Читать книгу День невозможного - Ксения Погорелова - Страница 2
Проигранный воздух
Оглавление– В этот раз мы обязаны договориться.
– Договоримся. Кто силен, с тем можно и договариваться.
Князь Евгений Оболенский ответил не сразу. В кабинете роскошного дома Лавалей на Английской набережной было светло, благородно-изящно, уютно. Торжественный шаг полонеза доносился сквозь дубовые двери – в парадной зале уж начался бал. За окном был ледяной холод, редкие огни на стрелке биржи, черная равнина Невы, крепость под черным небом в мелких северных звездах. В темном окне двоилось и его отражение: он был старший сын и наследник старинного рода, плоть от плоти блестящего мира высшего дворянства империи – и он же был заговорщик, собравшийся отменить самые основы этого мира.
– Это на юге шестьдесят тысяч штыков и артиллерия, – напомнил Евгений. – А у нас – литературный клуб.
– Это не так важно, – веско проговорил хозяин дома, глядя поверх него. Князь Сергей Трубецкой пару дней как вернулся из Киева, где пробыл последний год, а говорил со спокойствием основателя, уверенного в своем праве распоряжаться. С оленьей грацией Трубецкой подошел к столу черного дерева, со щелчком выставил первую фигуру на шахматную доску слоновой кости. – Если известно, что войска у нас уже есть – не так сложно будет найти поддержку в столице. Найти союзников среди реформаторов в правительстве. Вновь задействовать старых знакомых. Генерал Орлов, генерал-адъютант Шипов, его брат полковник Шипов, генерал Перовский… – перечисляя бывших своих, Трубецкой брал фигуры по одной и выставлял их на доску, формируя сплошной строй армии. Это была его старая гвардия, боевые полковники и генералы, основавшие тайное общество после того, как хлебнули свободы в сражениях войны с Наполеоном – гвардия, из которой он последний остался в строю.
– У нас пять с лишним месяцев. Успеем. Гвардия недовольна. – Кондратий Рылеев весь подался вперед, сгибая и разгибая пальцы, будто отсчитывая дни до восстания. В темных глазах плескался жидкий огонь, сбивавший с толку знакомых, привлекавший немногих соратников – искра ропота.
Трубецкой скупо улыбнулся, разлил золотое вино на три бокала:
– Что же, первый тост – за республику?
– Как хорошо, что в этот раз вы с нами, – не удержался Евгений.
– В прошлый раз у нас не было ни Первой, ни Второй армии, – прохладно напомнил ему Трубецкой. – А сейчас, при условии их поддержки на юге – при союзе с большими чинами в правительстве – при наших своевременных действиях – у Российской республики в самом деле есть шанс.
– За республику! – Рылеев поднял бокал, улыбаясь так, как улыбался только своей дочери, немногим друзьям и своей мечте.
Искра разгоралась в пламя, пусть и не в столице. У южного общества шестьдесят тысяч штыков и артиллерия; они не собираются никого ждать. Первого мая 1826 года будет смотр Первой армии в Белой Церкви. Император Александр выезжает к мятежному полку. Если Бог будет милостив, император подпишет манифест конституции и отречение без убийства.
– За республику! – негромко зазвенели три бокала, три голоса подняли еще неслыханный тост за Российскую республику – за отмену рабства, за общий для всех суд, за ограничение ничем до сих пор не ограниченного правления одного человека; за государственный переворот и конец существующего строя.
– Мы задержались, – напомнил им Трубецкой. – Пора идти к гостям.
Бальная зала дома Лавалей и в полночь была залита светом. В нарядной толчее Евгений кланялся дамам, жал руки мужчинам, справлялся о службе, о досугах, о детях, сам выслушивал поздравления по поводу своей наконец-то удачно складывающейся карьеры, потом не выдержал и сбежал за колонну. Там и нашла его младшая сестра, живо ухватила под руку, увлекла обратно в сверкающий водоворот бала.
– Я уж думала, ты не придешь проводить меня. Опять ваши гвардейские дела? Твой Пущин превеселый, но скажи ему, чтобы не тратил время. Я его с детства знаю, какие там романтические порывы! А вицмундир ему не идет. Ты знаешь, что Лиза Голицына с тебя глаз не сводит?
Повинуясь ей, Евгений посмотрел туда, где у зеркал в золоченых оправах стояла кружком стайка молодых девиц, где статная Лиза Голицына, прелестная в голубом атласном платье, живо беседовала с его младшим братом Костей и то и дело поглядывала в его сторону. Заискрились глаза, еще горделивей расправились плечи, качнулось белое перышко на жемчужном эгрете.
– Лиза очень мила. – Наташа с интересом наблюдала за его смущением.
– Лиза умна, но слишком ветрена. И слишком старается мне понравится.
– Поля Бартенева в Москве была слишком застенчива. Ты все ищешь Чистый Идеал? Она должна быть умна, как Катерина Ивановна, прекрасна, как Воронцова или Россет, влюблена в тебя, как Александрина Муравьева в своего мужа… и готова терпеть твои причуды – как я.
– Почему мне нельзя на тебе и жениться? Не смейся!
Наташа погрозила ему за шутку, сама утирая глаза от смеха, потом мгновенно посерьезнела, будто стряхнула с себя веселость. Грудь и плечи вздымались и шли мурашками.
– Как ты думаешь – стоит мне выходить за князя Андрея?
– Наташенька, я не знаю. Ты его любишь?
– Да, – она улыбнулась своим мыслям, сильнее прижалась к его плечу. – Но это навсегда, понимаешь? Я не знаю.
– Представь, что его сослали, – вырвалось у него. – Что он разорен. Что он лишился карьеры или наследства. Что у вас не будет ни имений, ни московского дома, ни балов, ни театров. Только вы вдвоем друг у друга. Тогда ты скажешь «да»?
Сестра вздрогнула, провела рукой по обнаженным ключицам. На белой атласной перчатке остался след упавшей с канделябров капли воска.
– Это ты у нас в семействе ангел. Не я. – Наташа сильней сжала губы; на мягкой линии лица проступили скулы. – Пойдем же – мазурка!
Оркестр заиграл бравурную мазурку; Наташа втянула его в круг пар, то распадавшихся, то соединявшихся вновь под шум и хохот. Отплясала первую фигуру, вторую, третью – прыгали кудри по округлым плечам; с азартом хлопала ему, когда он по законам танца вокруг нее выплясывал свое соло, схватила брата за руку, когда танец вновь свел пары после прыжков и бега. Рука была горяча сквозь перчатку.
– Отец заложил Рождествено, – Наташа повела плечами, будто сквозняк проскользнул по зале. – Если будешь влюбляться – влюбись в кого-нибудь с приданым.
Грянул затейливый котильон; танец дробился на кресты и круги, дамы со смехом выбирали сражавшихся за них кавалеров. Опять закружился блестящий вихрь шелка и атласа, жемчугов и каменьев и золота эполет – блеск, оплаченный даровым трудом миллионов белых рабов, их молчанием, потом и кровью. Будто два Евгения скользило на балу; через сто шестьдесят два дня эта двойная жизнь должна будет закончиться. Пять с небольшим месяцев до восстания, одним из первых указов которого будет отменено крепостное право. Сто шестьдесят два дня, после которых – при полном успехе дела – заговорщик Евгений сделает самый решительный шаг к разорению своего семейства.
Бесконечный котильон наконец закончился, пары распадались, расходились, и в этом стихающем водовороте к ним подплыла хозяйка дома. Как повезло Трубецкому, подумал Евгений в очередной раз. Никто не назвал бы Катерину Ивановну Трубецкую, урожденную Лаваль, в ряду первых красавиц Петербурга, и никто не мог уйти с ее бала, не будучи ей очарован.
– Евгений Петрович. – Белая перчатка подхватила его под руку. Невысокая, пышно сложенная, с курносым носом и полными губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, в этот раз Трубецкая была серьезна. – Я рада вас видеть, а вы опять похищаете моего мужа для ваших споров о философии. Наталья Петровна, вы подлинное сокровище; неужели вам нужно ехать?
– Я бы очень рада задержаться в столице, – отвечала Наташа без улыбки, поправляя перчатки. – Но отец совсем соскучится без меня в деревне.
– Надеюсь, брат хотя бы снабжает вас книжками? – нарушила молчание Катерина Ивановна.
– Загонял всю почту, – Наташа сверкнула улыбкой, встряхнула кудрями, будто отгоняя от себя несчастье. – Вы ведь читали мемуары мадам Ролан? Поверите ли, я в начале была к ней нерасположена: писать о том, что не любишь своего мужа!
– И она, и господин Ролан были скорее вместе влюблены в их общее дело… – проговорила Катерина Ивановна, глядя на суету бала остановившимися глазами. – Но ее верность и его смерть доказывают чувства истинно любящей пары, n'est pas?
Догорали первые свечи в хрустальных люстрах, разливался по зале гул возбуждения и усталости. Чей-то смятый цветок, чья-то лента мелькали под каблуками поредевших гостей. Скрипач на галерее то и дело промакивал лоб; лакеи в париках под восемнадцатый век сбивались с ног, разнося прохладительное. Двое, кого он любил и уважал – его сестра и жена его друга – вполголоса беседовали о любви и долге, о революции, которая вознесла Манон Ролан и погубила ее. «Бедная принцесса де Ламбаль!» – доносилось до него. – «А Дантон, сам оказавшийся на гильотине!»
– А вы читали, князь? Весьма поучительное чтение, – Катерина Ивановна развернулась к нему, заговорила громче. – Мадам Ролан готовила восстание, собрала войска на защиту Парижа, с Робеспьером планировала республику – и он же отправил ее на эшафот. «Какие преступления совершаются во имя свободы!» Вот последние слова республиканки перед казнью. – С щелканьем Трубецкая складывала и раскладывала резной веер слоновой кости, держа его как кинжал. Евгений всегда любовался веселой быстротой ее ума, щедростью всегда кипевшей в ней жизни; сейчас это оборачивалось угрозой. – Вот итог той республики: кто не был казнен, тот сам стал чудовищем. Не так ли, Евгений Петрович?
***
Штабная жизнь, и так потерявшая привычный порядок с отъездом императора, с первым известием о его болезни замерла совсем. Генерал Бистром уехал во дворец; раз не было генерала, то в канцелярии не было и бесконечных курьеров, дежурных, посетителей – никого не было, кроме них с Ростовцевым. Романтически взъерошенную по последней моде макушку Якова едва было видно из-за кипы полковых дел; только перо, прерываясь, скрипело. Сквозь заиндевевшие стекла урывками была видна уличная суета; за сквером шумел небогатый Никольский рынок, мерзли караульные в полосатых будках у канала. Что-то здесь будет через год после нашей победы, через пять, через десять лет? На Никольском рынке не будут продавать людей, ни семьями, ни поодиночке. В полицейском участке не будут по приговору и без сечь розгами провинившееся простонародье. Помещики, верно, не перестанут бить своих бывших рабов – но те смогут пойти в суд и обвинить обидчика. Дороги, верно, поначалу будут так же грязны, и деревни так же бедны, и крестьяне так же пьяны, и местное начальство будет так же воровать по привычке. Но крестьяне, получив свободу, смогут работать на себя, переехать в лучший край, выучиться без позволения господина. Помещикам поневоле придется распустить орды дворовых слуг и хозяйствовать по уму. Местное начальство поневоле приучится бояться судов, а потом и выборов. И так, через десять и двадцать и тридцать лет, наше отечество будет все же более человекообразно – и наши дети, возможно, осудят наши ошибки, и смогут исправить их, и пойдут дальше нас.
Скрип пера прервался; Ростовцев картинно застонал, воздел руки к небу и метнул ему толстую папку, раскрывшуюся в полете. Евгений выхватил лист из воздуха.
– «Повеление Его Императорского Величества о заведении в каждом пехотном полку ведра, багра и лома для пожаротушения». Н-да. Без высочайшего повеления ведро в полку не заведется.
Яков прыснул, потрясая рукой в пятнах чернил – свело от переписки. На левой щеке тоже были чернила.
– Я знаю теперь, почему ты всегда так спокоен. Занимаешься этой морокой и думаешь об общем деле.
«Общее дело» у него выходило без заминки, а «ты» – с некоторым знаком вопроса.
– Я-то что. Один мой знакомец в адъютантах заскучал так, что написал конституционный проект. Нужно будет вас познакомить, когда он будет в Петербурге.
– Он из Второй армии, да? – Яков зачастил, желая добраться до истины, как гончая ищет след на охоте. – Ты говорил позавчера, что ваши есть во Второй армии. Вы так и связываетесь – курьерами? Он повезет приказ из столицы?
Не сразу получив ответ, Яков съежился, втянул голову в плечи. Голос сбился так, что едва можно было разобрать:
– П-прости… те, если я п-позволил себе излишнюю вольность…
Вряд ли сам он знал, как быстро и резко менялось его лицо в зависимости оттого, с кем он разговаривал и насколько уверен был в разговоре. Из глаз пропал интерес, веселость исчезла, разгладилась в настороженную маску идеального секретаря. Евгений подумал о том, что им обоим повезло. Яков Ростовцев был умен, Яков Ростовцев был честолюбив – и как хорошо, что он теперь был свой и что с ним было можно говорить открыто.
– Ты прав – два раза из трех. Да, во Второй армии наших еще больше, чем в столице. Да, приходится ездить самим. Но мы им не приказываем, и они нам – тоже. Странно было бы мечтать о республике, а у себя заранее устроить диктатуру!
Яков кивал настороженно, жадно, впитывая ответы и не решаясь задать еще вопросов. Захотелось подбодрить его.
– Заходи ко мне вечером. У меня хорошая мадейра – выпьем наконец за дружбу. И если хочешь что-то спросить – спрашивай.
– Что я могу сделать для общества?
– Потерпи немного, – рассмеялся Евгений, глядя в остроносое лицо, будто подсвеченное невидимым огнем. – Кстати, ты зря ругаешь свои стихи; часто стихи бывают первым шагом к делу! Ты говорил, что у тебя друзья в Измайловском полку?
Ростовцев закивал, покусывая кончик пера, перебирая знакомых и примеряя к каждому маску заговорщика. Траскин и его компания – точно нет; Галатов – точно нет, Фок и Андреев – наверно нет; капитан Богданов – непонятно; Богданов всегда спокоен как бык, никогда ни на что не жалуется – кто знает, что у него на уме. Александр Львов – очень возможно; он командует только взводом и собрался в отставку, но он очень умен и сам давеча доказывал в офицерском собрании все достоинства парламента. Может, еще Кожевников из второй роты…
Сквозь двойные стекла донесся печальный гул – звонили колокола находящегося напротив Никольского морского собора. Еще один молебен о выздоровлении императора Александра, занемогшего в провинциальном Таганроге.
– Как ты думаешь, он ведь выздоровеет? – спросил Яков несмело.
Если император выздоровеет сейчас, то это продлит его жизнь лишь на полгода. До первого мая двадцать шестого года, до императорского смотра Первой армии в Белой Церкви. Но за эти полгода нужно успеть то, что тайное общество не смогло сделать за пять лет. И потому лучше было бы, если б император выздоровел.
Колокола все не унимались – звон громче и грозней любого молебна; на площади перед собором разрасталось столпотворение. Во двор штаба влетел курьер, соскочил с лошади, кинулся в дом. Был он в тулупе, весь в снежной пыли от быстрой езды, на длинных усах намерзли льдинки. Вручил им письмо – генералу Бистрому лично в руки, потом покачнулся, хрипло выдохнул: «Государь скончался!» – и, прогрохотав сапожищами, скатился вниз по лестнице. Оглянувшись, Евгений увидел, что Яков встал из-за стола и глядит на него с испуганным изумлением, как на очень важную – много важнее его самого – персону.
– Нам нужно срочно найти генерала, – сказал Евгений, взяв его за плечи. – Сможешь побыть курьером?
Яков дернулся, накинул шинель и вылетел за дверь, к счастью, не спросив ничего. Колокола звонили и звонили по почившему императору – по безвозвратному, навсегда упущенному шансу.
***
На лицах всех собравшихся в квартире Рылеева проступал один и тот же безнадежный ноябрь. Под зеленой лампой собрались всего пять человек в чинах от полковника до поручика – тайное общество, до начала любого действия потерпевшее несомненное поражение.
– Где ваши генералы, где ваша артиллерия, где ваша сила? – капитан-лейтенант Николай Бестужев не повышал голос, будто отчитывал матросов на своем корабле.
– В самом деле, обидно, – подлил масла в огонь штабс-капитан драгунского полка Александр Бестужев, Бестужев-второй по старшинству и Бестужев-первый по известности в литературных кругах. – Хотели действовать при перемене престола, а перемену-то и пропустили.
Они были родные братья. Моряк Николай стоял недвижно, наглухо застегнут в своем синем флотском мундире; только в бессильной ярости двигались желваки на лице, обтянутом сухой кожей. Романтический писатель Александр в щегольски распахнутом драгунском мундире живописно покачивался на стуле, подкидывая в воздухе новый – константинов – рубль.
– Наши генералы… Были, да сплыли. – Рылеев тер виски; вид у него был совершенно больной. – Генерал Орлов, братья Шиповы, братья Перовские, фон Моллер… я не лгал вам. Они были в нашем обществе – и потеряли интерес еще тогда, когда мы грезили только о просвещении. Но подождите, мы узнаем все точно, выясним настроения в городе…
– О нас и так стало слишком известно, – отрезал Трубецкой, возвышаясь над растерянным собранием. – Мы объявим о роспуске общества и так избавимся от излишнего внимания полиции. Верные пусть останутся в гвардии и достигнут высоких чинов. Тогда при удачном моменте мы будем более уверены в успехе.
Все это было уже неважно. Император Александр правил двадцать пять лет, возбудил надежды на лучшее правление и потом самолично уничтожил их, победил Наполеона и потом своих же солдат загнал в рабство военных поселений – против Александра давно копилось открытое недовольство. Но новый император Константин, герой всех прошлых войн, давно был в Варшаве. Там были конституция и сейм – мечта либералов; там была короткая восьмилетняя служба – мечта солдат. Мало кто помянет его неблаговидные дела в столице. Кто вспомнит о старике графе Штакельберге, которому Константин сломал руку прямо на приеме у императрицы Екатерины? О том, как Константин в шутку стрелял по своей пятнадцатилетней жене из пистолета? Кто вспомнит об отказавшей ему несчастной госпоже Арауж? Силой ее привезли в Мраморный дворец; Константин, надругавшись над ней, отдал ее своей охране; еле живую ее отослали домой поутру – и причиной смерти объявили эпилептический припадок. Молчание ее родных было куплено, все черные слухи были заметены под ковер. Мало кто вспомнит о том. От Константина будут ждать милостей, на Константина будут надеяться еще лет двадцать пять.
Евгений глянул в окно: сквозь изморозь виднелся ряд домов, занесенная снегом стройка, змеиное русло Мойки, остов лодки, вмерзший в лед под Синим мостом. Подо льдом была стремительная темная река, в которую, как известно, нельзя войти дважды.
Восстания не будет. Жизнь продолжалась. Евгений вернулся домой и заперся у себя, чтоб не сорваться ни на кого, не наорать на брата Костю – за его гулянки, на младших – что не могут написать одно сочинение по французскому, на учителя Никитенко – что не может сам за этим проследить и все бегает к нему жаловаться. Сверху, снизу, везде был шум, кто-то кашлял в канцелярии, кто-то топал по лестнице, на чердаке ходили слуги – как у него на голове. Под дверью кабинета тоже было все топот, шорохи, кхеканье.
– Войдите, вашу мать!
Топоча сапогами, вошел кучер Семен и так и застыл на пороге, сняв шапку. С свежесмазанных сапог на паркет натекала лужа.
– Что тебе?
С оханьем влетела в комнату незнакомая баба и с порога кинулась ему в ноги, голося, что он барин-батюшка-кормилец-отец родной, он один может спасти ее рабу грешную. Голосила она не вставая с колен; голова в цветастом платке упиралась ему в домашние туфли. Под взглядом хозяина Семен поднял ее на ноги. Баба оказалась молодая девица, долговязая, круглолицая, покрасневшая до ушей; волосы гладко зачесаны, пуховый платок крест-накрест повязан на груди. В висках колотило, голова горела огнем, но через какое-то время он понял, что эти двое хотели пожениться, что однако ж никак невозможно, потому что Авдотья Миронова дочь была владением вдовы коллежского ассессора госпожи Колокольцевой, а та, прости Господи, нрава строгого, и на него его милость одна надежда.
– Как я могу благословить вас на свадьбу, если твоя хозяйка эта… как ее… вдова Колокольцева?
Опять она собралась бухнуться на колени, но Семен удержал ее за локоть. Опять поток слов, барин такой добрый барин, к самым сирым имеет сочувствие, а Семен Демидович сказал, что в имении-де кружевница стара, а если нужна кружевница, то она и ткасть, и прясть, и самое тонкое кружево, и все новые узоры знает, и поварихой умеет тоже, и если б он их благодетель перед старым князем замолвил словечко, а за то они век Бога молить будут и век верно будут служить, потому что вся Москва знает, что старый князь свадьбы рабов своих жалует. Девица волновалась, всплескивала руками, теребила толстую косу; на запястье темнела короста как от ожога. Евгений ухватил руку, выпростал ее к себе – девица не сопротивлялась, только отупело глядела, как ползет вниз широкий рукав, как обнажается округлая рука, вся в синяках и тычках.
– Настасья Петровна сердилась, что я лишнюю свечу зажгла, – сказала Авдотья Миронова дочь в пол, а потом подняла на него глаза с такой безумной надеждой, с которой грешно смотреть на смертное существо. Семен, глядя в пол, клялся, что любой выкуп заплатит, если барин его отпустит. В дверях замаячили и старик Егор, и Петруша, примчавшийся с кухни не снявши фартука – готовились умолять в общем хоре. Евгений обещал, что напишет отцу – опять пошли поклоны до земли; наконец он выпроводил всех, оперся о подоконник, уткнулся горящим лбом в ледяное стекло окна. В тишине тикал золотой брегет, отсчитывая секунды. Жесткий воротник мундира впился в подбородок, больно задевал порез, оставшийся после бритья.
Восстания не будет. Значит, нужно делать то, что есть. Девица. Да. Семен. Девица. Мог он здесь что-то сделать? В юридическом смысле он не был рабовладельцем – он был наследником рабовладельца. Предположим, он в самом деле мог выкупить эту Авдотью. Для Никитенко пришлось устроить целое представление, искать в свете заступников «бедному юноше», расхваливать, льстить, умолять – только чтоб его владелец граф Шереметьев подписал вольную. Тут можно было решить вопрос деньгами. В этом нет никакого толку, пока крепостным остается Семен. Предположим, он мог просить отца, чтобы тот отпустил и Семена. Отец, любя старшего сына, даже мог согласиться – но не тогда, когда в счет долгов (триста тридцать тысяч долгов на тридцать тысяч годового дохода) заложил своих крепостных и деревню. Предположим, Евгений мог в самом деле ее купить и отправить этих двоих в деревню. Отец гордился тем, что не разлучал семей дворни – «что Бог сочетал, человек да не разлучит». Но для этого нужно было отцово согласие.
Евгений заставил себя встать, разгладил на конторке чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила. Начал писать, ошибся, перечеркнул, в конце страницы зацепился пером и прорвал бумагу. Скомкал все, начал жечь письмо на свече – пламя занималось слишком медленно; открыл заслонку и кинул бумажный ком в гудящую печь. Хотелось этой свечой запустить в тяжелые шторы, в бумазейную ширму с пастушками, сжечь этот дом, этот город к чертям целиком.
Евгений закрыл заслонку, задул свечу, проверил, нет ли где огня и вышел. В гостиной младшие готовили уроки под присмотром Никитенко, которому самому бы зубрить свою латынь для экзамена на первый курс университета. Крепостной Александр Никитенко был умен, талантлив, мил; ему повезло, они смогли освободить его. Девице Авдотье вряд ли будет обеспечено внимание такого светского общества.
В углу на диване, развалясь и положив ноги на колени ничуть не протестующего кузена Сержа, сидел брат Костя и как раз соблазнял кузена поехать в ресторацию. При виде старшего брата Костя привычно скривился – не начинай; потом пригляделся, присвистнул и силком усадил Евгения на диван. Тяжелая теплая рука обхватила его за плечи: мы идем пить, и сегодня ты идешь с нами.
***
Заведение Андрие, что на Малой Морской, собрало им на ужин всю кулинарную карту Европы. На закуску были английский ростбиф, страстбургский гусиный паштет, французские запеченные артишоки; потом итальянские макарони с пармезаном и стильтоном, к ним Шато Лафит легендарного десятого года. Костя особо оживился, когда принесли и взрезали свежий лимбургский сыр.
– Вот лучший сыр, только для свиданий не годится. Так и будешь вместо духов вонять лимбургским!
– Помилуй, в Москве есть все то же самое, – подшучивал кузен Серж, махал рукой, чтобы разогнать резкий и пряный запах. – Вас, кажется, отец просил экономить?
– Устриц в Москве нет, – уточнил Костя, разлил на троих оставшееся в бутылке вино, вручил бокал Евгению. Светлые глаза влажно блеснули. – Сегодня гуляем. За возвращение блудного сына!
– Не будь так нетерпелив, – кузен Серж успокаивающе положил ему руку на плечо. – Я читал конституционный проект вашего господина Муравьева. Если парламентаризм в самом деле наилучшая форма государственного устройства, то он распространится по миру и так, следуя естественному ходу истории. Никто же не спорит с прививанием оспы или с достоинствами паровой машины. Возможно, через двадцать лет наши сыновья будут голосовать, как в Британии, или сами избираться в парламент.
Кузен Серж обладал счастливым даром верить в хорошее. Евгений кивнул, позволив себе на миг задержаться в объятии. Здесь, в этой зале, за угловым столом у окна, в мае двадцать четвертого года полковник Пестель из южного общества выводил ему сложную формулу для передела земель в пользу освобожденного крестьянства. Что-то вроде прогрессивного налога, который должен был вступить в действие после их победы: богатейшие, владеющие тысячами и десятками тысяч душ, потеряют часть своих богатств в пользу бывших рабов; беднейшие получат возможности для пропитания…
Он отставил полупустую тарелку и обратился к Сержу:
– Ты не можешь мне одолжить тысячу рублей?
Серж подумал и кивнул: – Могу. А на что тебе?
– Мне нужно купить одну девицу.
Оба его родича моргали, глядя на него. Наконец Костя закрыл рот, похлопал его по плечу и с полным сочувствием посоветовал:
– Начни лучше с француженок. С ними повеселее.
– Это не то! – протестовал он, отбиваясь от медвежьих Костиных объятий. Костя от смеха уткнулся головой ему в плечо, взахлеб рассказывал Сержу, что старшенький ну всегда такой: все люди как люди, у всех или девка, или мамзель, а у него – тайное политическое общество!
Вечер дальше гремел, фраки сменились мундирами, к Косте подсела компания, какие-то Эльский и Энский из кавалергардов, благоразумный Серж ушел домой, а Евгений все сидел за нетронутой рюмкой. Энский подкручивал ус, вздыхал о цыганках, Эльский шикал на него – государь умер, какие цыганки. Вино никакой траур не ограничивал. Говорили о чинах и дуэлях, о знакомых девицах разных сословий и о том, какая из девиц годится в каком качестве; говорили о лошадях для выезда, для учений, для войны. Костя все пытался подлить ему вина и с третьей попытки сдался.
Это были хорошие десять лет. Общество Добра и Правды, которое мы с кузеном Сержем основали в наши восемнадцать; Союз Благоденствия, благотворительность, долг гражданина, споры у зеленой лампы, пометки Трубецкого на полях конституции Никиты Муравьева… Мы хотели всю жизнь в России изменить идеальным образом. Перед переворотом мы писали энциклопедию. Поговорили и разошлись; желали обойтись без жертв и упустили время.
Он очнулся от шума. Костя был пьян и в ярости; у Энского усы раздулись, как у кота, да и Эльский его подзуживал.
– Капитан Якубович герой!
– Нет, сей господин мерзавец, и кто не согласен, тот сам его покрывает!
– Вы меня сейчас, милстигсдарь, назвали мерзавцем?!
– За вас говорит вино, – похолодев, Евгений вскочил между спорщиками. – Идите спать, господа. С утра договорите.
Пьяные отшатнулись от него. Он подозвал официанта и за всех заплатил в долг, нашел извозчика для господ кавалергардов, вытянув из присмиревшего на морозе Энского адрес его квартиры, вернулся к своему экипажу и только сев в сани – выдохнул. Костя привалился к его плечу.
– Жень, да я не стал бы стреляться с этим дерьмом. Да и стал бы, ну что с того. – Отяжелевшая голова дернулась и упала на грудь. – Сам знаешь, что ничего страшного…
Евгений уткнулся подбородком в затылок брата. Мягкие пегие волосы пахли табаком, щекотали нос. Семен катил ровно и скоро, медвежья доха была натянута до подбородка, но и под ней Евгений казался себе ледяной статуей. Костя был жив и здоров, просто пьян. А он испугался, как пять лет назад – опять будет вызов, опять младший брат окажется на дуэли. Как он испугался тогда, что привезет домой мертвеца. Мертвеца привезли в другой дом. Сани тронулись с той черной речки; дребезжал колокольчик, полозья визжали по снегу, ямщик отвернулся, погоняя своих каурых. На других санях лежал убитый, подняв коченеющее лицо к равнодушному белому небу.
Семен соскочил открывать ворота – приехали. Евгений затащил Костю к себе на второй этаж (тот еле перебирал ногами и счастливо шептал что-то ему на ухо), помог старику-швейцару сгрузить брата на диван под причитания о том, что опять-де молодой барин приехал домой уставший.
– Егор? – Старик поднял голову. – Когда я получу наследство, то освобожу тебя. Уедешь к родне… хочешь?
Старик передернул плечами, стянул с сопевшего Кости второй сапог, мелко перекрестился: «Дай Бог здоровья старому князю», – и зашаркал в свою швейцарскую.
***
Месяц светил в окно, заливая все кладбищенским белым светом. Рядом мирно похрапывал Костя. За изразцовой стеной гудела голландская печь. В темноте были видны очертания наизусть знакомых вещей: книжный шкаф, миниатюры родных на стене, в углу шпага, у окна конторка и секретер, стопки разложенных по порядку писем – все черное на черном. Сейчас он готов был отдать все это – любовь друзей и родни, богатство, земное счастье – за второй миллионный шанс, за проигранный воздух.
– Не беспокойтесь о будущем, – заверил его генерал Бистром вчера, после присяги. – Мы с Константином воевали вместе. Он ценит верную службу. Как и я, Евгений. Вас ждет хорошая служба.
Он выйдет на службу с утра. Скажет Якову, что восстания вовсе не будет.
Вчера Яков был готов нарушить свою присягу.
Вчера в манеже лейб-гвардии Финляндского полка было душно, лица офицеров и солдат казались желтыми в неровном свете. Полковой священник сбивался и мял лист, читая неповоротливое, грозное:
– Обещаю и клянусь Всемогущим Богом, что хочу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю Императору Константину Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться…
Яков, как обычно замерший за плечом начальства, стоял навытяжку, вбирая каждое слово. Из-за слипшихся темных волос по бледному виску ползла капля пота. Яков Ростовцев, сын выслужившегося купца, первый из своего рода принимал дворянскую воинскую присягу.
После чтения присяги офицеры один за другим подходили подписывать присяжный лист; Яков замер с пером дольше прочих, сморщив лоб и оттого казавшись еще моложе – потом зажмурился и подписал. Присяга Константину закончилась, строй встал вольно. Генерал Бистром шумно выдохнул, промокнул со лба пот, подвигал шеей в тесном воротнике мундира; после мрачной торжественности момента все громче пошли разговоры. Яков откланялся и быстро вышел, не глядя ни на кого. Евгений нашел его в дальнем углу казарм, в невидном закутке среди старых шинелей и пыли. Подпоручик Ростовцев стоял, отвернувшись к стене, и плакал навзрыд, зажав рукой рот. Дернулся, услышав шаги – и медленно пошел к нему, криво улыбаясь прыгающими губами:
– А я ведь нарушу эту присягу.
Слезы брызнули из глаз, но Яков даже не пытался смахнуть их, только лихорадочно кивал, словно подтверждая данное Евгению обещание: да, да, да. Я нарушу эту присягу.
Вчера Яков Ростовцев доверился ему. Завтра он узнает, что доверие было вручено напрасно, что порыв сердца оказался ни для чего. Восстания вовсе не будет, тайное общество разойдется. Возможно, через пять или десять лет Яков Ростовцев будет благодарить это стечение обстоятельств.
Тикали часы, уходила ночь. Евгений все лежал без сна, не двигаясь и не дыша – будто, выдышав все в этой душной комнате, он больше нигде не найдет ни глотка воздуха. Он должен быть счастлив. Он баловень судьбы. С утра он выйдет в свою бесконечно безоблачную будущность. Он продолжит службу и женится, будет вести дела и сможет вести их мирно. Унаследует отцу, сможет освободить принадлежащие ему деревни и разориться на том. Или не спешить, отменить барщину и сократить оброк, устроить школы, больницы и разориться на этом, пустить пулю в лоб и имение с молотка. Или стать рачительным хозяином – пусть беднеют так, чтоб не до голодной смерти, и богатеют несильно, чтоб не могли выкупиться на свободу. Преумножить богатство, оставить сыну дела, и сын вырастет таким же, как он –
– рабовладельцем и убийцей.
Он поднялся, зажег свечу, оделся и застегнул мундир до горла. В канцелярии штаба гвардейской пехоты было темно и тихо, выстужено с вечера; денщик генерала еще спал в четыре часа утра. Евгений накинул на плечи шинель и стал разбирать бумаги, начал составлять очередное расписание караулов, следя за тем, чтобы строки ложились ровно. Его ждала хорошая служба.
Глухо прогрохотали шаги на лестнице. Вошел генерал Бистром – в полном параде и с выражением лица совершенно не парадно растерянным. Под глазами были мешки; генерал устал.
– А, Евгений, вы здесь уже, – Карл Иванович скинул на стол тяжелую бобровую шубу, в раздражении взъерошил седеющие волосы. – Я из дворца. Бред какой-то. Говорят, что его величество Константин Павлович давно уже отрекся от престола.