Читать книгу Моялюбовь - Ксения Юрьевна Семисоха - Страница 3
– II —
Оглавление1.
У города начался насморк.
Это было полгода назад: ранним утром я открыла глаза и увидела капли на оконном стекле. «Неужели был дождь?» – подумала я в полусне. Размышлять об этом было лень, но еще больше не хотелось посмотреть в окно и увидеть, что снег потерял свое по-настоящему зимнее очарование, а дорога превратилась в грязную кашу.
Наверное, впервые за последние несколько лет я так расстроилась из-за погоды. И, пожалуй, в этом году впервые в своей взрослой жизни радовалась зиме и снегу.
Меня всегда забавляли эмигранты, везущие домой в чемоданах халву с Родины, и с особым упоением рассказывающие о том, чего лишились, уехав.
Всегда хотелось прервать кажущиеся наигранными причитания и грубо крикнуть: «Не верю!», – и позвать обратно. Но бестолку: знаю, не поедут же, как их ни зови.
Я каждый день беру свои несказанные слова обратно и вспоминаю с наслаждением мазохиста, как колготки неудобно стягивали ноги под штанами, а я темными холодными утрами согревалась в машине чаем из термоса по дороге на работу.
И как снег рыхлыми комками попадал в ботинки, и носок становился противно мокрым.
До Нового года оставалась неделя. Подарки не куплены, планов на новогоднюю ночь нет. Но я абсолютно спокойна. Не грущу и не радуюсь безудержно всякой ерунде, не нервничаю, не беспокоюсь.
Люди снуют из магазина в магазин, толпятся в торговых центрах, толкают огромные тележки, наполненные нелепыми продуктами, в супермаркете, бездумно покупают мишуру и конфеты, выбирают обновки поярче и понарядней.
Они совсем меня не раздражают, пожалуй, даже умиляют. И я, испытывая неловкость перед самой собой: за то, что тоже поддалась этой предновогодней суете, – не удержалась и купила несколько новых елочных игрушек и гирлянду.
Новый год для меня давно уже не особенный праздник. И, если в детстве и юношестве было что-то волнующее в том, чтобы лечь спать далеко за полночь и выпить немного шампанского, то во взрослые годы меня этим не удивишь. Я могу идти в постель когда хочу, но ложусь всегда до полуночи; могу пить шампанское хоть каждые выходные, но не пью его даже в праздники. Наряжаться и по-особенному выглядеть тоже как-то не получается.
Поначалу я расстраивалась, что каждый год этот праздник проходит как-то глупо и скучно, но сейчас я уверена: эта ночь самая обыкновенная, и без привязки ко времени и датам случаются гораздо более волшебные моменты.
Впрочем, один Новый год все-таки стал для меня особенным. Это было семнадцать лет назад, когда моя школьная подруга позвала меня с собой провести новогоднюю ночь с ее друзьями. Компания была большая и, откровенно говоря, неинтересная. Мне стало скучно: я вышла на улицу и села на порожки дома. Как раз в этот момент произошла встреча, изменившая всю мою последующую жизнь.
Это не была любовь с первого взгляда. Это была любовь с первого поцелуя – с того самого момента, когда его язык оказался у меня во рту.
Я до сих пор не знаю, почему ответила ему: то ли под действием алкоголя, то ли потому, что он мне действительно понравился.
«Ну, в любом случае, целоваться с ним чертовски приятно», – подумала я тогда.
Мы лежали вдвоем на полу крошечной ванной комнаты и рассказывали друг другу свои любимые стихи, пока за запертой дверью грохотала музыка. Он говорил ерунду: о том, что наша встреча была предначертана судьбой, – а я вслушивалась в его слова, без труда ловя в них своим воображением что-то глубокое и важное. Утром он проводил меня до дома и попросил мой номер телефона.
Мобильных тогда не было, и каждый раз, уходя из дома или в ванную, я думала: «А вдруг он позвонит?», и отмахивалась от этой мысли, злясь на себя.
И вот спустя несколько дней после нашего знакомства, он все-таки до меня дозвонился. Я закрылась в своей комнате, чтобы прислушиваться к его голосу, который звучал еле слышно. Он сказал, что думал обо мне, и в голове пронеслось – не показалось ли? Переспросила, в ответ услышала то же самое, и от этих слов внутри что-то затеплилось и начало подтаивать, словно сливочное масло на только-только поджаренном хлебе.
Снег падал на волосы, скрипел под ногами; столбик термометра часто опускался ниже обычной январской температуры, а я каждый раз снимала перчатку с руки, которой держалась за его во время наших прогулок.
Прикосновение к чужой коже, чужой запах, чужой вкус – своим неопытным, но рвущимся к еще неизведанной любви телом я пыталась распробовать, прочувствовать это новое, что он мне давал. И весь мир складывался в наши губы во время поцелуя, и время – будущее, прошлое, настоящее – теряло всякое значение.
Когда тебе шестнадцать, мало что имеет значение вообще. Когда сидишь на уроке в школе, а в голове музыка, а в глазах чье-то лицо, а при воспоминаниях о мальчике, который старше на три года и носит в ухе сережку, по телу неожиданно мягкой волной проносится тепло.
Вообще-то, не было в нем ничего такого уж особенного, но мне нравились и его улыбка, и глаза цвета как у моего папы —зеленовато-карие; то, что он носил очки; и то, как от него пахло: пронзительной чистотой, как будто бы рубашку только что отутюжили с горячим паром.
Так прошла зима, выходные за выходными: телефонный звонок и – полчаса до встречи.
Но наступила весна, и звонки стали реже. И одним вечером в начале апреля я, шестнадцатилетняя, вдруг услышала слова, которые как удар под дых и как плевок в душу; которые я помню до сих пор, хотя почти не помню того, кто их произнес. Помню не потому, что все еще люблю, а потому, что все самое первое запоминается на всю жизнь; и потому что мне тогда было шестнадцать, и не было ничего, кроме этих вечеров, прогулок, поцелуев – нелепых, идиотских; кроме этих чувств – отвратительных в своей глупости, из-за которых сейчас больно оттого, что просто за них стыдно.
– Я влюблен в другого человека.
На следующий день про свое любовное томление я сочинила два стихотворения: одно на географии, другое на физике; а потом каждый день писала в дневник о том, что случилось; описывала каждый брошенный им взгляд и каждое сказанное им слово.
Без малого годом раньше в моем дневнике были стихи про лезвие бритвы, про сброшенные вниз и предназначенные мне арканы. Там были вопросы, на которые я до сих пор так и не получила ответов. Там были рисунки с капельками крови.
Теперь же там были цитаты о любви, и узорчатые сердечки в уголках страниц.
Он жил неподалеку от моей школы, и от каждой нашей случайной встречи я цепенела. И не потому, что он – тот, кто этого стоил. А потому, что он – сделал мне больно, а я этого не заслуживала. Потому что я была умнее и красивее той девочки, с которой он начал встречаться. Потому что было уже почти лето, и мне уже почти семнадцать, и мне нестерпимо хотелось обниматься полуголым из-за жары телом.
2.
Когда я училась в третьем классе, жизнь моих одноклассников была похожа на бразильский сериал: кто-то в кого-то влюбился, кто-то ответил взаимностью, а кто-то молча страдает. Как водится, в моем классе была королева: самоуверенная веселая девочка с темными волосами по пояс и круглыми карими глазами. Казалось, в нее были влюблены все.
Я же мальчикам не нравилась никогда: слишком бледная, слишком тщедушная, слишком умная; глаза слегка раскосые, светлые; ноги худые; характер замкнутый.
В общем-то, я привыкла быть на задворках страстей, и когда в меня впервые по-настоящему влюбился самый обычный мальчик – не подающий надежды юный скрипач, и не гениальный математик, и не сочиняющий на переменах исторические рассказы лучший ученик параллели – я удивилась.
Мне было без малого семнадцать, а ему на год больше.
Это действительно был самый обычный очень симпатичный мальчик, который ходил на концерты, целовался с девушками и подрабатывал, раздавая листовки.
Он пришел ко мне в школу на выпускной с цветами. На следующий день об этом знали все, включая того, в кого я была влюблена.
В то время для долгих ночных разговоров мы использовали домашние телефоны. Которые не отображали номер входящего звонка, и оставляли тайной тех, кто звонил в твое отсутствие.
На следующий день после моего школьного выпускного, в одиннадцать вечера мой домашний телефон зазвонил. Такие поздние звонки в те времена, когда мне было без малого семнадцать, как правило означали: спать я не лягу еще долго.
Это был он: не тот, кто подарил мне цветы днем раньше, а мой возлюбленный, почувствовавший вдруг, как его задели те самые подаренные мне цветы.
Мы болтали по телефону всю ночь. Он будто бы испытывал мое терпение: говорил двусмысленно, заставляя думать то одно, то другое; то улыбаться, то сдерживать слезы, расковырять заусенец до крови, истрепать краешек ночной рубашки.
Так и прошло все лето: он говорил вкрадчивым голосом в трубку о своих непонятных чувствах по ночам, при встрече тайком целовал куда-то в уголок губ; а на следующий день, держа за руку свою нелепую девочку, просто кивал головой в знак приветствия. А я цеплялась за каждое произнесенное им слово, повторяла про себя его признания, пытаясь разгадать, что же они все-таки значат; прокручивала в мыслях снова и снова моменты полукасаний, писала стихи; держалась холодно, сгорая внутри, и говорила намеками, хотя хотелось кричать.
Время шло, и вот уже лето подходило к концу, и вечера становились холоднее, а все крутилось по одному и тому же сценарию: шаг вперед и два назад, немного ближе, а потом снова дальше; и с каждым таким шагом я увлекалась в эту новую для меня игру.
В самом конце лета он уехал на целый месяц.
Что такое месяц сейчас? Четыре уикенда, между которыми поток нескончаемой рутины: просыпаешься по будильнику в понедельник, а вот уже и вечер пятницы, и надо приготовить тесто для субботних блинчиков. А тебе кажется, что вот только вчера вы ели эти блины.
Но когда тебе семнадцать лет, а город без него пуст, – то время тянется как жвачка. Я ждала его приезда, толком не понимая, зачем, и чего от него ожидать. Вот он приедет – и все начнется сначала: телефонные разговоры до утра, двусмысленные фразы, неоднозначные признания; полувзгляды, полупоцелуи – полулюбовь. А мне уже вот-вот семнадцать, и хочется любви пусть наивной, детской, но настоящей: для меня одной, когда все понятно и прозрачно, без недосказанностей; когда хочется поцеловать – и целуешь. Когда хочется позвонить – и звонишь, а не ходишь туда-сюда двадцать раз к телефону и обратно, а потом еще тридцать раз набираешь номер и бросаешь трубку; когда не слышишь, когда тебя зовут, потому что думаешь, думаешь, думаешь, а голова пустая, зато сердце рвется на части.
Одним сентябрьским днем я решила вдруг, что устала от этой своей любви. В ванной горела свечка, я задула ее и подумала: как потушила я эту свечку, так и любовь свою могу раз – и все. Конечно, я не перестала сразу о нем думать и мечтать, но уже как-то спокойно, без метаний, почти без слез, почти наслаждаясь своим этим чувством и упиваясь мыслью о своем разбитом сердце.
А потом он вернулся.
Была поздняя осень, когда во время одного из наших ночных телефонных разговоров он сказал еле слышно: «Вот поэтому я тебя и люблю».
3.
Мне было тогда почти восемнадцать лет, и моя студенческая жизнь только начиналась. Будущее казалось таким многообещающим, а моя юношеская красота – вечной.
Теперь все было очень правильно, как надо: курсовые всегда сдавались вовремя, свидания были регулярными. Я училась на инязе и подрабатывала частными уроками, он много работал. Мы пили чай с моими родителями, вместе ночевали, ездили в деревню навещать его бабушку.
Поначалу я любила его и боялась потерять. Как все то, к чему долго идешь, и тратишь много времени, слез, бесподобной актерской игры, и теперь уже просто жалко. Долгое время я видела только его самого, отдельно от всего, что его окружало и было с ним связано; от того, что в итоге способно разрушить самую слепую любовь.
А тем временем он любил меня – по крайней мере, говорил так – с каждым днем все крепче. И иногда его любовь была мне в тягость. Он страдал, когда сомневался в моих чувствах, а я, признаться, давала ему повод. Он пытался достучаться до меня, когда я закрывалась от него, неожиданно для самой же себя думая о ком-то другом, таком новом и не похожем на тех, кого встречала раньше.
Моя студенческая жизнь только начиналась, и она мне очень нравилась.
От своей знакомой я однажды услышала: «Университет – второй шанс для неудачников».
Я, неудачник в прошлом, невидимая для всех грустная девочка с худыми ногами, у которой ни друзей, ни компании, вдруг похорошела, повеселела и стала гулять допоздна, звать гостей на макароны с сыром и часами сидеть в кафетерии со стаканом колы в компании однокурсников.
Не зачетка с отличием была моим успехом: моим успехом стало то, что я, наконец, не чувствовала себя одинокой.
Я часто уходила с друзьями куда бы меня ни позвали; он оставался на работе.
В один влажный зябкий весенний вечер, когда я снова собиралась уходить, моя мама мне сказала:
– Это плохо, Ксюш. Нечестно веселиться, пока твой любимый работает вторую смену.
Я ничего тогда не ответила маме, но всего лишь подумала: «Пффф». И приняла решение с ним расстаться.
А на следующее утро меня ни с того ни с сего вдруг стошнило.
4.
Это было полгода назад, когда почти весь мир скупал мишуру и конфеты, готовясь попрощаться с очередным годом.
Тогда мне показалось, что моей семьи больше нет.
Я встаю поздно, не глядя на время: меня будит Миша, и мы долго валяемся с ним в кровати – спешить некуда. Я зацеловываю все его складочки, защупываю каждую перевязочку на мягких крошечных ручках и ножках, смешу его до тех пор, пока не услышу, наконец, его гогот. Смеется! Теперь можно идти умываться.
Я придумываю сама себе дела: попробовать новый рецепт пирога, посмотреть фильм, навести порядок в кухонных ящиках. Дома так чисто и тихо, и никто не ждет от меня супа в обед, поэтому мы с Мишкой уходим гулять поздним утром и возвращаемся домой ранним вечером. На обед у меня большой стакан капучино из кофейни, на ужин салат и вареные яйца. Однажды я ловлю себя на мерзко приятной мысли о том, что как же мне сейчас хорошо, вдвоем с моим младенцем, таким податливым, таким удобным, и только моим. И никто не мешает нам растворяться друг в друге, не отвлекает от благостной тишины, не нарушает порядок в кухонных ящиках.
Такое маленькое новогоднее чудо с сильным привкусом горечи.
Моему старшему сыну Феде – шесть.
Еще прошлой зимой, когда он был пятилеткой, мы начинали утро в одной постели.
Он прибегал ко мне в кровать и каждый раз просил: «Давай помилуемся». Я ставила таймер и засекала десять минуточек. Десять минуточек на его мальчишечью нежность, на задорную беседу об акулах из его снов, на мое полноправное им обладание.
В день, когда родился Миша, у Феди подскочила температура. Он толкал больничную кушетку, на которой лежала с незнакомым младенцем на руках измученная родами, непривычная ему, неприятно пахнущая мама: запах отрезанной пуповины.
Температуру сбивал папа: ни кашля, ни насморка, ни рвоты. Через два дня отпустило.
Федя любит возиться со мной на кухне, когда я делаю пироги: в конце всегда можно слизать с миски остатки сладкого сырого теста.
Но больше всего он любит мастерить с папой домик и ходить на реку строить плотину.
Федя костлявый и жилистый: жесткое цепкое тельце вертлявого мальчика; волосы короткие, щетинистые: мне не пропустить их нежно между пальцами, как раньше.
Федя часто борется с папой: папа «берет его в плен», сжимая крепко, а Федя вырывается и дубасит папу, как может, чтобы высвободиться.
Их возня мне не по силам. Я могу только наблюдать за игрой, нарезая для них овощи к обеду.
Я упиваюсь маленьким Мишей, и когда папа забирает его на детскую площадку, я испытываю облегчение: сейчас переделаю кучу дел, – и вместе с тем еле различимую, но очень острую тоску: еще пять лет, в лучшем случае, – и не будет у меня моего малыша. Будет папин мальчуган, сорванец-мальчишка, самое интересное для которого, что я смогу ему дать, – это остатки сырого сладкого теста на миске.
И я заранее отпускаю маленького Мишу, хотя велик соблазн: кормить грудью до двух лет, потакать всем его капризам, лишь бы был мой. Безраздельно и как можно дольше.
Все думают, родительская любовь – она прежде всего про жертвенность, про страх, про отдавание себя без остатка.
Нет.
Родительская любовь – это когда приходится делать больно (себе или ребенку), когда есть в том необходимость и больший смысл.
5.
Это было полгода назад, примерно под Рождество, когда мне показалось, что моей семьи больше нет.
Я осталась одна с маленьким ребёнком в только-только узнаваемом мной городе.
Моя семья уехала на родину на зимние каникулы, а мы с маленьким Мишей остались дома долечивать его бронхит.
Я провожала семью в аэропорт, глядя на них своими красными и опухшими от слез глазами, и уже строила план воссоединения через недельку: только бы успеть на праздники, – такое маленькое новогоднее чудо в духе рождественских ромкомов.
Вдруг, как и семнадцать лет назад, мне стал так важен этот дурацкий Новый год; до того важен, что прямо как в детстве у тебя все внутри сжимается от досады, когда не пустили гулять, а Ленка с восьмого этажа так задорно зовет тебя в окно.
У меня две недели одиночества: за две с половиной тысячи километров от семьи и по сути от все еще дома; а мне иногда кажется, что в покое меня так и не оставили. Бабушки не поделили внуков, Арина хочет к моим родителям, Федя рвется к Юркиной маме, их папе тиско вообще везде: он отвык жить с родителями. Все едут по разным местам, не могут наладить коммуникацию, звонят мне: «Разберись!» Рассуди нас, организуй график перемещений, придумай логистику.
Арине тринадцать лет, ее папе – тридцать пять, и у них нет ничего общего, кроме нашей семьи. Арина отчаянно борется за свою самость; ее же папа обладает ярко-выраженной самостью, практически непримиримой ни с какими другими.
Эти два человека находятся по разные стороны вообще всего: ни одной точки соприкосновения, ни в характере, ни в интересах, ни в умении чувствовать и видеть мир и жизнь; и судьбы их сплелись десять лет назад, когда Арина была маленькой дочкой его любимой женщины.
«Девочка с девочкой» – так он меня называл, и в первые месяцы после нашего знакомства, каждый раз вспоминая, что я мама, он, словно ошарашенный сам своим умилением, сжимал меня крепко и всякий раз говорил: «Ты маааамочка».
Когда родился Федя, Арине было семь лет, и они с папой проводили много времени вместе, пока я оставалась дома нянчиться с новорожденным: семилетку нужно хорошо выгуливать.
Ни у кого не возникало сомнений и вопросов, кто для Арины папа: ни у людей вокруг, ни у нее самой, ни у ее папы; а у меня не было сомнений, что так будет всегда.
Однажды я сказала ему: «Ты отец моих детей», и это была чистая правда. И попросила: «Обещай мне: что бы ни случилось, ты всегда останешься папой нашим детям».
И вот спустя несколько лет после данного им мне обещания самое страшное для меня – смерть.
Я не боюсь столкнуться с ней лицом к лицу, как и не боялась этого почти двадцать лет назад; я боюсь так и не увидеть Африку и китов в океане, но больше всего я боюсь, что – случись со мной несчастье, – моей семьи больше не будет.
Одна мамина подруга, сильная и мудрая женщина, как-то разоткровенничалась и сказала: «Моя задача – пережить их всех». Мне было немного за двадцать, и я, услышав это, хмыкнула про себя, и решила: что за самонадеянность, зачем так много на себя брать?
Сейчас я часто вспоминаю слова той женщины и беру те произнесенные про себя слова обратно.
Я радуюсь осторожно, боясь разбить эту хрупкость момента, когда мы все вместе, впятером, и между нами всеми как будто бы связь, и мы похожи на семью, какую я рисовала себе в воображении, стоя в очереди в туалет в саду Тюильри спустя пять минут после того, как Юрка сделал мне предложение.
Но чаще всего мы как-то по отдельности: словно существует «Юрка и я», «дети и я», просто «дети», «Юрка и мальчики», «я и Арина», но все вместе никак не стыкуется в один цельный, красивый, ладный механизм.
И этот механизм худо-бедно работает, пока в нем есть я – такая не особенно заметная, но принципиально важная деталь. Убери эту деталь – и механизм рассыпется.
Эта мысль обрушилась на меня той самой зимой полгода назад, когда я вдруг отчетливо поняла, почему я так горько плакала, провожая их в аэропорт, хотя в тот самый момент я не осознавала этой глубинной причины своих слез и почти отчаяния.
Полгода назад, когда я стыдливо наслаждалась одиночеством, а мой муж и мои дети вместе с другими родственниками не могли дать друг с другом ладу, вот в то самое время, я подумала вдруг, что моей семьи больше нет.
6.
Сейчас мне кажется, я все уже знала еще до того, как увидела две полоски на тесте.
Или все-таки не знала: сейчас сложно уже сказать. Но точно помню, что увидев эти две полоски, я осознала сразу и бесповоротно: я буду мамой.
Не потому что я верю в бога; и не потому, что ребёнок отныне связывает меня с кем-то бескомпромиссно мною любимым – это было совсем не так.
Мысли о материнстве начали теплиться в моей еще детской голове, кажется, уже тогда, когда папа привёз мне из командировки мою первую куклу. Мою любимую и единственную в своём роде Нину. Я сразу решила, что Нине я мама. Я сажала ее рядом с собой на кухне и «кормила» из ложечки печеньем, растолченным в молоке.
Однажды, уже в школьном возрасте, я листала мамин женский журнал, и с интересом читала статью про воспитание: автор рассказывал, каким житейским навыкам, когда и как следует обучать детишек. И во время прочтения перед моими глазами всплывали картинки моего будущего в роли мамы: я тоже буду так делать – терпеливо заправлять постель вместе с четырехлеткой, собирать листья в осеннем лесу с двухлеткой, все делать вместе, с удовольствием и интересом.