взялся за перила лестницы, ведущей в воду, ухватил моржа за деревянную руку и медленно с трудом вытащил его на лед.
Но, как оказалось, это только начало всех проблем – человек смотрел на Ларенчука взглядом избитой собаки и показывал руки, которые, видимо, не могли действовать.
Ларенчук, вздохнув, взял незнакомца за холодные мокрые дряблые плечи и отвел его в домик. В домике были заиндевелые стены, но на несколько градусов теплее. Потом, внутренне содрогаясь, достал бутылку и влил драгоценную жидкость в синие губы. Потом вставил в онемевшие клешни лежащее тут же полотенце. Потом вытер человека сам, понимая, что тот это сделать не в силах. Потом одел, встряхнув напоследок так, что у незнакомца лязгнули зубы.
– Мой дорогой друг – вдруг заявил человек, к которому с каждой секундой возвращалась жизнь. – Вы себе не представляете, сколь много вы сделали для мировой культуры в целом и для русского народа в частности. Мне кажется, что вас должен отблагодарить не только я. Я думаю, что в ближайшее время произойдет событие, которое сделает вашу жизнь насыщенной, полной, сверкающей всеми яркими красками радуги и всеми цветами русских полей.
Ларенчук молча сглотнул – таких рассуждений он не слышал, наверное, никогда в своей жизни. Он не слышал даже ничего похожего, честно говоря – он не слышал вообще разговора без мата. Мат заменял для него самого и его друзей больше половины слов языка, и нельзя сказать, что они от этого испытывали хоть какой-то дискомфорт. Известно, что несколько основных понятий русского мата превосходно заменяют все остальные существующие слова. Можно сказать больше – рядом с нами живет и процветает широкая прослойка, которая никак, кроме как матом, разговаривать не может. Где-то в глубине подсознания еще копошаться не окончательно добитые слова, насильно привитые в дестве – но, как инородное, раздражающее душу тело, они были забыты, как только ребенок сделал самостоятельный шаг в мир.
Ларенчук был как раз из таких дикорастущих созданий, прекрасно обходясь в быту двумя-тремя десятками слов. Он бы, наверное, загордился, узнав, что на самом деле гораздо более разговорчив, чем всем известная особа женского пола из знаменитого романа – но романов он не читал, полагая, что все, что нужно для этой жизни, ему и так известно.
Спасенный же им человек, видя некий ступор, в который вошел его спаситель, положил руку на плотное плечо.
– Я вижу в вас благородного, умного и развитого человека. Уверен, что под этой оболочкой скрывает тонкая душевная организация настоящего гения.
– Ну… это… в общем, оно, конечно, да. – пробурчал он, начиная опасаться незнакомца. Тукнутый какой-то. Впрочем, что ждать от сумашедшего, добровольно залезшего в ледяную воду в такой мороз?
– Вот, видите. Я всем и всегда говорю только одно – в каждом человеке скрыт гений. Кроме тех, в ком гений цветет во всей его красе.
Ларенчку поднял брови и скосил глаза к носу, совершенно не зная, что сказать. Меж тем человек по-свойски взял его под руку и, наклонившись, доверительно сообщил.
– Вы спасил великую русскую культуру от страшной потери. Сознаюсь – я немного не рассчитал свои силы. Надо было действовать более осторожно. Более скромно, я бы сказал. Более размеренно. Скажите, любезный друг, а как вы смотрите на то, чтобы отпраздновать наше знакомство? Все-таки не улице, как вы могли заметить, не очень комфортная температура… да и ваш прекрасный коньяк, как мне кажется, уже перестает действовать.
– Вот это по-нашему – обрадовался Ларенчук. – вот это босяцкий подгон.
Теперь настала очередь изумиться спасенному. Он, возвышаясь над Петром нескладной каланчой, пожевал губами и спросил.
– Э… простите… что?
– Говорю – доверительно понизил голос Петр – в этих гробаных чащах можно каркалыгу отморозить, и лучше уж тогда сразу на болта накрутить – хоть радости, а то склеишь ласты, как цуцык задроченный…
Спасенный дугой изогнул бровь, и даже отклонился назад, изучая своего собеседника.
– Стоп!!! – предлагаю на этой оптимистической ноте закончить прения и пойти в ближайший…
– Рыгаловка на углу.
Быстро сообразил Ларенчук, подхватывая длинного, но какого-то заторможенного своего знакомца под локоть и увлекая его вперед.
Странное место Ларенчук назвал рыгаловкой – это оказалась некая смесь столовой советских времен и больничного покоя. О последнем напоминали в белый цвет выкрашенные стены, белые пластиковые столы и белые же стулья не тонких металлических ножках. Со стен глядели прикрытые стеклом плакаты тридцатых годов. В конце зала, в стенной нише соседствовали – печатная машинка с заправленным листом, на котором отпечатались буквы – каждый второй норовил проверить, в рабочем ли состоянии раритет – сломанный телевизор и радиоприемник. В общем, все, что нужно, чтобы вызвать у посетителя ностальгию и желания выпить еще и еще закусить.
Спасенный, который выглядел весьма и весьма вальяжно, подозрительно покосился по сторонам, пожал плечами и, увидев собачью тоску в глазах Ларенчука, махнул сухой ручкой. Здесь так здесь.
Новоиспеченные друзья, не успевшие, к слову, представиться друг другу, заказали – пузатую колбочку водки, три соленых огурца и три куска черного хлеба для Ларенчука (впрочем, подумав, он добавил еще мисочку винегрета и селедку под луком) и три кружки немецкого пива с плотной шапкой пены для спасенного. К пиву принесли полную тарелку дымящихся паром, розовых креветок.
– Ну, за яйца – не дав опомниться, заявил Ларенчук и, молниеносно налив себе полную рюмку, опрокинул ее в рот. Спасенный посмотрел на него с любопытством и спросил.
– Мой дорогой друг, а какое, простите, отношения имеют яйца к нашему необычному знакомству? Я понимаю, что несколько погорячился с оздоровлением, но, понимаете ли, надо быть здоровым, чтобы продолжать радовать…
– Если ты яйца отморозишь, то нечем тебе будет радовать своих баб. Я смотрю, ты на баб падкий, а? Раз в прорубь полез?
По лицу спасенного мелькнула какая-то тень, подобие судороги, но он сдержался и даже изобразил некоторый интерес к собеседнику.
– Позвольте представиться – Пуськов. – Михаил Пуськов. Да что ж это такое!!!
Воскликнул он, страхивая со свитера крошки винегрета… Ларенчук, замерев на несколько секунд и налившись свекольной багряностью – причем в пьяных глазах плясали черти – фыркнул закуской и заржал так, что гул затих…
– Пусь… Пусь… Михаил Пусь… Михаил – повторил он важным басом и завыл, стуча кулаком в ладонь… – Пусь… ков… Михаил!!! Пуськоооооов…
Михаил смотрел на него с плохо скрываемой брезгливостью и даже сделал попытку встать – но какие-то тайные намерения удержали от этого шага. Уйти было бы правильно – какой смысл наблюдать за истерикой хмельного плебея, но для начала плебея следовало осадить.
– Ну-с, уважаемый товарищ, вы, наконец, можете говорить? В таком случае, не могли бы вы быть столь любезны объяснить, что вызвало в вас такие пароксизмы смеха? Неужели моя фамилия?
Ларенчук вытирал слезы и мясистых щек и всхлипывал. Он то ли кивнул в ответ, то ли покрутил головой отрицательно, но Пуськову этого хватило.
– То есть вы считаете себя вправе смеяться над фамилией, которая известна всей стране? Потому что ее носит создатель великих стихов, которые наш народ поет вот уже двадцать лет? Поет, пел и будет петь, я не побоюсь некоторой пафосности, но продолжаю это утверждать.
Пуськов, когда хотел, мог выглядеть значимым и солидным – в голосе его скрежетал металл, выдвинутый подбородок приобрел каменные очертания, маленькие глазки застыли, пронзая забывшего свое место плебея ледяным презрением. И Ларенчук, меньше всего ожидавший такого поворота, справился с судорожными всхлипами и пробормотал.
– Ну что ты, друг, встал, как хер перед мокрой щелью… ты как этот… как его… Бонд… Мишка Бонд… тьфу… Джеймс Пуськов…
Петя хрюкнул, готовый разразится очередным приступом хохота, но Пусков ментроским тоном спросил.
– Белый слон?
Ларенчук уставился на него так, как смотрел час назад – как на колотящегося на морозе возле проруби сумасшедшего.
– Что- Белый слон?
– Ты знаешь такую песню – Белый слон?
– Ну, слышал.
– Она тебе нравиться?
– Ну, нравиться.
– Так вот. – Пуськов расправил плечи и чуть-чуть повернул голову, чтобы принять выгодный ракурс. – Так вот. Эту песню написал я.
Ларенчуку показалось, что пьяные выкрики, сливающиеся в один сплошной гул, стали тише, и пахнуло свежим ветром, уносящим густой табачный туман. Но и свой восторг, и свое недоверие он выразил одним лишь емким словом.
– П….шь.
Пуськов посмотрел на него так, как преуспевающие люди смотрят на смердящего возле перехода бомжа – с сожалением и брезгливостью. У Ларенчука слова застряли комом в горле. Лгун так смотреть не может.
– Вы? Это написали вы? Так это… а прорубь?
– Ну, ладно. Не надо так бурно реагировать, мой дорогой друг. Я привык, что это шокирует обычных людей… ну, что, что автор великого шлягера вот так ходит по улицам… даже – он не торопясь допил пива и, вытирая белые пенные усы, закончил – даже пиво вот пьет. Верь мне. Это действительно я.
– А… прорубь? – повторил Ларенчук. Другую информацию его мозг отказывался выдавать.
– Ну что – прорубь… – снисходительно проговорил Пуськов – ты не представляешь, мой дорогой поклонник, как важно для талантливого автора здоровье. Ты даже представить себе не можешь, как меня травят. Как меня ненавидят. Как мне все эти сволочи завидуют. О, как они мне завидуют…
– Я бы тоже завидовал – честно признался Ларенчук, наливая, выпивая и снова наливая. – Нет, ну это надо же… расскажи кому – не поверят. С самим автором Белого слона водку пью… а вы можете мне автограф дать? А вы можете меня с Калининым познакомить? Ведь это Калинин Белого слона спел? Михаил… как вас по отчеству?
– Ну, зачем уж так… по отчеству… – небрежно отмахнулся Пуськов – зови меня просто – Михаил. Я же народный поэт.
– Вот – поднял Ларенчук указательный палец. – Точно. Ты народный. И Калинин народный. Помню, у меня жена даже плакала, когда Белого слона слушала.
Ларенчук вдруг сморщил лоб, закрыл глаза и тоненьким голосом затянул…
«Я хотел въехать в реку на белом слоне,
Но слониху мой слон захотел по весне,
Из кустов попугай покосился, стервец,
И в кусты белый слон убежал как беглец»
Из-под смеженных век вдруг выкатилась слеза и юрко исчезал в щетинистых усах. Ларенчук перевел дух и продолжил заунывно.
«Белый слон, белый слон ускакал от меня,
Белый слон, белый слон, вот такая фигня.
Я по джунглям хожу, я по джунглям брожу.
На слона своего я обид не держу»
Пуськов сложил руки на груди и весь окаменел, слушая. Иногда он морщился, поскольку тоненький голос Ларенчука не мог покрыть разнобойного шума отдыхающего люда.
«Я слоненка кормил, как котенка, с руки,
На макушку ему надевал васильки,
И не ждал, что мой слон сбросит в реку меня,
И умчится изящно в сияние дня»
Припев Ларенчук пропел неожиданно чисто и громко – так что сидевшие за соседними столами люди прислушались и кое-кто подхватил. В такт мелодии качался прокуренный воздух подвала – «На слона своего я обид не держу…»
«Попугая поймаю и выдеру хвост,
Это он сглазил счастье мое, вот прохвост,
А потом я поймаю слониху в лесу,
И отдам на слоновью ее колбасу»
«Бэлый слон, бэлый слон…» Заревел вдруг над ухом Пуськова огромный небритый кавказец с убийственным русским перегаром.
«Ускакал от меня» Тонко, как циркулярная пила, взвыл Ларенчук.
«Я сижу на слоне, я грызу колбасу.
Как же тихо в осеннем прекрасном лесу.
Мы как братья, в прекрасную реку войдем.
Только слон мой и я. Со слоном мы вдвоем»
Пуськов склонил голову, уставясь на сложенные на груди руки, чтобы не предательский блеск не выдал обуревающих его чувств. Это был триумф, это было давно забытое счастье. Конечно, небритый кавказец, громоздкий, как гора, придавивший волосатыми лапами плечи Петра, не мог сравниться с рукоплещущим залом, но все же…
«Белый слон, белый слон, он ко мне прибежал,
Он опять, он опять, он ко мне прискакал.
Не нужны нам слонихи, нужны нам друзья.
Без друзей и слонам жить на свете нельзя»
Когда песня закончилась и Пуськов смог поднять голову, выяснилось что ничего не изменилось. Разве что человек-гора побрел обратно к своему столику, задевая сидящие компании и бурно, громогласно извиняясь перед ними. В общем – что тут такого? Ну, попел народ попсу, подумаешь, невидаль.
Но вот Петр… Петр смотрел на Пуськова так, как смотрят преданные собаки. Точнее – преданные оголодавшие собаки в момент, когда хозяин валит в миску кашу с ароматом мяса.
– Ну? – строго спросил Пуськов. Петр развел руками.
– Оху… пи… еб… – истратив словарный запас, он даже сконфузился. Пуськов понял состояние собутыльника.
– Да. Я понимаю вас.
– Трахнемся? – тут же радостно предложил Петр и у Пуськова отвисла челюсть. – Я говорю – выпьем? Да не этого твоего пойла, давай водочки… а мне можно вам тыкать? Все-таки такой человек, такой человек… расскажу друзьям с кем пил – не поверят, скажут, нализался и глюки словил. Давай… давай я тебе прямо в пиво плескану.
Пуськов не любил ерша, но что-то сдвинулось после проруби в его душе, как-то она размякла и утратила былую твердость – он со вздохом смотрел, как жидкость из прозрачного графинчика исчезает в его благородном пиве.
Впрочем, себя Ларенчук тоже не обидел, остаток водки вылив во вторую, так и не начатую кружку.
Что было дальше? Обычные скучные пьяные безобразия. Еще водка. Еще пиво. Попытка дережировать залом. Объятия с тем самым большим восточным человеком. Попытка купить все заведение. Попытка склеить каких- то совсем молоденьких студенток и, как следсвие, полная потеря человеческого облика – студенток надо было угостить. Кончилось все конфузно – студентки, перед которыми был выброшен козырь в виде Белого слона, закатились от смеха и признались, что вот уже четыре года обучаются в Литературном институте.
Ларенчук помнил, что это взбесило Пуськова – он заревел, как тот самый слон, брызгал в девочек слюною и обещал, что завтра же закроет эту проклятую альму матер, что хватит рубить поэтам головы и ноги, что он не позволит, в конце концов!!!!
В конце концов Петру удалось оттащить отяжелевшего поэта на свежий воздух. Там он плакал груди Ларенчука, а Ларенчук, ни черта уже не понимающий, гладил каштановые волосы со странными белыми корнями и утешал, как мог.
Бомбила, который вез двух пьяных друзей домой, саркастически хмыкал, слушая беседу за спиной.
– Я-гений.
– Ты гений.
– И ты гений.
– Не, я не гений.
– Нет, ты гений, потому что ты понимаешь гения.
– А, ладно. Я гений.
– Скажи мне, как гений гению, ты какой гений?
– А… хрен меня знает, какой. Наверное, какой-то.
– Я те скажу. Я щас те скажу. Я поэт? Поэт. Гениальный поэт?
– Ну…
– Какие еще ну?
– Да.
– Раз да, значит, ты тоже поэт. Значит ты, брат, тоже гениальный поэт.
При этом один друг держал мясистые щеки другого в ладонях и смотрел так, как будто хотел поцеловать, да стеснялся. Второй, полный, красный и с усами, не делал попыток вырваться, но конфузливо косился вбок.
– Брателло, я скажу тебе секрет, брателло. Я без этих. Стихов. Я могу быть гениальным поэтом без стиха? Ну, без единого стиха?
– Запросто. Ты… должен… понять… что ты… гений. А там напишется. Запомни – отныне ты гений. А все они – мусор. Ветер мусорный. Шваль. Про них забудут, а наши имена будут жить в веках, брателло. Я тебе сказал, как гений гению.
– В веках – задумчиво повторил Ларенчук. Меньше всего он рассчитывал, что его имя будет жить в веках. Он был уверен, что его забудут через два дня после того, как засыпят могилу. Но раз такой известный и знаменитый человек утверждает, что лучше не спорить. Ему видней, в конце концов.
И Ларенчук, в чьем пьяном мозгу вихрем летели обрывки мыслей, песен и образов, соглашался – все-таки, что не говори, но с гениальным поэтом не каждый день пьешь. Все больше с алкашами, хотя они, можно сказать, тоже в чем-то гении.
– Ладно, брателло, дай пять. У-го-во-рил. В веках так в веках.
– Приехали, хении – через плечо бросил водила. – расплачивайтесь и валите, а то стекла уже запотели.
Легко сказать – валите. Страшная смесь, булькающая в желудках, валила с ног надежней, чем бита по затылку – но не валится же, в самом деле, двум гениальным поэтам прямо в бурую, перемешанную с реагентами снеговую московскую кашу? Пуськов, поддерживаемый мощными руками новоиспеченного поэта, греб всеми конечностями, метр за метром двигаясь к ему только одному известной цели. Они падали и снова поднимались, ползли, поднимались и падали – пока мир, превратившийся в странные, накладывающиеся друг на друга картинки, не закрутился в смазанном вихре и не померк.
Это было пыткой, настоящим инквизиторским издевательством – изощренным, продолжительным и жестоким. Вбивать в больную голову ржавые гвозди… они гулко входили в черепную кость, и больному сознанию Ларенчука казалось, что вся бедная голова утыкана торчащими шляпками. От каждого гвоздя расходилась, как круги по воде, боль, расцвечивая темноту странными светящимися кольцами.
Ларенчук не выдержал и зарычал – звонкие удары по гвоздям прекратились, но через полминуты блаженной тишины ударили настоящей очередью. И рев, который Лавренчук издал, на сей раз результата не принес. Щелчки стали чаще и четче, и низкий мужской слегка скрипучий голос произнес.
– Вставайте, мой дорогой друг. Мне кажется, что мы вчера с вами хватили лишку. Это несвоейственно мне… и, я очень надеюсь, это несвойственно вам.
– Эээээммм…
– Мне тоже нехорошо. Как может быть хорошо поэту, когда злобная клака троллей хочет отсрочить наступление Золотого века Поэзии?? Когда банды разнузданных хамов чернят, топчут и рвут все святое, что человечество накопило за века своего развития.
Ларенчук провел по обметанным губам иссохшим языком, вцепился во что-то мягкое, чтобы удержать поплывший вбок мир и попросил..
– Ады…
– Ну, ладно. Черт… ты посмотри, что они творят. Ну что они творят!
Ларенчуку было глубоко наплевать на все, что творили, и на тех, кто творил – он бы остаток жизни отдал бы за стакан холодной воды, а еще лучше – холодного пива. Он не мог разлепить опухших век, не мог встать, не мог лежать, не мог вообще жить. Он умирал. И то, что он умирал в постели великого поэта, его ничуть не утешало. Впрочем, поэт, как оказалось, хорошо знал, что нужно делать в таких случаях. Свежий горьковатый запах, который хороший пропойца не спутает ни с чем… запах пены над толстым стеклом запотевшей кружки… Ларенчук вытянул руки, нащупал влажное холодное стекло – и… о, счастье – погрузил усы в чуть шипящую белую шапку, и жизнь полилась в него нежно пощипывающими горло глотками.
Даже щелчки, которые возобновились сразу после поднесения лекарства, стали восприниматься Ларенчуком именно так, как и должны были – щелчками компьютерной клавиатуры.
Через несколько минут похмельная смерть отступила и горизонты очистились. Ларенчук протер глаза и сел на кровати, чувствуя себя не то чтобы уверенно, а вполне себе бодро и свежо.
Первое, что бросилось в глаза – голенастые бледные ноги, торчащие из семейных трусов кокетливой голубой расцветки. Ноги был согнуты в коленях и растопыренными пальцами крепко упирались в пол. Потом – рубаха, рубаха розовей фламинго. Сбитый на бок ярко-зеленый галстук. Лицо – в свете монитора оно имело зловещий бледный вид, а всклокоченные волосы, шепчущие что-то гневное губы и впившийся в экран взгляд делали его совершенно безумным.
Ларенчук удивился – неужели этот человек только что сделал благородное, а главное – разумное действие, принеся умирающему с похмелья другу пиво? Со стороны казалось, что человека за компьютерным столом не волнует ровным счетом ничего. Вот сравняй атомная бомба город за окном – он и не заметит зловещего гриба и рухнувших стен. Главное, чтобы соединение не прерывалось.
Осмотрев хозяина и слегка подивившись на столь странное времяпровождение, Ларенчук осторожно огляделся. Со стены, с яркого плаката скалил лошадиные зубы Калинин. Внизу, обмирая от восторга и уважения, Ларенчук прочитал знакомую фамилию – Пуськов. Покосился на чудика за компьютером, поскреб затылок и пригладил усы – тихо, тихо, не надо мешать тонкому процессу творчества. Может быть, именно в этот момент в гениальной голове родятся новые гениальные стихи для гениальных песен?
Чудик же клацнул зубами от избытка чувств, разразился пулеметной очередью щелчков – и вдруг со странной ухмылкой повернулся к Ларенчуку.
– Одного добил. Петенька, если бы ты знал, мой хороший, мой спаситель, мой дорогой друг – если бы только знал, милый мой, как их там много. Как мне не хватает, поверь, как мне необходимы настоящие друзья. Посмотри – ты видишь, сколько их тут?
Оторопевший Петенька не нашел ничего лучше, как поскорее допить пиво – и кивнул, отдуваясь и утираясь.
– Да – кивнул он, мужественно подавив отрыжку – их очень много. А… кого?
– Завистников. Троллей. Клакеров. Агентов иностранных разведок, готовых на все, чтобы уничтожить Россию, а главное – разгромить русский язык. Мы с тобой – если, конечно, ты мне друг, а не случайный собутыльник – встанем плечом к плечу на пути этих бешеных собак… на дорого этого проклятого бешеного собачника… и не дадим разрушить наше все. Нашу поэзию.
Тут бы слинять потихонечку Петру Ларенчуку, исчезнуть бы, сославшись на работу, семерых по лавкам и жену с занесенной для воспитательных целей сковородой. Но Пуськов обладал какой-то нездоровой харизмой, каким -то странным влиянием на ослабленный похмельем организм – и Ларенчук сидел на диване в мятых штанах и несвежей футболке, с тоской предощущая приближение второй волны похмелья. Сил удрать не было. Оглушенный весельем мозг отказывался принимать информацию. Но это не интересовало Пуськова – он продолжал вещать, умудряясь регулярно поглядывать в монитор.
– Ты что думаешь, мой новый, но верный – я не смею в этом сомневаться – друг? Ты думаешь, что все так тихо, все таки шито-крыто? Ну нет, ни в коем случае. Идет страшная борьба – борьба за души. Мы, светлые поэты, ежесекундно испытываем мощнейшее давление со стороны темных сил.
Вот это Ларенчук вдруг ощутил на себе – темные силы поднялись откуда-то из глубины тошнотой, и комната вместе с велеречивым хозяином покачнулась вбок.
– И поэтому нам, посланцам Золотого Века поэзии нужно держаться вместе. Нужно быть готовым к самым гнусным обвинениям, самым подлым подставам, самым грязным оскорблениям… на самые великие стихи, по которым – я не побоюсь этого слова – наши дети будут учить историю.
Ларенчук хотел было возразить, что, по идее, дети должны учить историю по учебникам истории, но уж больно значительно смотрелся поэт в розовой рубашке и ядовито-зеленым галстуком. Цвета, бросаясь в глаза, словно предупреждали – осторожно, животное опасно. Ларенчук знал из передачи, что самые опасные твари природы так предупреждают потенциальных агрессоров.
К тому же темные силы все сильнее покачивали мир и требовали продолжения банкета.
Пуськов же тем временем, оттолкнувшись ногой, прокатился через комнату на кресле к хорошему, старому, надежному, довоенному серванту, вытащил из его недр светло-коричневый футляр, из него – электробритву цвета слоновой кости, легким движеним ступни направил кресло обратно к компьютеру – и, нащелкивая по клаве одной рукой, другой стал немилосердно размазывать и сдвигать кожу щек.
– Простите, Михаил…
– Просто Миша. Без официоза, мой друг…
– Миша. Мишенька. Мне плохо, Мишенька, мне очень плохо…
Ларенчук хотел добавить, что мало одной кружки пива больному человеку, очень мало, но не успел.
– На кухне в холодильнике – невнятно, потому что брил подбородок, сообщил Михаил. – И пожрать что-нибудь погрей.
Ларенчук, уже направившийся к кухне, слегка помедлил, удивленный мгновенной сменой тона – от возвышенного до приказного, но, решив, что у поэтов все не так – решил не обращать внимания. Тем более что странностей за прошедшее время хватало с лихвой.
Петр осторожно покосился на знаменитость – еще не хватало попасть к этому товарищу в служанки – но, решив не отказываться от дармовой еды и, наверняка выпивки, от которых люди в его положении отказываться не должны. Знаменитость же, похоже, отдав команду, напрочь забыла о самом присутствии Петра. Пуськов сидел, опять впившись в монитор красными слезящимися глазами и бормотал что-то про себя, бормотал. Ларенчуку стало жутко. Ему вдруг показалось, что рядом с ним находится совершенно больной человек, который не в состоянии отвечать за свои действия. И спорить, конечно, с таким опасным соседом не приходилось.
Холодильник – кошмар холостяцкой жизни Ларенчука – возвышался в углу кухни серебристым айсбергом. Такие вещи всегда вызывали у Петра странные ощущение одновременно робости и вожделения. Он боялся даже приблизиться к этому страшному монстру, не то чтобы открыть его и что-то приготовить. Не надо смеяться, дорогой читатель. Это для вас. Волков, выросших в городских джунглях, впитавших в себя с молоком матери азарт борьбы, это кажется смешным. Для Ларенчука же это было проблемой номер один. Он боялся не самого холодильника, не надо представлять его таким уж дикарем – нет, он боялся, смертельно боялся его содержимого. Там по его мысли, должны были находиться самые страшные, дорогие и вкусные яства, которые только может представить себе человек.
Из комнаты раздался странный звук – нечто среднее между рычанием и воем, перешедший в низкое утробное клокотание. Ларенчук вздрогнул и едва не нырнул в ослепляющее белоснежным светом нутро холодильника.
Но, справившись с первым приступом паники, воровато оглянувшись и даже чуть присев, схватил ледяную гладкую округлость бутылки и быстро сделал два глотка.
Потом засунул обе пятерни во взъерошенные волосы – это было слишком для него, привыкшего к тихой и мирной жизни безработного среди бушующего океана дикого капитализма. Обычная попойка вдруг свела его с самым настоящим гением (про простоте душевной Ларенчук был склонен верить тому, что говорили о себе люди.) – и где-то в глубине души уже поднимало змеиную голову тщеславие. Ведь Бог, как известно. не фраер, видит все знает, кого и чем награждать. Если ему, Петру Ларенчуку, подарено счастье общаться с таким знаменитым поэтом – значит, это все не просто так.
Петр, при необходимости умеющий делать все, быстро достал кусок колбасы, обвисший пук зелени, несколько яиц и кусок масла. Через несколько минут помещение наполнил аромат типично мужской еды.
Потом он установил тарелки с яичницей на обнаруженный поднос, водрузил, как центральную фигуру композиции, запотевшую емкость и торжественно двинулся в комнату.
А в комнате ничего не изменилось – Пуськов так и сидел, не отрывая воспаленных глаз от мерцания монитора, и долбил по клавиатуре так, что казалось – либо он раздолбит в щепы пластиковое изделие, либо сломает себе указательные пальцы.
– Михаил – уважительно пониженным баритоном позвал его Ларенчук – я приготовил еду и… – он смущенно кашлянул – и кое- что еще. Вы… ты… остаграммимся?
Пуськов повернул голову – и Петру вдруг показалось, что он пустое место – настолько отсутствующим был взгляд его нового знакомого.
– Отличная мысль… я так и напишу. Вот так – человек должен поступать всегда, в первую очередь благородно. Красиво и благородно. Если человек должен соврать, но не врет – он поступает подло и нехорошо. Человек должен врать, чтобы остаться красивым и благородным.
Ларенчук отошел на цыпочках, совершенно не зная, что говорить на такие глубокие и извилистые мысли – ему самому даже что либо подобное не могло прийти в голову.
Чтобы не мешать процессу творчества, который, судя по всему, бурлил и кипел в генниальной голове, Ларенчук молча уселся на продавленный диван, который явно знавал лучшие времена, и налив себе рюмашечку, молча салютнул сутулой спине.
– Ваше здоровье, гений – произнес он одними губами.
Хмель ударил теплой волной в голову. Ларенчук расслабленно посмотрел по сторонам – комната, как и диван, определенно знала лучшие времена. Бывшая когда-то модной и престижной мебель растрескалась потускневшим лаком, обои отошли на стыках, на пыльном ковре виднелись проплешины.
На письменном столе громоздился здоровенный монитор – Ларенчук, хоть и был далек от любой современной техники, но смотрел телевизор, и знал, что трубочных мастодонтов давно уже сменили плоские экраны. Плакаты на стенах – сейчас, вернув себе внимательность грамотной опохмелкой, Ларенчук это заметил – тоже были двадцатилетней давности. Пуськов на них выглядел моложе – такой мощный самец с сытой самодовольной физиономией, неизменной бабочкой и одухотворенным взглядом вдаль.
Судя по ним, по этим плакатам, прошлое у поэта действительно было достойное – на некоторых он был изображен вместе с певцами, чьи песни сопровождали Ларенчука в его лучшие годы.
У Петра защипало в носу и пришлось срочно выпить еще рюмку, чтобы скрыть позорную для мужчины слабость. Странно, но сегодня алкоголь не оказывал своего расслабляющего действия – с каждой минутой Петр чувствовал себя все менее уверенно. Необъяснимая робость сковывала его по рукам и ногам – еще чуть – чуть, понимал он, и не хватит смелости даже чихнуть. К счастью, Пуськов резким движением откатился от компьютерного стола и развернулся к Петру.
– Господи, ну объясни ты мне – неожиданно заявил поэт, обращаясь непосредственно к гостю – почему ты дал всей этой мерзкой серости, всем этим завистливым холопам столько злобы? Почему они меня преследуют, как собачьи стаи благородных оленей?
Ларенчук остолбенел но быстро понял, что нужно делать – наполнил рюмку, быстро насадил на вилку кусок колбасы и яичницей и поднес хозяину. Тот полча принял угощение, небрежно кивнув, лихо забросил водку в рот.
– Нет, ну вот ты мне объясни – что им всем от меня нужно? Что им всем от меня нужно? Что я им плохого сделал?
Ларенчук был бы рад ответить на столь риторический вопрос, но вот беда – не знал, что. Поэтому, поразмыслив немного, он положил руку на сухую старческую кисть и сказал душевно.
– Миша, эти гады тебе просто завидуют.
Ларенчук понятия не имел, кто они такие – эти самые гады, чему они завидуют и есть ли вообще предмет для зависти – но, как оказалось, попал в точку. Пуськов окаменел лицом и произнес торжественно – да, это печальный удел всех гениев. Быть оплеванными современниками, быть гонимыми и глумящимися. Спасибо тебе, мой новый, но уже дорогой. друг, моя правая рука, мой наперсник и напарник. Дай я тебя обниму…
Ларенчук не успел опомниться, как его губы были покрыты и всосаны совсем не свежей и очень неприятной пастью великого поэта. Ларенчук обмер – с одной стороны, конечно, ему льстило такое отношение, с другой стороны – все-таки поэты, певцы, писатели и прочие артисты – народ богемный А богема – это такая подозрительная прослойка, от которой неизвестно, что ждать. Мысли пронеслись в голове Петра мусорным ветром, пока поэт высасывал из него энергию, но не подвигли ни на какие действия. Пуськов сам отлип от жестких усов и, небрежно развалившись на кресле, скомандовал.
– Давай еще по одной. У нас сегодня дело исключительной важности, архиважное дело, как говорил классик марксизма – ленинизма.
Ларенчук, оторопело вытирая широко обслюнявленный рот, предпочел, не отвечать.
– Ты что думаешь? – Пуськов аккуратно поставил рядом рюмочки и налил водки. – Ты думаешь, в этом мире так просто жить талантливым людям?
Ларенчук торопливо выпил, боясь, что Пуськов опять полезет целоваться, и отодвинулся на дальний угол дивана. Но тот, казалось, был всецело поглощен какой-то новой идеей и напрочь забыл про своего соседа.
– Поэзия – это дар богов. Это редчайший дар, который даруется нескольким людям и сотен… нет, из тысяч. Даже это – даже из сотен тысяч человек только один может быть носителем настоящего таланта, но какой же кошмарный, ужасный, бесчеловечный прессинг он получает со стороны мелких и ничтожных завистников.
Ларенчук сидел молча. Как-то это все было странно и, наверное, неправильно. Но он уже второй день слушал бред про стихи… правда, его за это поили. Так что было бы благоразумнее ничего не предпринимать – разве что уворачиваться от излишних поцелуев – и слушать этого чудика, не перечить ему ни в чем. Пусть себе дальше поит и кормит.
Однако надо было хоть как-то среагировать, и поэтому Ларенчук надул щеки, страшно вытаращил глаза и повторил свою недавнюю находку.
– Это потому, что они тебе завидуют.
Пуськов медленно и важно опустил подбородок и снова вздернул его, замерев ожившим медальонным профилем. Причем выражал этот профиль одобрение и понимание.
Ларенчук посмотрел с опаской на него, на остывшую закуску, запотевшие бока ополовиненной бутылки и, вдохнув, продолжил.
– Вот от того они тебе и завидуют, что, небось, Калинин ни на кого песни не пел. Калинин пел только на твои стихи. Понятное дело, что они тебе завидуют.
Каждое слово Ларенчука сопровождал едва заметный кивок – казалось, что преподаватель принимает экзамен у старательного студента.
– Ну, кто из них может сказать, что на его стихи пели песни сам Калинин? Прошло уже много лет, но все равно, никто не может этим похвастаться, этим самым, что не его стихи пел песни сам Калинин.
– Да – низким и протяжным голосом повторил Пуськов – на мои стихи пел песни сам Калинин. Кто еще может похвастаться тем, что на его стихи пел песни Калинин?
– Да, да, никто не может похвастаться тем, что на его стихи пел песни сам Калинин.
– Да, да, да, Калинин пел песни только на стихи Пуськова…
– Белый слон – Ларенчук вдруг почувствовал странное вдохновение – белый слон – это истинно народная песня, которую гениально исполнил Калинин…
– Да – эхом вторил Пуськов рассыпающемуся мелким бесом Ларенчуку – мою гениальную песню гениально исполнил Калинин… потому что мою гениальную песню написал воистину народный и гениальный поэт…
Ларенчук вытер истекающий потом лоб – как-то он разволновался, распевая дифирамбы подпитому гению. Но – судя по всему он нашел верный ход – золотую жилу, которая могла его обеспечивать всем необходимым длительное время. Пуськов шевельнул профилем и покосился недоуменно. Ларенчук вздохнул – но в эти секунды решалась его судьба.
– В самом деле – кому еще в голову может придти завидовать честнейшему и… по-ря-до-чней – шему человеку…
– На стихи которого поют песни звезды эстрады
– Да, на стихи которого поют песни звезды эстрады поют – ну кто может завидовать этому честнейшему человеку? Только подлецы и подонки, свиньи и сволочи, как их еще назвать?
– Завистниками их назвать можно, завистниками и подлецами, мерзавцами и еще раз мерзавцами, подлецами и свиньями…
Пуськов разошелся, и Ларенчук пожалел, что позволил ему так быстро соскочить с нужного направления.
– Вот я и говорю – что негоже вам, эталону порядочности и благородства, обращать внимание на всяких
Пуськов резко вскинул голову.
– Не нужно тебе обращать внимание на всяких нехороших людей. Тебя ждут великие свершения и новые открытия…
Ларенчук с тоской посмотрел на водку. Если самовлюбленный гений не сообразит, что пора промочить горло, то рискует лишиться потока живительных славословий.
Но Пуськов за свои немалые лета хорошо усвоил одно правило – если ты хочешь, чтобы тебя хвалили, не забывай хвалить сам. Или наливай, если человек далек от сложного мира искусства. Михаил открыл глаза и, приглядевшись к своему товарищу, быстро налил еще по одной, не забыв укоризненно покачать головой – нехорошо, мол, некрасиво, пить вот так много и безудержно.
Ларенчук, в принципе, с этим был согласен. Да, нехорошо пить так много. Но горзадо хуже – пить так мало. Или вообще не пить. Но время не ждало – Пуськов уже поднял подбородок, натянув шею двумя черепашьими складками, и приготовился внимать.
– Ты себе представить не можешь, дорогой мой друг – разом перескочил вдруг Ларенчук на развязно-интимный тон – как я горд тем, что вытащил тебя из ледяной купели…
Петр осекся – впервые в жизни он говорил не своими словами. Будто кто-то наклонился над ухом и стал диктовать – причем так удачно диктовать, именно то, что нужно.
– И, вытащив тебя из ледяной купели, я понял, насколько мне повезло. Не каждый день простым людям вроде меня выпадает счастье пить… нет, я скажу больше – выпадает счастье жить рядом с великими гениями пера, которые скрашивают серость наших обыденных будней великими красками своего таланта!!!! Позволь пожать твою мужественную руку, Михаил, и наплюй на всех, кто тебя оскорбляет и унижает.
После этих слов Ларенчук уже уверенно наполнил свой стопарик – и быстро выпил, провернув это все так ловко, что хозяин принял заминку за осмысление новых фраз и придания им достойного оформления.
– Кстати, а кто тебя унижает и оскорбляет? Что за потерявшие всякий стыд и совесть люди? Как им не позорно пятнать свои имена перед потомками, который приколотят их на позорный крест и будут смотреть, удивляясь, как можно было опуститься до такой низости – травить всеми обожаемого автора всеми обожаемого Белого слона? А…
Ларенчук замолчал на полуслове – у Михаила Пуськова прыгал дрожащий подбородок и следы бурного прошлого на лице были залиты обильными слезами.
– Именно. Именно. Какое счастье, что в эти трудные минуты вы, мой дорого собрат по творчеству, находитесь рядом со мной. Как мне приятно чувствовать дружеский локоть и надежное плечо в мире, который стоит целиком и полностью на предательстве, лжи, корысти и алчности. Дай я тебя…
– Пардон!!! – быстро выставил рюмку, как щит, Ларенчук – пардон, у меня налито.
И Пуськов, который уже готов был слиться в очередных дружеских объятьях с длительным братским поцелуем, был остановлен, начал трубно сморкаться, откашливаться и промокать опухшие от слез глаза.
– Вот он, это гадкие и мерзкие людишки. Вот они, эти не имеющие ничего святого за душой дикие варвары. Вот он, способные оплевать и опорочить все, на чем стоит порядочность, ум, честь и совесть народа. Вот тут они все у меня…
И Пуськов вытянул перст, указывая на бельмо спящего монитора. Петр внимательно вгляделся в этот монитор – он понял, что творческие люди не совсем такие, как люди обычные, и то, что они говорят, обычно приходится додумывать самому. Что хотел сказать гениальный поэт, утверждая, что все враги живут в мониторе? Может, в телевизоре? Наверное, все эти телевизионщики, которые не хотят больше показывать Калинина с гениальной песней Белый слон – они и есть самые настоящие внутренние враги всех творческих людей?
– Хотя!!! Мой дорогой друг, хотя!!! Хотя, между прочим, я могу показать вам сегодня – именно сегодня, мой дорогой друг, именно сегодня – могу показать вам этих сволочей вживую!!! По-настоящему!!! Вы сможете посмотреть в их бесстыдные глаза!!! И спросить, за что, за что, за что они устраивают этот бесконечный и ужасный бестиарий!!! Да, мой друг!!! Я совсем забыл, что за день сегодня!!! Сегодня мой праздник, и ваш праздник, и праздник всех художников слова, которые работают не покладая рук, привнося в этот мир красоту и благородство!!!
Ларенчук молча налил и выпил. Пуськов этого не заметил – он мчался бейдевиндом по волнам каких-то своих мыслей. Ларенчук понял, что сегодня его собираются вести куда-то, где как раз скапливаются все эти враги и подлецы, и ему, как крепкому представителю пролетариата, нужно будет с ними разобраться по пролетарски, со всей рабочей прямотой.
– Ты правильно сделал, что выпил, ты молодец, ты понимаешь, когда надо выпивать и за что надо выпивать. Я могу сказать тебе, за что ты выпил – ты выпил за меня, и за себя, потому что ты тоже поэт. Ты понимаешь или нет, что поэт это не тот человек, который умеет писать простые зарифмованные мысли, поэту вообще не обязательно что-либо писать. Я могу сказать, что ты, мой друг – поэт, а, между тем, ты не написал еще ни одного стихотворения. Странно? Нет, не странно, нормально. Любой, кто читает стихи, сам становиться поэтом.
Ларенчук открыл было рот, чтобы уточнить – последнее прочитанное стихотворение находилось, кажется, в школьном учебнике. И далеко не факт, что он было-таки прочитано – скорее всего, именно за то, что он, Петр Ларенчук, отказался его читать, он и получил одну из своих бесконечных двоек.
Но его хорошо взяли в оборот – и оробевший Петр даже пикнуть боялся. Если этот маститый человек сказал, что ты поэт – значит, ты поэт, сиди и не вякай. А то переведут в писатели, а писатели…
– А писатели, мой дорогой друг, это просто халтурщики, которые высиживают романы исключительно задницей. Ты что думаешь, я не знаю, что говорю?
Пуськов косвенными шагами двинулся через всю комнату к шкафчику и вернулся с книжкой – очень яркой, хорошо разрисованной книжкой. На обложке книжки золотыми пляшущими буквами бросалось в глаза название – «Приключение Перепрыжкина, или Сын Крабоеда»
Сомлевший Ларенчук, которому захорошело давно и надежно, хотел спросить в лоб Пуськова – что за чушь, кто такой Перепрыжкин и почему он сын крабоеда? Но народная мудрость, запрещающая обижать благодетелей с алкоголем, вложила в губы Ларенчука совсем иные слова.
– Круть. Это ты написал? Вот, блин, не зря же люди говорят, что гениальные человек гениален во всем. Мне бы так…
Ларенчук уронил голову. Скорбь его была глубока и естественна – ему до жгучих слез стало обидно, что судьба обделила его, не наградив никаким талантом, что он вынужден прозябать свою единственную жизнь, кочуя от пьянки до похмелья. Никто не споет Белого Слона на его могилке, никто не прочитает выпестованных, как младенца, прямо в глубине души строк. И суждено ему сгинуть в безвестности, как сотням тысяч ушедших в небытие его сограждан и соседей.
– Почему… – Ларенчуку было тяжело. Он мог молчать – и не плакать. Мог говорить – но тогда предательские слезы размывали мир. – Почему я обижен? Я тоже, может, хочу. Хочу Слона. Белого. Хочу написать Белого слона. И чтобы эти… слушали и восторгались. Наливай.
– Нет. Сегодня ты больше не пьешь.
Ларенчук уставился на Пуськова с гневным недоумением – такой подлости от своего нового товарища Ларенчук не ожидал. И, видимо, на круглом и красном, как свекла, лице отразилась такая буря эмоций, такое негодование, что Пуськов положил длань на плечо и сказал голосом утешающего доктора.
– Дорогой мой брат и соратник. У нас с тобой сегодня событие огромной важности – нам нужно пойти на праздник. Сегодня мой праздник… в первую очередь мой, ну и потом, конечно, всех остальных гениев. Ну и не гениев тоже.
Вдруг Пуськов осекся.
– Ну ты-то у нас гений, кто ж с этим будет спорить. Смешно оспаривать то, что видно всякому. Тебе не нужно писать Белого слона. Ты сделаешь гораздо лучше – ты напишешь Черного слона. Уверяю тебя – ты еще соберешь свои аплодисменты, ты еще сорвешь свой куш, ты еще увидишь небо в алмазах… за тобой будут бегать стадами поклонницы и прелестницы. Твое имя будет вписано золотыми буквами в анналы Бриллиантового века русской поэзии.
Ларенчук охватил голову руками – он давно выяснил, что гениальность наложила на Пуськова основательный отпечаток и что малое зерно здравого смысла нужно искать в толстых напластованиях странных рассуждений, но это его уже стало утомлять. Сейчас он понял только одно – сегодня праздник, и пожилого поэта туда надо сопроводить, исключительно для того, чтобы дедушка не пострадал от поклонниц. Дальше мысли Ларенчука свернули в привычную и уютную колею – на любом празднике, особенно на таком, где присутствуют великие люди, обязательно будут и те, кто этих людей захочет накормить. И напоить, конечно, тоже.
Ларенчук посмотрел на своего нового, но очень многообещающего друга с тоской. Неужели он не понимает трагедии человека, которому налили, а потом вдруг вероломно отлучили от живительного источника? Но Пуськов был холоден, сдержан и непоколебим.
Он деревянно ходил по квартире, поправляя бабочку, одергивая борта пиджака, смазывая волосы чем-то блестящим и расчесывая их, долго и придирчиво изучая себя в зеркало… На Ларенчука в такой ответственный момент он даже не смотрел, Петр превратился в предмет мебели. В конце концов он снизошел и удивленно уставился на Петра.
– Мой дорогой друг, вы почему сидите неподвижно? Мне кажется, вам нужно как минимум побрить ваше лицо, потому что – ну как вы этого не можете понять – сегодня у вас будет встреча, которая, вполне возможно перевернет весь ваш мир, всю вашу жизнь.
Ларенчук встал. Сделал шаг к Пуськову. Отчеканил.
– Мне не нужно переворачивать мою жизнь. Мне нужно выпить. Сейчас. Иначе я тебе сейчас все тут на хрен переверну.
Если Пуськов и испугался, то не подал вида. Но всмотрелся в багровую круглую физиономию Ларенчука, вздохнул, неодобрительно покачал головой, даже погрозил пальцем – и направился к холодильнику. Ларенчук получил заветную стопку и смог без моральных травм добраться… он еще не представлял, куда и зачем они идут. Бред, которым пичкал его Пусков уже второй день, никакой информации не давал. Литература, поэзия, белый слон, какая-то дурацкая травля, неизвестно кем и неизвестно почему… впрочем, поскольку его поили, кормили и вроде бы даже показали свет в конце тоннеля – отказываться от приглашения смысла, в общем-то, не имело.
Ларенчук вздохнул, посмотрел на Пуськова с тоской умирающей лани во взоре и оглушительно хлопнул в ладоши.
– Ну давай, веди, Сусанин, мать твою за ногу.
Потом добавил с интонациями профессионального двоечника.
– Ну хоть пивком-то по дороге угостишь?
*
Это было странное путешествие – Ларенчук, выклянчив мелочь на пиво, регулярно прикладывался к склянке темного стекла и постепенно становился все веселее и веселее, начиная задирать прохожих и приставать к женщинам. Пуськов, пряча подбородок в мохнатый шарф, опасливо косился по сторонам – но наблюдатель смог бы заметить в этих взглядах некое недоумение. Пешеходы обращали на них внимание – но не больше, чем обращают внимание добропорядочные граждане на алкоголиков, не свет ни заря уже предавшихся любимому пороку и бросивших вызов обществу. Женщины обходили развеселого Ларенчука стороной, мужчины посмеивались – но на Пуськова, автора великого текста Белый слон, никто не обращал ни малейшего внимания.
Ларенчук же был не седьмом небе об счастья. Он, пожалуй, мог бы себя сравнить с Труффальдино из Бергамо, или, на худой конец, с толстым хитрецом Пансой – если бы к разменянному пятому десятку читал что-то, кроме жировок за коммунальные услуги. Но он был девственно чист, за прошедшие десятилетия начисто забыв все, что государство вкладывало в его бедовую головушку – причем вкладывало при помощи лучшей в мире, как недавно выяснилось, системы образования. Он был чистым листом, табула раса, снежным полем, на котором любой первопроходец мог оставить свои следы. От школьника, взирающего с восторгом немого обожания на учителя, он отличался только громоздкостью и замутненным взглядом.
Но Пуськов видел в нем большее. Он был боязлив, мэтр советской поэзии, он был сплошным пережитков канувшей в небытие советской эпохи. Он на полном серьезе думал, что ястребы Пентагона, держащие склеротические пальцы на пусковом крючке, бросили все силы, освободившиеся после поднятие железного занавеса, на развал российского общества. Развалить общество можно очень легко и просто – сделать из людей зомби, дураков, ни черта ни в чем не смыслящих. Но на пути оболванивания масс стоит несокрушимым бастионов Поэзия, стоит, как крепость, за стенами которой плечо к плечу отбиваются от подступающей серости великие поэты прошлого и настоящего.
Но злые силы готовы на все, чтобы уничтожить сеятелей великого, доброго и вечного. Они тратят бешеные деньги, покупая профессиональных загонщиков, лжецов и клеветников, у которых нет ничего святого за душой кроме зависти. Зависть. Зависть. Пуськов знал лучше других, что значит это слово. Завистники шли к нему стаями, косяками, тучами кровососущего гнуса. Завистники цеплялись к любой запятой, к любому слову, а уж если мэтр хотел сделать шаг вперед и поработать в жанре экспериментальной поэзии – что тут начиналось!!! Его рвали в клочья, как стая дворняг замешкавшегося кота, не оставляя живого места, пинали кирзовыми сапогами нежное сердце поэта, как мяч, обнажали душу и лапали ее шершавыми руками.
Сколько раз несчастного мэтра хотели стереть с лица земли и лишить несчастных потомков возможности прильнуть к освежающему сосуду его стихов. Конечно, никто из многочисленных врагов, завистников и злопыхателей не говорил прямо – вот, мол, Михаил Пуськов, хотим мы тебя изжить с белого свету – но сам поэт это чувствовал. Он всегда все чувствовал… и не сомневался, что на ежегодном сборище наверняка произойдет какая-то провокация. Может быть, его попытается задушить экзальтированный графоман. Может, на него выльют кислоту обезумевшие от любви поклонницы. Может, выстрелит в грудь озверевший от черной зависти соперник. Все может быть. И присутствие рядом с Пуськовым, человеком нежной душевной организации, этакого вот здоровяка, пышущего природной мощью, наверняка остудит все, кто хочет воспользоваться его благородной слабостью и учинить что-нибудь нехорошее.
Правда, его телохранитель с каждой минутой становился все более и более пьяным, но это и не было так важно – Пуськов знал, что некоторые особи низшего сословия вместе с опьянением приобретают драчливость, задиристость и решительность.
Они пересекли Садовую по новенькому подземному переходу и начали месить ногами мерзкую рыжую кашу из мокрого снега и воды. Узкий тротуар вдоль столетних особняков сталкивал два потока людей, они, не всегда имею возможность разойтись, сталкивались, пробирались мимо и, в итоге выскакивали на проезжую часть – благо смердящие машины стояли практически на одном месте.
– Посмотри – Пуськов перетащил Ларенчука на противоположную сторону улицы и театральным жестом вздел руку. – Посмотри, вот это место – святая святых любого пишущего человека. Это, мой друг, Центральный Дом Литератора. Здесь все – литераторы….
– И все – центральные – пьяно икнув, схохмил Ларенчук. Его уже толкнула приземистая и необъятная в норковой шубе дама. Ларенчук увидел только выплывшую на воротник напудренную щеку и лежащий на ней завиток золотой сережки.
– Парррдон – не успел он извиниться, как Михаил крепко взял его за локоть и увлек вперед.
– Негоже нам, двум выдающимся поэтам современности, мокнуть на пути… в общем, Петенька, ты от меня ни на шаг. Сначала сделаем все, что нужно, потом я тебя свожу в буфет. Ты знаешь, что сам я не пью, но ради такого праздника я тебя угощю… чаем.
Пуськов отчего-то волновался и, предупреждая взрыв негодования своего секьюрити, пихнул его локтем в бок.
– Да пошутил я… выпьем… и снова нальем… ты только там не потеряйся… хорошо?
Они уже миновали тяжелые двери с затертыми до золотого блеска ручками, кивнули охранникам, которые подозрительно просканировали взглядами всего Ларенчука – от круглой физиономии до нечищеных ботинок – и двинулись к вешалкам.
Народ в Доме литераторов собрался – Ларенчук сразу это понял – очень интересный. В фойе, на нескольких ступенях невысокой лестницы, вокруг квадратных колонн с афишами, на второй лестнице – широкой, парадной, уходящей на второй этаж – толпились поэты. Именно поэты, поскольку – пояснял плакат на входе – сегодня был, оказывается, Всемирный день Поэзии.
Ларенчук крутил головой, ища вход в буфет и удивляясь, отчего поэты представлены в основном дамами далеко за пятьдесят и седовласыми крепышами всех пород? Впрочем, среди снегами сверкающих шевелюр то и дело вспыхивали веселенькими солнечными зайчиками лысины.
Одна такая лысина, спортивным шагом минуя Ларенчука, сняла пальто, обнаружив зеленый вельветовый костюм, и стала перед зеркалом поправлять воротник водолазки и делать какие-то странные движения руками, поправляя несуществующие волосы.
Ларенчук оценил странный юмор незнакомца и уже открыл рот, чтобы сказать что-нибудь приличествующее случаю и смешное, но его опередили.
– Пусев. Пусев. Пусев, ты, что ли? – раздалось у Ларенчука за спиной и где-то в районе поясницы. Обернувшись, Петр увидел каракулевую шапочку, неуместную в теплом помещении, солидные щеки, вздрагивающие от нервного тика и жиденькую татарскую бородку.
Пусев – а это, оказывается, был лысый в вельвете – в мгновение ока оказался рядом и встал так близко, что у бородатого щеки стали прыгать попеременно и рот пополз в сторону гримасой ненависти.
– Ну что, Пусев, ты мне скажешь в лицо все, что писал? Ну, говори.
Пусев посмотрел направо. Оценил Ларенчука и ухмыльнулся. Посмотрел налево – оценил охрану и с досадой потер подбородок. Посмотрел назад – старушки всплескивали руками, целовались и ахали, старички стискивали друг дружку в объятьях и энергично трясли руки.
– Рвокотный, ты, никак? Повторю, конечно. Давай только не здесь. Все-таки мероприятие. А ты ж захочешь меня ударить, не так ли? Подожди меня на улице, когда все закончится, отойдем в сторонку и поговорим. Обещаю, Рвокотный.
– Поговорим… я с тобой так поговорю…
Тут Рвокотный встал и оказался на полголовы выше Пусева. Правда, Пусев был коренаст и под вельветом угадывались наработанные мускулы, а у Рвокотного кроме роста да скачущих упитанных щек были только плетеобразные руки да угловатые плечики клерка – но смотрел он свысока. Иначе бы и не получилось.
Пусев оценил демонстрацию ухмылкой – гнусной ухмылкой, надо сказать, Ларенчук в свое время за такие ухмылки вышибал зубы, дробил челюсти и ломал носы. Рвокотный затрясся и тут же перед ним возникла маленькая – чуть выше, чем по пояс – крепко сбитая бабенка. Она обняла своего ненаглядного за талию и прижалась внушительной грудью к локтю. Рвокотный вздернул бородку. Пусев, которого вся ситуация, похоже, хорошенько рассмешила, пожал плечами, и, сунув руки в карманы, удалился неторопливой походочкой – все вместе на заняло и минуты.
Ларенчук покрутил головой, удивляясь про себя – однако, поэты, возвышенные души, трепетные мотыльки, но еще немного и вцепились бы друг другу в глотки.
Лысина Пусева уже затерялась в толчее. Рвокотный сидел с перекошенной физиономией, налитый страшной краснотой, промокший от пота, косил в сторону. Верная подруга пыталась его утешить, вдавливая вздыбленный бюст в его руку.
Однако надо было что-то предпринимать. Пуськов где-то потерялся. К Рвокотному было страшно подходить.
И Петр, сунув руки в карманы, чтобы придать себе уверенности, двинулся вверх по лестнице.
На втором этаже Ларенчук наметанным взглядом определил стойку, возле которой кучковались люди – и прямым курсом направился к ней. Увы, его ожидания не оправдались – в буфете продавались только бутерброды с бледной осетриной и маленькие бутылочки колы, гадости, вбиваемой рекламой в сознание россиян – в былые времена Ларенчук избавлялся этим напитком от накипи в чайнике. Спиртного не было.
Был книжный развал – больше половины которого занимали похожие друг на друга сборники с белой обложкой и пересекающей ее трехцветной – видимо, намек на флаг – лентой. Этих сборников было много и их никто не покупал.
Кроме того, на прилавках в широком ассортименте были представлены – березки, закаты, избушки, чернильницы с перьями, сирени в вазах, синие птицы счастья, обнаженные торсы и слившиеся в экстазе поцелуя парочки. Ларенчук взял одну такую книжку – но под заманчивой обложкой таились унылые вирши.
Сзади вдруг раздался вой микрофона, потом треск, шелчки и вдруг женский голос произнес.
– Здравстуйте, мои хорошие. Меня зовут Раиса Працук. Я вам прочитаю три своих стихотворения.
Раиса взяла с места в карьер и, заглушая жидки хлопки, начала.
– У меня давно свое мировозрение
И давно тоже своя походка.
И мое поэтическое озарения
Это все мои поэтические находки.
Я буду с вами делится ими,
А если кто меня вздумает ругать
То его, мои дорогие,
Я могу очень далеко послать!!!!!
Ларенчук в растерянности поскреб затылок. Он вполне мог признать, что Белый слон – поэзия, полностью доверяя в этом плане нашим певцам. Но то, что прозвучало только что, казалось бездарным даже на его непритязательный вкус. Хотя – подумал он, с тоской оглядываясь вокруг – они поэты, они знают.
Раиса читала еще что-то – за толпой слушателей ее не было видно, только макушка, покрытая крупнозавитым париком, виднелась над скопищем лысин, седин и женских волос всех окрасов – и после каждого стиха раздавались аплодисменты и выкрики – браво!!!!
Ларенчук затосковал. Происходило что-то не то. Второй выступающий понес околесицу про Русь, стонущую под пятой евреев. Третий засыпал слушателей розами и персями. Четвертый прочитал что-то очень знакомое.
«Ты, согнув дугою бровь
Понюхнула розу
И, услышав про любовь
Прогнала в морозы»
Ларенчук был готов дать голову на отсечение – это была поэзия. По крайней мере, он сам, лично слышал это много раз, много раз читал… ну, может быть, не именно это, но что-то очень похожее. А раз люди повторяют строчки из года в год и не дают им забыться – вот это и есть настоящая поэзия.
Мощные динамики разносили голоса поэтов по всему второму этажу. Ларенчука толкали, извинялись, подмигивали густо накрашенными ресницами, дружески брали за локти и отдвигали в сторону – в итоге он оказался оттесненным к солидным, дубовым перилам широкой уходящей вних лестницы.
Внизу, между первым и вторым этажами, на площадке у огромного, во всю стену окна, возле подоконника стояла странная компания – пожилая женщина в мешковатом черном пиджаке и брюках, очень аккуратный мужчина почти двух метров роста, лысый Пусев в своем болотном вельвете и…
Ларенчук почувствовал – то ли огненное, то ли ледяное жало ударило из подреберья в мозг и взорвалось там шокирующей вспышкой. Это была Она – стройная, высокая, с короткой челкой и ниспадающими ниже плеч волосами. Мгновенно Ларенчук успел заметить худую беззащитную шею, побелевшие костяшки пальцев, которые сжали локти извечным жестом защиты, высокие скулы и минимум косметики. Пусев – которого Ларенчук вознинавидел сразу и навсегда что-то говорил, и Она смеялась, закидывая голову и показывая великолепные зубы.
Эти три человека вообще были странные – из шедшего мимо них потока поэтов, поднимающихся на второй этаж к микрофону, человек двадцать подошли к Пусеву, чтобы пожать ему руку, человек тридцать просто кивнули, но многие рассматривали его с нескрываемой агрессией.
Девушку, которая наповал сразила Петра, тоже не оставляли без внимания – жирненький маленький человечек с мешками под глазами, едва достающий ей до пояса, чуть ли не насильно схватил за руку и галантно поцеловал. Какие-то женщины подходили и, судя по лицам, рассыпались комплиментами.
Высокий аккуратный мужчина и пожилая женщина комментировали это необычное внимание со смехом но – чувствовалось – были растеряны.
Внизу появился черный каракуль Рвокотного. Ларенчук видел, как запрыгала его щека при виде Пусева, как повисла на руке сбитая бабенка, как Пусев глумливо уставился прямо в мясистое мурло – а Рвокотный старательно смотрел в сторону и делал вид, что ничего не замечает.
Поток поэтов не иссякал. Читающие у микрофона почти не справлялись голосами, гудевшими, как гнездо колоссальных ос. Хлопки становились все жиже и жиже в в конце концов исчезли совсем – казалось, что живая очередь к микрофону отталкивает людей сразу после прочтения, не давая им насладится наградой аплодисментов.
Ларенчук смотрел на незнакомку, как околдованный – он в буквальном смысле слова был парализован, он не мог не то что подойти, он не мог даже шевельнутся, не мог поменять место чтобы был более удобный обзор. Он мог лишь испытывать тоску и страх, что потеряет незнакомку, когда проходящие люди смыкались и закрывали ее.
– На кого вы, мой дорогой друг, так внимательно уставились?
Появившийся рядом Пуськов, разноцветный, словно амазонский попугай, нежно взял Петра под руку.
– Как вам вообще тут? Вы понимаете, что присутствуете на мероприятии, равного которому не было уже больше сорока лет? Да, я понимаю, что вы прекрасно помните все это, но я все-таки вам напомню еще раз – это мероприятие сродни поэтическим чтениям в Политехническом музее. Вы только представьте, что сейчас, вот там на сцене – а может быть, мой друг, и вот тут, вот в этом самом фойе – прогуливаются рядом с нами Вознесенский, Рождественский, Окуджава, Ахмадулина и Высоцкий. Кстати, с одним мэтром и корифеем отечественной поэзии вы имеет честь быть весьма близко знакомым.
Мой дорогой друг, на кого вы смотрите? Какой ужас…
Ларенчук бросил на него только быстрый взгляд искоса, но заметил, как побелели губы Пуськова и и подпертая воротничком обвислая черепашья шея затряслась. Не дай Бог – подумал Петр – что ужасом этот гриб назвал мою… укокошу на месте.
– Какой позор… на празднике Поэзии этот…
– Этот? – с нескрываемым облегчением просил Ларенчук.
– Этот негодяй, мерзавец, подлец, скотина и… и… и…
– И? – теперь уже Петр держал, крепко держал дряблый локоток – того гляди товарищ брякнется в обморок.
– И просто скотина. Откровенное тупое быдло. Недочеловек. Мразь. Сволочь. Негодяй…
– Да кто же это? – Петру стало интересно, что за замечательный человек обладает такими сочными и звучными эпитетами – и он услышал.
– Пусев. Этот негодяй затроллил весь ПоэПис.
Ларенчук изумленно повернул голову – в непонятном названии ему послышалось что-то очень знакомое и такое же неприличное.
– Что ты говоришь? Что он сделал? Кого он сделал?
Пуськов посмотрел на своего спутника с недоумением, потом спохватился и, отведя от Пусева пылающий ненавистью взгляд, пояснил.
– Сайт, который собрал весь этот вот цвет современной российской поэзии, называется – ПоэПис, что означает – Поэты и Писатели.
– Тут же вроде одни поэты?
– Это тут одни поэты, а на сайте еще и писатели есть. Там у нас неважно, что ты пишешь. Главное – что ты за человек. Вот ты гений – я ж тебе говорил – потому что ты человек хороший.
Ларенчук покосился на Пуськова и стал похож на удивленного медведя, но спорить не решился – не так уж часто в своей жизни он встречал настоящих знаменитостей. Точнее говоря, это была первая встреченная настоящая знаменитость.
Меж тем количество поэтов и писателей, поднимающихся все выше и выше к микрофонам – а там, может быть, и к всемирной славе – перевалило все мыслимые и немыслимые пределы. Уже не видны были ступени с медными прутьями для удержания несуществующих дорожек, уже не раз и не два бодрые дамочки тыкали в бока наших героев острыми локтями, намекая, что не стоит стоять на пути идущих творческих масс.
Тогда Пуськов, раздраженный – то ли появлением своего злейшего врага, что ли отсутствием обещанного ажиотажа вокруг его персоны, взял Петра под локоть и, пересечя сплошной поток поэтов – он пересек его уверенно и даже грубовато – потащил в зал.
Ларенчук, побоявшийся остаться в этой непредсказуемой толпе один, кинул отчаянный взгляд вниз – но странная четверка уже растворилась в волнах штурмующих лестницу людей.
Они вошли в зал, к рядам красных кресел, уходящих вниз, к освещенному пятну сцены. Только тут Ларенчук почувствовал – впервые в жизни – тонкий, но очень сладкий укол славы. На них смотрели. Сначала смотрели бегло, как смотрят на всех входящих в помещение – дабы узнать, кто вошел – а потом более внимательно и долго. Несколько дам далеко радостно встрепенулись и призывно помахали ручками. Пуськов улыбался снисходительно и слегка натянутой улыбкой – видимо, у него так и не шел из головы этот подлец, мерзавец, гад и сволочь…
И Ларенчук страдал – хмель от волнения почти весь вышел, большое скопище странных людей действовало на него угнетающе и раздражало, появившиеся на сцене фрачники с инструментами наводили на мысли о классической музыке, которую Петр терпеть не мог.
А главное – неизвестно куда исчезла Она. Ларенчук ощущал физически, как тоска поднимается из каких-то сокровенных глубин его естества, выдавливая все ощущение и все мысли. Все, кроме одной – где Ее можно увидеть еще раз. Он крутил головой, стараясь выловить в двух растекающихся по залу потоках входящих тонкую фигуру – и это ему не удавалось.
Послушный, вялый и расстроенный, Ларенчук позволил себя куда-то усадить. Пуськов тут же начал гудеть на одной ноте, как шмель, одаривая комплиментами иссохшую даму со страшно чернеющими сквозь пудру подглазьями и тяжелыми малахитовыми перстнями и браслетами на жилистых руках. Дама умудрилась сунуть Ларенчуку свою конечность прямо под нос – Петр отшатнулся, поскреб затылок, и, найдя выход, очень вежливо пожал ее. Дама снисходительно улыбнулась такому промаху и, хлопая ресницами, закатывая глаза и жеманничая, продолжала отвечать Пуськову.
– Ну и что они о себе возомнили? Хамла на хамле сидит и хамлой погоняет. А еще интеллигенты вшивые, что с них взять. Я вам, Михаил Павлович, так скажу – на нашем дорогом ПоэПисе совсем нет поэтов…
– Не согласен – одобрительно рычал Михаил – категорически не согласен. А вы? А вы, моя прекрасная поклонница?
– Ах-ха-ха – заливалась дама, обнажая прекрасные фарфоровые зубы и кокетливо взмахивая малахитом – Скажете тоже, какой я вам гениальный поэт? Гениальный поэт это вы, а я, могу сказать без ложной скромности – зачем нам в наши годы скромность, Михаил, да еще и ложная? – а я просто скромная талантливая поэтесса.
– Вы гениальная поэтесса, Танечка, и у вас такой загадочный и очаровательный ник – Жужник… это звучит так романтично, так изысканно и грациозно… прямо как вы…
– Михаил, вы такой галантный, я думаю, что именно вас нужно будет избрать Народным поэтом…
– Танечно, я был бы счастлив получить это звание из ваших прелестных рук, тем более, как мне кажется, своей полувековой службой поэзии я заслужил не только его, а еще и огромную любовь народа. Вот мой ближайший друг, Петр – вы думаете, кто он?
– Милый молодой человек – стрельнула глазами Жужник, давая понять, что не сердится.
– Он – народ. Он представитель того самого неискушенного народа, ради которого мы, надрывая сердце, несем свет истинных стихов в руках, как Садко…
– Я не сомневаюсь, что именно вы будете Народным поэтом. Кому, как не вам, настоящему народному любимцу, нести это звание?
– Спасибо, дорогуша Танечка…
– Зря вы так далеко сели, Михаил. Вам еще идти на сцену, за лаврами. Пару листочков вашей старой поклоннице отщипнете?
И старая поклонница так ущипнула твердыми пальцами Пуськова за бок, что бедный поэт аж подпрыгнул.
– Вы знаете, Жужник – после щипка не хотелось называть дамочку по имени – вы представляете, кого я встретил? Пусева.
Фамилия прозвучала так, как будто этот самый Пусев всю жизнь только и занимался тем, что убивал, разделывал и жарил маленьких детей – и Жужник среагировала подходяще. Она ахнула, отшатнулась, закрыла рот ладонью и вытаращила от ужаса глаза.
– Как смеет этот негодяй появляться здесь? И ему никто еб..к не набил?
Спросила она в лоб и тут же, рассыпавшись дробным смешком, начала извинятся перед Петром – вы понимаете, но этот Пусев такая хамла, просто такая хамла, что по другому про него говорить ну просто нельзя, нельзя просто.
– Рвокотный хотел набить – мрачно заявил Ларенчук, ненавидя этого самого Пусева за знакомство – а может и не только за знакомство – с Ней, ну и так, за компанию.
– Ах, Ромик Рвокотоный – матершинница в мгновение ока превратилась в нежную и жеманную обитательницу литературных салонов. – Роминька Рвокотный – такой галантный молодой человек, не это что эта хамла. Никогда не обхамит, никогда плохого слова не скажет, всегда только хвалит, всегда комплименты так и сыпет, так и сыпет.
– Жужник – шутливо, но со сталью в голосе заявил вдруг Пуськов, расправляя плечи – Танечка, что я слышу? Вы мне изменяете с Рвокотным? Вот оно, женское коварство.
– Что вы, что вы… вы же уже могли же убедиться же в моей верности… или же? А молодой человек почему такой грустный и невеселый? Молодой человек, вы угостите даму шампанским после торжества? Вы такой симпатичный молодой человек, прямо как Ромик Рвокотный.
Ларенчук с изумлением увидел, что дама протянула сухую клешню и положила ее на его колено – Пуськов вздернул брови, но промолчал.
И тут – словно солнечный клинок ударил из нависшего массива грозовых туч – он увидел Ее. Вся четверка – и ненавистный Пусев, и пожилая женщина, и двухметровый отличник – рассаживались на первых двух рядах, еще несколько человек, которые, судя по всему, тоже были с ними, оказались отсеченными огромными охранниками и остались на третьем ряду.
– Вон они сели – неожиданно для самого себя сказал Петр.
Пуськов и Жужник вытянули шеи и дружно зашипели, как пара рассерженных змей.
– Вы только посмотрите, эта хамла сидит на почетных рядах, туда только самых лучших сажают, до чего мы докатились, эта падла, эта гадина…
– … этот гад ползучий занимает наши места, которые принадлежат нам по праву, как самым благородным и талантливым людям сайта, а эта сволочь, на которой клеймо некуда поставить, сидит там неизвестно с кем, как самый почетный гость…
– … а вообще я не понимаю, куда администрация смотрит, забанить его надо поскорее, немедленно надо его забанить, Михаил, как вы смотрите на то, чтобы собрать подписи в поддержку бана этого негодяя?
– … я уже готов самолично спуститься и вышвырнуть его взашей с наших мест…
– … да-да, взашей его, взашей, только спускаться не надо, вас туда никто не пустит…
– … мой друг, не могли бы вы спуститься туда и вышвырнуть его с первых рядов взашей?
Ларенчук был бы рад это сделать – не для того, чтобы неизвестно за какие грехи вышвыривать неизвестно кого – а для того, чтобы оказаться хоть чуть- чуть поближе к ней.
И тут боль взорвалась и закрыла весь мир черным – Ларенчук четко увидел, как его любовь склонила голову – а Пусев взял ее за руку. Взял уверенно, не как робкий влюбленный, а как хозяин положения и полностью самодостаточный мужчина.
Жар багровой волной ударил Петру в голову и тяжестью налил кулаки. Не уходили бы вниз по наклонной ряды голов и плеч – ей-ей, в три прыжка преодолел бы расстояние и размазал бы узколицего, одним ударом по сверкающей лысине вбил бы его в пол и…
На Ларенчука словно плеснули обжигающей ледяной воды. И? И что дальше? Что скажет он, со своими восемью школьными классами и путягой, название которой ПТУ – в советские времена расшифровывали просто – помоги тупому устроится? Что он скажет богине? Чем он ее сможет заинтересовать? О чем, в конце концов, они будут беседовать?
Ларенчук понял, что между ним и восхитительной незнакомкой зияла пропасть, которую не преодолеть. В голове раздался голос усатого еврея из восьмидесятых – «а ей же нужне аглицкий с иголочки лорд или тот что в Мгновеньях играет….».
А рядом щебетала малахитовая дама.
– Мишенька, Мишенька, ну почему вы сели так далеко? Мне, кончено же, очень лестно погреться в лучах вашей сияющей славы, но, помилуйте, как же вы будете пробираться к сцене, когда вас вызовут для вручения заслуженной награды?
«Гребаная черепаха – подумал Ларенчук. – Вот так возьмет и проберется»
Между тем в зале медленно погас свет, а на освещенной сцене появился седовласый мужчина, всем известный телеведущий. Следом – он сорвал гораздо больше оваций, чем знаменитость – субтильный молодой человек в черной паре и ослепительным воротнике. Зал неистовствовал. Аплодисменты накатывались на сцену тяжелыми волнами, и даже ведущий, видя такой ажиотаж, отошел в сторону и начал размеренно хлопать в ладоши, изредка указывая на молодого человека и потрясая сцепленными руками – мол, вот он, наш гений, наш герой, продолжайте, он и большего заслуживает! Хотя выражение лица у телезвезды было, мягко говоря, кислое.
Молодой человек смущенно улыбался, кланялся, прижимал руки к груди, посылал воздушные поцелуи и в конце концов начал многозначительно кашлять в микрофон.
– Итак, здравствуйте, дорогие мои!!! – поставленным актерским голосом начал ведущий. – сегодня мы присутствуем на мероприятии, которое создал – посредством своего сайта ПоэПис – наш уважаемый и обожаемый Митя Рачук!!!!!
Зал всколыхнулся, но Митя Рачук успел перехватить инициативу и не дать разразится очередному восхищенному шквалу.
– Но не надо, не надо все достоинства приписывать мне одному. Что бы делал без всех этих людей, которые, отрываясь – а иногда и без отрыва – от станков, рулей, комбайнов и вымени – двигают вперед нашу литературу, начиная новую эру в жизни художественного слова!!! Вы представьте, как это прекрасно – когда суровый мужчина, выломав пять тонн на-гора, приходит домой и, вытирая черные от угольной пыли слезы, пишет про рубиновую росу и перламутровых чаек!!!! Когда из голов наших прекрасных дам льются прелестные любовные опусы, каждый из которых можно хоть сегодня давать к прочтению в школах!!! И – я вам говорю это со всей серьезностью – наступят времена, когда вы станете живыми классиками!!!! Ваши имена уже увековечены в томах Поэписа, а значит, вас избегнет забвение!!!! Я не сомневаюсь, что поэзия стала доступной для всех, и каждый из вас может примерить на себя косынку Вознесенского, серьги Ахмадулиной и микрофон Евтушенко!!! Они тоже выступали в этом зале!!! Ура!!!
Ларенчук вздрогнул – Жужник, которая яростным рукоплесканиями отбила себе ладони, издала невероятный павианий вой и даже Пуськов, поддавшись общей истерии, гаркнул – ура!!! – но быстро и сконфуженно замолчал, косясь по сторонам и поправляя бабочку. Не дело метру орать, как оглашенному – правильно понял его конфуз Петр.
А сидевшая далеко внизу Она в отчаянии схватилась за голову – (узнать бы – подумал Ларенчук – что ее так расстроило) и трижды проклятый Пусев обнял ее плечи.
– Мы все видим, какой искренней любовью окружили поэты нашего дорого Митю Рачука, который дал возможность всем пишущим людям России знакомится с творчеством друг друга и находить все больше и больше читателей.
Взял таки управление церемонией в свои руки ведущий.
– Но я не сомневаюсь, что такой же любовью и заботой вы окружите первых победителей основанного нашим дорогим Митей Рачуком конкурса, который является не только самым первым конкурсом, но и самым народным конкурсом – я говорю про конкурс Народный поэт!!! Ура, товарищи!!!
Ларенчук понял, что в аплодисментах чего-то не хватало – густоты, отчаянности, радости, что ли… тишину разнобойно пробивали какие жидкие хлопки.
– Это они не знают – перегнувшись через монументально застывшего Пуськова, зашептала Жужник – что Народным поэтом, конечно же, будет Мишенька. И хорошо, что не знают. А то бы потолки обрушились…
И она мелко засмеялась своему остроумию.
Зал насторожился, замер, напрягся в ожидании – но устроителям зрелища хотелось народ еще немного промариновать. На сцену вышла дева в черном и утихомирила зал густыми тягучими звуками виолончели. Ларенчук ощутил темную тоску и отчаяние – осознание собственной бессмысленно прожитой жизни обрушилось на него и раздавило. Настоящая жизнь бурлила вокруг него в зале, раздавала награды, творила и оставалась в вечности на правах хозяев. А он, испитой, ленивый и не нужный никому боров с щетинистыми усами, перевалил на вторую половину, не оставив за плечами ничего, кроме гекалитров выпитой отравы и похмельного морока.
Виолнчель умолкла – зал облегченно вздохнул и навострил уши в ожидании.
Мелькая голыми ногами в разрезах серебристого волнующегося платья, вышла девушка с конвертами. Блеснула в сумрачный зал заученной улыбкой и ушла, дразня бедрами. Ведущий открыл первый конверт. Откуда-то с высоты тревожно зарокотали барабаны. Поэты в зале перестали шушукаться. Пуськов поправил бабочку и стал озираться, выбирая, с какой стороны лучше выходить к сцене…
– Итак… – ведущий с треском надорвал конверт. – Итак. – с шуршаньем извлек листок.– Итак, наконец, могу объявить имя победителя!!! В конкурсе Народный поэт победил… Ольга Акинина!!!!!!
Петр, на которого события вечера подействовали отчего- то усыпляющей, зевнул, да так и застыл с раскрытым ртом – по сцене шла Она. Зал безмолвствовал. Сияющая Ольга соприкоснулась щеками с ведущим и Рачуком – Петр на своем месте зафыркал, как барсук – приняла какую-то грамоту в рамочке и трехцветный каменный кубик с торчащим из него золотым пером. Тут же подергала перо, пытаясь вынуть, подняла его над головой вспыхнувшим золотым бликом.
– Скажите, Ольга – ведущий вдруг заговорил бархатным баритоном профессионального соблазнителя – вы ожидали, что станете первым лауреатом этой награды, которая, я уверен, в будущем станет такой же престижной, как Букер и Оскар? И расскажите нашим поэтам о себе.
Тут плавным жестом указал на затихший зал.
Ольга заговорила, но Ларенчук уловил лишь часть ее речи – учится в Литературном институте, врач… даже эти отрывки с трудом прорвались сквозь негодующее шипенье Пуськова.
– Да как они смеют!!! Как можно выпустить на сцену самозванку! Они совсем совесть потеряли!
– Я вам скажу так – она проплачена. Даже не проплачена, а… ну вы понимаете… вы только посмотрите на нее. Разве порядочная женщина будет так стоять? А так идти будет порядочная женщина? Нет, и еще раз нет! Порядочная женщина никогда не будет так вот себя вести! Это позор для всех порядочных женщин!
– Ничего, ничего, ничего, ничего – гудел себе под нос, как заведенный, Пуськов. – это все ничего. Это происки Запада. Я вас уверяю – это все происки Запада. Проклятые капиталисты хотят развратить нашу молодежь и отвернуть ее от истоков самой настоящей, чистой и глубокой моей поэзии. Да, я согласен с вами – эта самая… как ее… Акинина – проплачена. Это абсолютно точно.
Ларенчук развернулся всем корпусом – так что жалобно заскрипело кресло – и, сдерживая себя изо всех похмельных сил, начал.
– Если ты еще раз, как тебя там, пИсатель, оскорбишь…
– Погоди!!! – Пуськов не обратил на него никакого внимания – погоди!!! Сейчас второй и третий номер объявят!!!
Но Жужник, в мгновение ока превратившись из завсегдатайки салонов в пропитую базарную торговку, впилась в Петра взглядом, полным такой ненавистью, что тот осекся.
– Да как ты смеешь так разговаривать с Михаилом Палычем? Ты, ничтожный червяк…
– Малиновская… – смертным голосом проговорил Михаил Палыч. – Какая-то Малиновская. Кто такая Малиновская? Кто ее звал, эту Малиновскую? Откуда она вообще вылупилась, эта самая Малиновская?
– Да вы посмотрите, посмотрите, вы только поглядите, как она стоит? Ну как она стоит? Разве так стоят порядочные женщины? Нет, вы мне скажите – разве порядочные женщины так стоят?
Жужник бросила негодующий взгляд на Петра и плотно уселась на своего конька.
– Я вам говорю – эта точно через постель свою премию получила. И второй номер – тоже через постель. Именно через постель, как же еще…
– Второй номер – мужчина – умирающим голосом сообщил Пуськов. Но Жужника это не остановило.
– А какая им разница – мужчина, женщина? Да где вы там женщин увидели? Порядочных женщин? Ну ничего, я им покажу – как это премии раздавать, они у меня получат. В следующем году вы совершенно точно завоюете и первое, и второе, и третье место – а они еще на коленях к вам приползут и будут упрашивать, чтобы вы его взяли. Нет, посмотрите, вы только посмотрите…
Жужник вытянула шею с неописуемым выражением ехидства, любопытства и восторга на лице – а на сцене, действительно, творилось что-то непонятное. И трое луареатов, и ведущий с Рачуком жались растерянно ближе к занавесу, а середину сцены занял очень брюхатый, очень злой и очень пьяный мужчина. Он овладел микрофоном и оглушительно рявнул в зал.
– Вранье! Это все вранье! Кто такая Акинина? Покажите мне ее. Эта? Ха-ха-ха. Внимание, господа и эти. Дамы. Первое место я присудил Малиновской. Мы присудили Малиновской. Ясно? Всем ясно? Я сказал – первое место заняла Малиновская. Жюри, кюри, хери… тоже мне, пижоны. Вы посмотрите, какая юная… дарование. – действительно, очень юная девушка стояла, хлопая глазами – и даже это недоразумение не могло уменьшить ее ликующей радости – И что? При чем тут Акинина?
Веселье набирало обороты. Пуськов с Жужником ликовали и орали уже в полный голос – позор! Подстава! Подмена! По залу волнам ходил ропот – поэты перемывали кости бедной троице, стоящей как на эшафоте. К пьяному пузану мчались четыре охранника – он принял было боксерскую стойку, но был быстро скручен, приподнят и унесен.
Концерт – как понял Петр – окончен, окончательно и бесповоротно.
На сцене появились фрачники со скрипками, но творческий народ уже не мог сосредоточится на музыке – по залу гулял, как отделенный шум прибоя, ропот. Лауреаты растворились в полумраке рядов.
Жужник фыркала рассвирепевшей кошкой и бросала на Ларенчука такие взгляды, что, будь он меньше расстроен, он бы оказался испепеленным на месте. Пуськов сидел, как окаменевшее олицетворение скорби. Во взглядах, которыми он иногда одаривал соседей, читалось – да, кругом интриги, подлость, гадость и гнусь. Награды получают недостойные ничего подлецы, а мы, гении, должны питаться крохами с их стола. Что делать, такова жизнь любого гения.
Но церемония уже подходила к концу. Даже смуглая певица с живым и сильным, переливающимся, как весенняя вода голосом не смогла удержать внимание зала – какая, к черту, песня, если только что хищникам была брошена такая приманка!
Длинные языки облизывали губы, когти драли кору, растягивая сухожилия перед броском. Жертва еще стояла, растерянно озираясь, не понимая, что произошло и тем более – что сейчас произойдет, но сотни глаз со всех сторон уже сфокусировались на ней. Для окончательной, быстрой и жестокой расправы мешали только пустяки – время суток и яркий свет. Время хищника – ночь, подруга – темнота.
Стучали откидные сиденья, пестрое наполнение зала превращалось в плотный поток и исчезало в дверях, чтобы рассеяться все на той же лестнице.
В холле Пуськова перехватил Рвокотоный и, с трудом сдерживая радость, посочувствовал.
– Несправедливо премия отдана, Михаил Палыч, там все куплено, народ обижен, мы будем бунтовать, все куплено, это факт. Давайте-ка я с вам сфоткаюсь, чтобы не так обидно было.
Но Пуськов, казалось, окаменел в своем горе. Даже черепашья шея постаревшего Казановы утратила дряблость и казалась твердой, как древесный ствол. Он потрепал Рвокотного по плечу.
– Да, Роман, кругом несправедливость. Те, кто должны были получить премию – а я должен был ее получить хотя бы за Белого Слона – оказываются оплеванными, опозоренными, оскверненными, обиженными.
– Да вы только посмотрите, вот она идет – зашипела готовая ужалить Жужник – разве порядочные поэты так ходят? Ну какой она поэт? Идет, как профурсетка какая-то. Вот как еще сказать? Разве это поэт? Нет, это не поэт. Не ходят так поэты, не ходят, хоть что вы со мной делайте, не ходят так поэты и не стоят так поэты. Полная бездарность, абсолютная бездарность, вы только посмотрите, как она идет. Это же уму не постижимо. Надо будет об этом написать статью. Я уж по ней пройдусь, я так по ней пройдусь, что ей будет очень нехорошо.
Ларенчук с изумлением увидел, что иссушенная дамочка, которая, по идее, лет двадцать назад должны был насовсем расстаться с иллюзиями, вся пылает каким-то юношеским максимализмом. Петр понял, что эта – пройдется. Эта, действительно, так пройдется, так пройдется, что покажет, наконец, как ходят настоящие поэты.
– Поздравляю, Оленька!
Оторопевший Ларенчук вдруг увидел, что Жужник расплылась в подобострастной улыбке – натянутой, фальшивой, но все же улыбке. А Олька Акинина, которую несло по лестнице плотное окружение каких-то непонятных, поздравляющих, сующих букеты и наперебой, общим хором поющих комплименты людей, услышала, улыбнулась, кивнула. Вид у нее был изумленно-счастливый.
– Нет, вы только посмотрите…
– Да… хороша бабенка.
Рвокотный прилип сальными глазками к уходящей вниз победительнице.
– Нет, вы только посмотрите, это же полная бездарность. Вы видели, нет, вы видели – я ее поздравила, я лично ее поздравила и незаслуженной победой, и что? Как она себя повела? Вы что, хотите сказать, что поэты так себя ведут? Да не ведут себя так поэты. Я вот что вам скажу – она украла победу. Премию надо было отдать нашему великому мэтру. Наш великий мэтр достоин любых премий, не то что какого-то несчастного Поэта года. Да, Михаил Палыч?
– Моя дорогая Танечка, мой дорогой Жужник, моя верная, любимая, надежная подруга. В годину жестоких разочарований, постав и предательств только вы, мои верные друзья, помогаете мне жить и тем самым спасаете читателей от потери своего обожаемого автора. Вы только представьте, как бы осиротели мои поклонники, если бы мне не удалось пережить этот страшный, не заслуженный позор. Только вы даете мне силы жить дальше и радовать, радовать, и еще раз радовать своих читателей.
– Михаил Палыч! Михаил Палыч! Какая встреча! Вы меня помните? Я Раечка Працук.
Пуськов стал страшен – на каменную маску оскорбленного гения он натянут совершенно мертвую, больше похожую не оскал улыбку. Впрочем, Раечку Працук это ничуть не смутило – она надвигалась, огромная, массивная, с крупными локонами толстого парика, с крупными серьгами, крупными перстнями и очень крупной цепью на высоко стоящем живом бюсте.
Рядом с этим улыбающимся изобилием фактурные Пуськов и Рвокотный казались подростками.
– Михаил Палыч, Мишенька, вы помните меня, я Раечка Працук. Я вам постоянно рецки пишу. На каждый ваш гениальный стих. А вы кто? Ах, вы Ромочка Рвокотный. Какой сюрприз, какая прелесть. Ромочка, наше светило. Вы помните, какой прекрасный клуб вы создали? А вы кто?
Раечка Працук уставила на Ларенчука маленькие, словно проколотые шилом глазки. И Петру стало неуютно, как под сквозняком – никакой доброты, никакой радости или симпатии в них не было и в помине. Жесткость, подозрительность и настороженность – этого хватало в глазках с лихвой.
– О, милая Раечка Працук – взял Ларенчук ее тональность – я просто гость на этом празднике жизни…
– О, как вы красиво сказали. Я вижу в вас настоящего поэта. Вы так свежо и оригинально выражаетесь. На этом празднике жизни… мы действительно на этом празднике жизни, и да не омрачат наше на нем пребывание всякие мелкие недоразумения, которые все-таки иногда еще встречаются.
– Мы чужие на этом празднике жизни – Ларенчук неожиданно для себя процитировал советских классиков полностью. И удостоился уважительных взглядов собеседников.
– Да-да – улыбаясь и колыхаясь, подхватила Раечка Працук – вы это тоже заметили? Такой наглой, такой хамской подтасовки я еще не видела. Премию должны были дать уважаемому Михаилу Палычу…
Ларенчук понял, что больше не выдержит.
– А вы тоже пишете стихи?
– Я? – искренне изумилась Раечка Працук. – Конечно пишу. Мы все здесь пишем стихи.
– Все? – Испугался Ларенчук. Где-то в глубине души он надеялся, что в зале собрались все-таки зрители, или, точнее говоря, читатели. Но чтобы вот такое количество поэтов в отдельно взятом помещении – этого он себе даже в самых пьяных кошмарах представить не мог.
Раечка Працук улыбнулась ему по-матерински, как совсем еще несмышленышу.
– Конечно, все. Этот прекрасный сайт дал нам возможность стать поэтами.
– Неправда – вдруг встряла Жужник. – Наш сайт не всем дал возможность стать поэтами. Вот Акининой он такой возможности не дал. Что она вообще на сайте делает? А главное, главное – вы видели, как она ходит? Поэты так не ходят
– Милочка, ну что вы так переживаете. Я тоже сначала переживал, потом поняла, что все гадости, которые они мне пишут, они пишут просто от зависти. Вот они сидят, завидуют и брызжут слюной в монитор. Сидят и брызжут, брызжут и сидят. Не надо переживать. У них от зависти произойдет истечение желчи и они сами себя накажут. А что касается до этой особы, то вам так скажу… кстати, как вас зовут?
– Танечка. А на сайте – Жужник.
– А я Раечка Працук. И на сайте я тоже Раечка Працук. Так вот что я вам скажу, милый Жужник. Вы очень точно заметили. Она ходит так именно потому, что не поэт.
– Да – вдруг вступила третья женщина – и Петр изумился, повернувшись и увидев, что женский голос принадлежит Рвокотному. – Это точно, она не поэт, не дано ей, факт.
– Вот. – Раечка Працук была счастлива, что все всем так хорошо и подробно смогла объяснить. – Вот видите, как все просто. И стоит ли из-за этого расстраиваться?
Пуськов метнул на нее взгляд затравленного волка.
– Вы знаете, я всегда смеюсь и всегда шутю. Всегда шутю, чего бы мне это не стоило. Вот приходит ко мне Ромочка наш Рвокотный – я шутю. Вот приходит ко мне это исчадие сайта, Пусев – я тоже шутю. Он сразу начинает на меня ядом плеваться – а я шутю. Он весь экран ядом заплевывает – а я все равно шутю. Шутю и смеюсь. Смеюсь и шутю. И всем говорю – шутите и смейтесь. Смейтесь и шутите. Я такая веселая – шутю и шутю.
Ларенчуку стало дурно.
– Так вы стихи пишете или шутить изволите?
– Аххахахаха… – заколыхалась Раечка Працук – Ах, какой мужчина. Какой галантный и милый мужчина. Жужник, вы не находите, что он очень галантен и мил?
– Раечка, ну правда, я же не шутю. Вы стихи пишете?
– А как зовут нашего милого и галантного мужчину?
– Вашего милого и галантного мужчину завут Петр – небрежно бросил Пуськов, раздосадованный потерей внимания к своей драгоценной персоне.
– Ах, Петя, вы такой милый и галантный, что я даже прощаю вам вашу наивность. Шутю. Я же говорю вам – Митенька Рачук сделал сайт и сделал нас всех поэтами. А наш Ромик Рвокотный сделал нас всех знаменитыми поэтами.
Пуськов издал какой-то задушенно – скрежещущий звук горлом.
– Конечно, Михаил, – наставила на него свои буравчики Раечка Працук – вашу всемирную славу никто из нас догнать не сможет, но для нас, скромных поэтов, пятьсот читателей в день – этого недостаточно. Шутю. Я шутю. Конечно, этого достаточно, нам больше и не надо. А что вы хотели?
Ларенчук покрутил головой и пожал плечами. Вообще-то он хотел Ольгу Акинину. Немедленно, сию же секунду. Еще он хотел выпить. Желательно – много. Шестидесятиградусного самогона. Пятидесятиградусного джина. Или хотя бы обычной водки.
– Да, тут главное – экспрессия, кураж, чтобы было весело и креативно. Тогда вы будете знаменитыми. Вот у вас, Рая, сколько уже читателей? – своим голоском кастрата вступил Рвокотный.
– Девяносто тысяч. – кокетливо колыхнулась Раечка.
Ларечнук ждал, что она, по своему обыкновению, скажет – шутю – но на сей раз она не шутила. Петр стоял и молчал ошеломленно. Девяносто тысяч человек знают, что на свете живет такая вот шутейная Раечка Працук? Живет и еще что-то пишет?
– Жужник, а у вас сколько?
Когда Жужник, скромно улыбаясь, сообщила, что у нее всего лишь сорок пять тысяч читателей – Петру захотелось опустошить сразу стакан. А лучше – ведро.
Рвокотный, лоснящийся, сытый, самодовольный Рвокотный поведал о стопятидесяти тысячах читателей. Но осиновый кол в могилу добитой самооценки Ларенчука всадил, конечно же, Пуськов – семьсот восемьдесят одна тысяча читателей.
– Конечно, мои дорогие друзья, это пустяки по сравнению с многомиллионной армией почитателей Белого Слона, но даже эти жалкие семьсот тысяч не дают великому поэту современности упасть духом. Ну и, конечно, вы, мои дорогие и любезные друзья, на вас, только на вас держится вся моя способность к творчеству. Я бы так сказал – что вся семьсот тысяч стоят на вас, на на камнях краеугольных.
Пуськов, кажется, оправился от удара судьбы и опять стал великодушным барином.
– Ничего, мой дорогой друг – Пуськов отчего-то взял под одну ручку Жужника, под другую – колыхающуюся массу Працук, но обращался к Петру – Ничего, мой дорогой друг, вы поймете, как все переплетено в этой странной жизни. Казалось бы – что нужно еще для счастья творческому человеку? Твори, пиши, пробуй и радуйся жизни. Так нет, ему, этому творческому человеку, ни дна ему ни покрышки, нужно сожрать ближнего на ужин и не подавиться. А еще лучше – сожрать нескольких ближних. Это у нас, творческих людей, хобби такое. Съедать главного врага и закусывать парой десятков мелочи. Такие мы, творческие личности.
– И не говорите, Мишенька, и не говорите – с двух сторон подпевали ему вышедшие в тираж соблазнительницы – вы это очень умно и тонко подметили, для нас, творческих людей, нет ничего приятнее, чем побороться за справедливость и за нее же победить.
– Да-да – тоненько пел идущий рядом Рвокотный – да кто им вообще сказал, что они поэты? Кто и где на этих самых поэтов учит? Никто нигде никогда на поэтов не учит, этому нигде не учат, что они там глупости говорят про какой-то Литинститут, что это все за ерунда, они просто бестолковые, без харизмы, без таланта, без праздника жизни, это факт. А Пусеву надо морду разбить.
Ларенчук молчал. Что мог сказать он, неудачник, еще более чужой на этом мероприятии, чем остальные здесь присутствующие? Все они занимались делом, творили, радовали людей своим творчеством и получали заслуженные награды. Сотни читателей, сотни тысяч читателей. Они были запанибрата с гениями современной словесности – тот же самый Калинин, спев про Белого слона, поставил на лоб Пуськову несмываемое клеймо гениальности – и сомневаться в этом не приходилось. Ларенчук и не сомневался, что на эстраде поют только самые лучшие певцы и самые лучшие тексты, так оно было всегда и так оно и должно было быть. Ларенчук молчал – понимая, что судьбу надо благодарить за столь щедрый подарок, за случайное знакомство с великим поэтом и ничтожный, мизерный, но все же шанс прибиться к гению и получить хотя бы часть того сияния, в котором он идет по жизни.
Петр, подавленный собственным ничтожеством, не стал даже напоминать об обещанном заходе в буфет – знаменитый буфет Центрального дома литераторов – а Пуськов, наслаждающийся своим позором и горем, про такую мелочь, как страдающий поклонник, конечно же, забыл.
Улица швырнула в круглую физиономию Ларенчука пригоршню мокрой крупы, сунула под ноги осклизлые горбы наледей, дохнула смрадным выхлопом с Садовой – не заносись, смертный, иди по тротуару, держи под ручку гения и иди. Видишь, сбоку вспыхнул белый свет? Это крючок, на котором ты имеешь шанс быть вытянутым из пустого провала небытия. Это приезжий из города Краедранска распиловщик, на шестом десятке вдруг открывший в себе Божий дар, запечатлел на мыльницу тебя с Пуськовым, чтобы потом показать собутыльника по цеху фото и затянуть – Я хоооооотел въеееехать в реееку на бееелом слонееееее…
Ларенчук был погружен в себя и даже не заметил, как в процессе движения от их компании откололись прекрасные дамы, Жужник с Працук – хотя они и расцеловали красное мурло Петра в обе щеки – как долго стояли у метро Рвокотный с Пуськовым, совещаясь о чем-то и что —то решая.
Ларенчук ковырялся в себе. Он пытался понять, почему это так, что за несправедливая судьба ему досталась – почему одним все, а другим, прямо скажем, совсем ничего? Ну почему у одних на лужайке жизни прыгают белые слоны, а у других – шмыгают серые крысы?
Будь Ларенчук хоть чуть – чуть более подкован в литературе, он бы понял, что использовал метафору, потрясающую своей новизной – но в литературе он был безрогим теленком, а два его учителся спорили о каких-то важных вещах и не обращали на своего подопечного особого внимания.
– Нет, Михаил, я говорю, что надо к процессу подходить творчески, мыслить широко, и тогда простые массы к нам потянутся. Ну что это за снобизм – постоянно напоминать о своем Белом слоне? Так любой слон опротивет. Вы поступайте так, как я поступаю – хвалите. Вы в самом деле не понимаете, что мы все одинаковы? Мы совершенно все одинаковы. А вот сказки про то, что стихи у всех разные, придумали неудачники, вроде нашего Пусева, который никто и звать его никак, потому что его никто не читает и читать не будет – вот он в оправдание собственной бездарности и придумывает – мол, все стихи у всех разные! Ни фига, все стихи у всех одинаковые.
– А у меня?
Вдруг обиженно перебил его Пуськов.
Рвокотный, запрокидывая себе в бородку пивную бутылку, важно ответил.
– А у тебя, друг, вообще не стихи. У тебя, друг, песенный текст, поэтому он вообще не стихи. А вот если бы его не пели, точнее – если бы его не спел Калинин, то я тебе бы точно сказал – да, твои стихи такие же, как у меня и прочих поэтов. Мы все одинаковые. Мы все – как одна семья. Мы все как братья. Это, друг Миша, понимаешь, такой поэтический коммунизм – мы все в коммуне. Поэтому к нам люди тянутся. Кстати, Миш, ты мне не мешай рейтинг завоевывать. Я вот думаю сегодня стишок написать – нет, думая пять стишков написать – и продвинуть их в рейтинг. Каждый по очереди. Конечно, стихошушера налетит, набросится, начнет визжать и слюной брызгать – ну да мы с моими гениальными поэтами их зачморим…
– Рома, подожди – слабо воспротивился Пуськов – я тоже сегодня напишу шесть стихов и тоже хочу в рейтинг.
– Миша, это не мои проблемы, это твои проблемы. У тебя есть свой электорат, у меня свой. Я возьму своих гениальных поэтов, и завтра буду в рейтинге. Бери своих поклонников и тоже будь в рейтинге. Все равно, Миша, кишка у тебя тонка соревноваться с народными поэтами. Я тебе говорю про настоящих народных поэтов, не всяких там Акининых. Настоящий народный поэт – это я. Меня народ каждый день в рейтинг поднимает. Это настоящее народное признание. Это настоящая народная любовь.
– А я?
– А он? – Ларенчук подхватил негодующий вопрос Михаила. Действительно, а что, автор Белого слона – не народный? Рвокотный не стал спорить.
– Я ж тебе сказал – твоей текст – это песня. Значит, он не может называться стихами. Но автор ты народный, это факт. Народ же тебя поет, значит ты народный. Ты народный песенник, а я народный поэт. Мы с тобой оба народом любимы. И мы с тобой должны все сделать, чтобы народ в нас не разочаровался. Короче, давай так – с десяти до пятнадцати – не первом месте в рейтинге буду я, а с пятнадцати до восемнадцати – будь в этом нашем рейтинге ты. Заметь, я тебе самое лучшее время отдаю, потому что благородный, умный и талантливый. И щедрый.
– Лучшее время – утром. И вообще, когда ты еще не начал даже задумываться о литературе, я уже продвигал просвещение в массы посредством Белого слона.
– Мише, мне наплевать, что ты там продвигал, какого слона, какого ферзя и какую литературу. У меня свободное время на работе с утра, и с утра мне надо пять своих свежих стихов раскрутить. Давай не будем ссорится, нам с тобой еще надо Пусева закопать. Вот закопаем его, поделим сайт на сферы влияния, и не будем друг дружке мешать. Нам, великим поэтам, разве не хватит графоманов?
– Хватит. – Вдруг улыбнулся Пуськов. У Ларенчука засосало под ложечкой. Похоже, он присутствовал при эпохальной сделке. Завтра начнется передел собственности. Братва ради жирного куска начнет хлестать друг друга свинцовыми плетьми, швырять гранаты в трусы и выкалывать глаза любимым кошечкам. Но это будет завтра.
А пока лидеры враждующих сторон решили, что худой мир лучше доброй ссоры, поклялись соблюдать вооруженный нейтралитет, проводить совместные учения для поднятия боевого духа и повышения обороноспособности.
– Петя, Петя, да очнитесь вы, Петя, Петя, что с вами, дорогой друг?
Пуськов тряс Ларенчука за плечи и взволнованно заглядывал в лицо. В самом деле, Ларенчук пребывал с состоянии некоторого отупения. Вполне возможно, что это было просто следствием двухдневного запоя.
– Со мной все в порядке.
– Ну и хорошо, что с вами все в порядке. – Вроде бы даже искренне обрадовался Пуськов – я посмотрел на ваше лицо, и мне показалось, что вы чем —то озабочены и даже, я бы уточнил, озадачены. Мне подумалось, что вы мужественно выполнили свой гражданский долг сегодня, и поэтому заслуживаете всяческого поощрения. В связи с чем я вас спрашиваю – не имеете ли вы желания еще раз посетить мой скромный, холостяцкий приют поэта? Со своей стороны могу обещать охлажденную водку, приличную закуску и любопытную экскурсию по сайту, которые дал нам так много в этой жизни, что его просто не с чем сравнить! Я думаю вам будет интересно и познавательно. Тем более что мы сегодня решили, что вы тоже поэт, а поэту надо иметь страничку, просто для того, чтобы выкладывать туда стихи. И не говорите мне, что у вас нет стихов! С его вы взяли, что они вообще у кого-то есть? Стихов вообще ни у кого нет. Посмотрите вокруг – разве вокруг нас ходят Пушкины? Нет, не ходят вокруг нас Пушкины. Пушкины – поэты, а мы пока что не поэты. Мы просто пишем стихи. Может быть, мы друг для друга поэты, может быть, мы друг для друга даже гениальные поэты, но об это не стоит так громко говорить. Нет, дорогой друг, самой собой разумеется, что если вам хочется назвать меня гениальным поэтом, то я не смею вам препятствовать. Просто ради своего долга перед мировой литературой я не буду вам препятствовать и смело говорю – если вы меня хотите назвать гением, делайте это, не оглядываясь на шмыгающих рядом Пушкиных! Что нам Пушкины, они преходящи. А мы с вами живем здесь и сейчас, и не имеем морального права не поддерживать друг друга в этой сложной ситуации. Понимаете меня?
Ларенчук его не понимал. Впрочем, от самой идеи – понимать Михаил Пуськова – он отказался почти сразу. Со всех сторон то и дело слышались рассуждения о странностях творческих личностей – и вот теперь Ларенчук мог на собственном опыте убедиться в правдивости этих заявлений. Он не понимал, откуда берутся рассуждения Пуськова и куда они завернут в следующую секунду. При чем тут Пушкин и почему нужно хвалить, когда хвалить не нужно?
– Да – сказал Ларенчук. – Да, Михаил Павлович, вы совершенно правы. Пушкин – это наше все, а значит, мы так же гениальны, как и он. Вы предлагаете мне посетить ваш скромный дом? Не смею отказывать вам и смею уверить, что почту за честь посетить обиталище выдающегося поэта современности…
* * *
Михаил Пуськов оказался весьма слабым собутыльником – конечно, он сообразил закуску, конечно, он сделал мужественную попытку идти в алкогольном забеге ноздря в ноздрю рядом с фаворитом, но споткнулся, рухнул на колени, вспахал мордой песок и был снят с дистанции.
Ларенчук остался один. В квартире темнело – сумерки вливались от мерзлых наждачных снегов, от стучащих голыми ветвями деревьев и воспаленных дорожных огней. Свет Петр не стал включать – квадрат монитора придавал вечеру уют, так же как когда-то свечи или пылающий камин.
Пуськов, падая в тяжелый пьяный сон, оставил включенным компьютер – и теперь Ларенчук мог путешествовать по тому самому сайту, который устроил сегодняшнее торжество,
Нельзя сказать, что бич – или благословение – современного общества, мировая паутина интернета обошла Ларенчука стороной. Нет, он тоже жил в мире и каким-то образом с ним соприкасался. В девяностые годы он с недоумением рассматривал черные затычки в ушах и тянувшиеся от них к карманам проводки. Иногда видал, что гордые владельцы затычек с проводками доставали черные коробочки и вставляли в них кассеты – и понимал, что это просто крошечные магнитофоны. Удивлялся прогрессу – но не испытывал ни малейшего желания приобретать эти самые плееры. Все, что нужно было для жизни, ему предоставлял телевизор. Развлечения, новости, информацию для размышлений – хотя с каждым годом размышлять над тем, что говорит ящик, хотелось все меньше и меньше.
Был он знаком и с компьютером – когда-то он охранял лабораторию электронной микроскопии при Биофаке МГУ, и там, в кабинете шефа стояло это чудо прогресса – гудящий и попискивающий ящик и монитор с черным экраном и светящимися зелеными строчками.
Зачем это странное изобретение нужно было шефу, Ларенчук тогда так и не понял – зато играл в самолетики, азартно тыкая пальцами в клавиатуру. Тогда же он познакомился с мышкой.
Годы шли, а Ларенчук так и не собрался приобрести себе компьютер – хотя, судя по новостям, приходившим из внешнего мира, весь этот самый внешний мир просто свихнулся на компьютерах. С каждым днем они становились все меньше, все мощней и все дешевле. После лэптопов появились ноутбуки, потом – нетбуки, потом – планшетники. Потом функции компьютеров на себя взяли сотовые телефоны – одновременно увеличиваясь в размерах.
А Петр Ларенчук жил себе на продавленном диване, курсируя между диваном, магазином через квартиру матери – и эволюция современной электроники его мало волновала.
Тем не менее, когда Пуськов, разводя сошедшие в кучку глаза и закрывая один для лучшей фокусировки, вышел из своего кабинета и оставил в распоряжении Ларенчука главную страницу сайта, Петр примерно знал, что ему делать.
Через полчаса примерно он уже уверенно наводил курсор на разные имена, щелкал кнопкой и читал, старательно шевеля губами.
Сайт ПоэПис отличался исключительно строгим и даже аскетичным интерфейсом. В левом углу виднелось название, состоящее из двух частей – каждая часть в прямоугольнике своего цвета. Поэ – располагался на оранжевом фоне, Пис – на зеленом. Двухцветный логотип служил и другой цели – нажатие на красную часть автоматически приводило пользователя к поэтам, на зеленую – к прозаикам. Это было гениально просто и удобно.
В остальном две части одного сайта были похожи, как близнецы – на Главной странице имелись – Авторские Анонсы – длинный список авторов и их произведений с левой стороны. Рейтинг по оценкам рецензентов – Ларенчук ухмыльнулся, увидев на первом месте фамилию Рвокотного и название стиха – Гениальным щелкобрызгам.
Как Петру было не удержаться – по свежим следам, после сегодняшнего знакомства – и не посмотреть, что из себя представляет этот самый Рвокотный?
«Они слюною брызгают,
А их по рылу щелкаю.
Они уходят, повизгивая,
Все от испуга мокрые.
Они все стихошушера,
Бездарности и гопники.
Я гениальней их пера
Пишу, и мне все опают.
Они козлы заморские,
Они коровы с пузами.
И генпоэты порскают
Идут под ручку с музами.»
Петр прочитал раз. Прочитал два. Поскреб затылок, отхлебнул чаю, с тоской посмотрел на тянущего тоненький храп Пуськова. Что-то в этом стихе не срасталось, но вот что?
После третьего прочтения картинка не прояснилась. Помимо двух странных глаголов – кстати, Ларенчук назвал глаголы гениально просто – словами – короче, помимо двух странных слов, которые так и остались непонятными, ясно было только одно – Рвокотный на кого-то наезжает. И делает это, судя по количеству отзывов – около трехсот человек пришли, чтоб засвидетельствовать свое почтение и выказать восхищение – гениально.
Ларенчук вздохнул и с тоской посмотрел на стоящую рядом бутылку. Он мужественно отказывал себе в водке, понимая, что в данном случае употребление любимого пойла может сыграть скверную штуку. Поэтому он ограничился чаем, вяжущим чаем, заваренным до мутной белизны. От такого чая сердце старалось пробить ребра и выскочить наружу, но ум становился острым. Правда, болело с правой стороны брюшины, но на такие мелочи Ларенчук давно научился не обращать внимания.
Сегодня у него было задание – найти Акинину и, по возможности, заговорить с ней. На ответ, как на чудо, он не смел даже надеяться, но от планов своих отступать не собирался.
Впрочем, обещанную Пуськовым экскурсию по сайту он должен был провести – пусть и без провожатого – хотя бы для того, чтобы быть в курсе проблем виртуальной жизни.
И, коли уж Рвокотный так удачно подвернулся, Петр решил и начать с него. Со стихом он ознакомился. Теперь пришла пора почитать отзывы благодарных читателей. А читатели были не то чтобы благодарны – а просто-таки восхищены. После первых же рецензий в воображении возникла залитая ликующей толпой площадь, рев восхищенных глоток, истеричный женский визг, и летящие прямо в физиономию автора растрепанные букеты. И сам Рвокотный, стоящий на каком-то балкончике у узорными перилами и опасливо косящийся на десятки тянушихся к нему рук с хищно скрюченными пальцами. Что поделать, в выражении любви – так же, как и ненависти – народ ну просто-таки не знает удержу.
Ларенчук замотал головой и протер глаза. Чифирь, похоже, сыграл с ним плохую шутку. Какая площадь, какие букеты, какие поклонники?
«Роман. Я могу Вас поздравить с удачей. Вы написали гениальное произведение. Восхищен. Очарован. Очень понравилось. Ваш Гель.»
Ларенчук не стал медлить и одним кликом мышки зашел на страницу Геля. На фото сидел, роментично уставившись вдаль, шуплый мужичок с зачесенными назад волосами и крючковатым носом. Под фото размещалось немногословное кредо – «Для меня все авторы гениальны! Пишите, люди, душой, пишите сердцем!»
Петр подумал-подумал, и не стал читать ничего из трехтысячвосьмистасорокапяти нетленок, наклепанных любвеобильным Гелем.
…стрелки на китайских кварцевых часах подползали к пяти часам утра. Мерцание экрана отражалось в воспаленных, мучительно моргающих глазах Петра. Осторожные тараканы подбирались к чашке, наполовину заполненной массой заварки. За спиной, разметавшись на продавленном диване, накрутив себе на голову и грудь одеяло, храпел Пуськов. Иногда он начинал бить ногами и вскрикивать – Ларенчук тихо говорил – шшшшшш – и маэстро начинал чмокать, как младенец, и успокаивался.
Ларенчук испытывал странное состояние – он хотел оторваться от столбиков строчек, от рецензий на сероватом выделенном поле, от сверкающих переливчатыми каплями росы роз, от ангелов с полуобнаженными женскими грудями, от котиков в бантиках, от небритых мачо, в жестких объятиях которых изгибались сладострастные девы – и не мог.
Светящийся квадрат в темноте обшарпанной московской квартиры обладал гипнотизирующим действием не хуже огня или воды. Он казался окном в другой мир – мир красоты, счастья, гармонии, ярких красок и богатых чувств.
За окном тянулся рассвет, и тусклое багровое свечение только подчеркивало убогость окружающего мира. Невыспавшиеся люди брели к своим железным коням, которые тоже были когда-то символами красивой и дорогой жизни, но зябким утром тоже ставшими лишь лакированной грудой смердящего железа – либо тащились к остановкам, вдавливались в автобусы и маршрутки чтобы уткнутся в светящиеся экранчики мобильных телефонов, отгородившись от давящей утренней серости.
Ларенчук собрался с силами и прижал ладони к глазам. Казалось, что под веки попал песок – раскаленный песок, вызывающий огненные вспышки, расходящийся растущими кругами. Чтобы утвердить эту свою маленькую победу, Петр прошел в ванную сунул голову под хлещущую ледяную струю. Вода вернула его на землю. Он провел рукой по щеке, по колючей щетине, глянул в зеркало – оттуда на него уставилась бандитская физиономия с яростными красными глазками.
Лицо, каким бы отталкивающим не было, принадлежало ему и миру, в котором он должен был существовать, и внешность стоило привести в порядок. Тем более что ледяной поток, казалось, унес часть ночного компьютерного морока, и этим следовало воспользоваться.
Поколебавшись для приличия, Ларенчук взял станок, подержал его под горячей струей, наляпал на щеки пены и уверенными движениями избавился от трехдневной щетины. Причесал торчащие патлы. Плеснул на ладонь и размазал по щекам освежающее покалывание одеколона. Прополоскал рот. Полюбовался своим отражением – вполне ничего себе мужчина, вот только краснота с глаз сойдет, и вообще будет неотразим.
Грузно топая, сходил на кухню, поставил чайник, выбросил разбухшую заварку, ополоснул чашку и насыпал туда одну скромную чайную ложку чая. Сделал бутерброд с красной рыбой, пробормотав – да, знаю, знаю, некрасиво, но сам ведь меня сюда притащил. Выпил под хорошую закуску рюмку водки. Налил в кружку кипятка. Решил, что количество необходимых дел за день сделано. Вернулся к компьютеру…
Впрочем, сразу углубляться в дебри интернета Ларенчук не стал. Сначала он посидел с закрытыми глазами, приводя в порядок мысли и наслаждаясь собственной выдержкой и силой воли. Да – он сидел за монитором, но, прошу заметить, он сидел за ним с закрытыми глазами.
Он пытался собрать какую-то целостную картину из обрывков похвал, стихов, текстов, ругани, шуток и грязных оскорблений – всего того, на что так богат оказался поэтический сайт.
Выяснилось, что жизнь на нем не только бурная, но и круглосуточная. Было неясно, когда виртуальные люди спят, едят, приводят себя в порядок и занимаются домашними делами. Конечно, в четыре часа утра пользователей было меньше, чем в восемь вечера, но тем не менее они были. Бури, возникающие в разных углах портала, катились по нему, подобные смерчам, вовлекая в свою воронку все новых и новых людей. Когда засыпали изможденные склоками россияне, просыпались бывшие россияне из-за океана. Когда валились спать свободные художники с гудящими головами, роящимися мыслями и кроличьими глазами – приходило время хитрых офисных мух. Эти были активны выборочно и осторожно, и по окраске постов было понятно, в каком расположении духа сегодня находится главная офисная муха. И ее настроение напрямую влияло на накал страстей и величину вспыхивающих скандалов.
А поскандалить на ПоэПисе любили. В скандалах знали толк. Скандалисты были в почете, как национальные герои – за ними ходили толпы зрителей, наслаждающиеся злословием и умело подливающие маслица в затухающую склоку.
За первую ночь знакомства с Поэписом Ларенчук стал свидетелем восьми боев разного уровня. Некто Наша Лена использовала строчку Высоцкого в своих стихах – на нее обрушился какой-то Синий Томограф. Какой-то странный Раб Любви со странными стихами снабжал свои вирши лично сделанными фотографиями босых девочек. Девочки стояли в картофельных грядах, у колодцев, рельсов, воды, подъездах и так далее. В общем, ничего предосудительного, кроме босых ног и гендерной принадлежности, в фото не было – но какой-то читатель из ленивого любопытства назвал автора фетишистом, и к утру вместо Раба Любви красовалась надпись, что автор закрыл свою страницу. Поэты расходились, удовлетворенно урча и слизывая кровь с клыков.
Остальные битвы, судя по всему, носили затяжной характер – и постороннему читателю было совершенно непонятно, что за претензии трехгодичной давности поэты предъявляют друг другу. Конечно, можно было исключительно рад спортивного азарта и любопытства закопаться в ленте весом в четыреста вордовских страниц и выяснить, что все началось из-за преступного пренебрежения, прозвучавшего в оценке строчки «Голубоспинной стрекозой порхало время надо мною». Можно было бы… но зачем?
Только сейчас Ларенчук понял, что такое сила литературного слова. Настоящая мощь бурлила не в любовных признаниях, не в неуклюжих шутках, не в слащавых комплиментах многочисленных дамских угодников, нет. Только в приступах справедливого гнева поэты могли родить самые мощные, злобные, поражающие врага в самое сердце высказывания. Праведность гнева была оправдана – ибо, как было сказано еще в Книге Книг, проще верблюду пролезть сквозь игольное ушко, нежели поэту признать правоту другого поэта.
Ларенчук, выросший, прямо скажем, в условиях, далеких от тепличных, был вынужден несколько раз отрываться от колдовского монитора, чтобы привыкнуть к прочитанному. Некоторые слова он даже не знал. Некоторые экспрессивно окрашенные обороты вызывали в нем ужас, некоторые – брезгливость, иные – желание придушить автора. Под утро он только крутил головой, прочитав очередное – «да я тебе, падла, хребет переломаю и будешь у меня ходить с головой ниже яиц».
Ах, поэты. Ух, поэты. Возвышенные души.
Иногда, потрясенный заковыристо закрученной фразой, он хватался за стихи самозабвенно матерящегося автора – и клял себя за полное отсутствие литературного вкуса. Ему казалось, что человек, настолько виртуозно владеющий русским матерным словом, должен не менее виртуозно владеть и словом поэтическим, но обычно выходило наоборот. Стихи у матершинников были тусклы, бледны и вымучены.
Справедливости ради надо сказать, что такими же серыми и удручающе однообразными они были у большинства участников глобальных поэписных склок. Впрочем, Ларенчук считал себя слишком молодым, наивным и неопытным пользователем, чтобы судить о стихах. Ему хватало ярких красок, брызжущих из рецензий. Тем более что за спиной всхрапывал в нервном пьяном сне настоящий гений, рядом с которым даже просто пить водку было большой честью.
Гений издал серию потрясающих по моще и выразительности всхрапов – так что Ларенчук вздрогнул, и, помедлив, подошел к спящему. Все-таки не часто выдается простым смертным наблюдать гениев во сне.
Оказалось, что спит гений так же, как любой просто алкаш – разметавшись, открыв бурлящую храпом пасть, подергивая руками и взбрыкивая. Ничего особенного. Никаких нимбов, никаких нимф, ни одной наяды осеняющих чело спящего светом будущих стихов. Все как обычно.
Так что факт оставался фактом – автор всероссийски великого Белого слона спал как обычный алкаш. «Поэты так не ходят – вдруг мстительно подумал Ларенчук – поэты так не спят… и ходят, и спят, оказывается»