Читать книгу Сага о стройбате империи - Лариса Боброва - Страница 4
Часть первая
Обетованная земля
3. Судьба – не судьба, её приметы или их отсутствие. Судьба – это работа
ОглавлениеА ночью шел дождь, первый в ту весну, и когда Лихачёв выезжал из посёлка, низкие облака тянулись в сторону долины, волочась по земле клочьями тумана. Взметнувшийся над поселком хребет был почти скрыт ими, только проступала самая нижняя часть его скругленных, бурых от прошлогодней травы предхолмий, образовавшихся на месте старых осыпей. Бурый их цвет был с обещанием зеленого, газик шел легко, и настроение было такое, будто на плотине уже лежало готовое решение – надо только подойти, наклониться и взять.
Элегическое настроение ночи, вызванное ровным шумом дождя, упавшего на землю в полной тишине и неподвижности всего остального мира, и видом обрызганных, счастливо сияющих в темноте ночи окон, освещенных невидимым фонарем, это настроение отступало, стиралось… Как и проблеск какой-то общей мысли, чего-то вроде «судьба – не судьба»… Он был готов, натянут, сжат, чтобы распрямиться, как пружина, едва его вынесет на плотину.
Между отрогами, где расположилась автобаза, туман был налит как в чашу, газик нырнул в него, как в воду, чтобы вынырнуть уже на следующем отроге, снова приподнимавшем дорогу. Дальше она серпантином разматывалась вниз, до самого Нарына, туман снова становился облаками, и только отдельные клочья его бежали вдоль дороги, как чьи-то отлетевшие, босые и весёлые души.
А после моста, почти не заметив, как проскочил правобережный участок дороги, Лихачёв разогнался по седьмому туннелю и вылетел на плотину.
Вся компания была уже в сборе, Шамрай держал развернутую синьку среза, остальные топтались вокруг, и только туннельщик Матюшин стоял чуть в стороне, смотрел вдаль, и выражение скуки бродило по его холёному, мягкому, ещё молодому лицу.
Площадка у второго транспортного туннеля как будто стала шире со вчерашнего дня, в неё легко вписывался разворот, он просто просился туда, и если его чуть расширить и продлить по линии примыкания к скале, то вполне можно выйти на проектную дорогу А это объём бетонирования на месяц целому участку, а дальше уже мост, но без бычка, временный, пока будет монтироваться водовод…
Лихачёва охватило знакомое возбуждение – хотелось взять за плечи Лёню Шамрая и развернуть лицом к площадке перед туннелем, он был очень сообразительный, Лёня, и в состоянии, близком к его собственному. Но крадости примешивался легкий зажим обиды и весёлая злость, которую он не считал нужным скрывать. Эти задницы не хотели думать сами, и уже была в ходу фразочка: «А куда вожди смотрят? – А вожди смотрят в диссертацию». Он с холодной вежливостью отшлёпал своих умных мальчиков (две недели решение ищут!) и, ещё горяченький, отвернулся и сделал стойку, увидев выходящую из лестничного колодца нездешнюю женщину. Опля! Вы пока соображайте, а я за женщинами поухаживаю.
Женщина была красивая. По крайней мере так показалось в момент, когда она вышла из дыры будущего лестничного марша – полы длинненькой шубки в руках, поднятый подбородок. А за нею шёл Гарик Манукян, и можно было поклониться и придержать Манукяна, чтоб она тоже подольше постояла рядом, и чтоб запомнила. Но она подняла глаза и улыбнулась:
– Здравствуйте, Герман Романыч!
Знакомо короткая улыбка, приветливость-вежливость и милая скромность милого лица. Но подбородок не опустила, и в этом была какая-то знакомость и уверенность чисто женская, что вырабатывается годам эдак к тридцати даже у милых скромниц…
Он поклонился ей отработанным поклоном для женщин, в глазах чёрт: «Ну-ну». Чёрт весёлый, почтительный, светский. Во встречном взгляде мелькнуло смущение и как бы даже огорчённость, он не успел рассмотреть толком – она уже отвела глаза, чтобы сделать последний шаг из лестничного колодца наверх.
Она сделала его так неуверенно, и так внимательно глядела под ноги и чуть дальше, чем было нужно для этого шага, что он улыбнулся и ухватил Манукяна за полу, чтобы спросить: «Где она у нас работала?» Неожиданно громко, как выстрел, хлопнул сорванный ветром угол брезентового шатра, и Лихачёв вдруг вспомнил: «Так это же та девочка, Бог мой! Явилась!» Он все-таки спросил у Манукяна:
– Где она у нас работала?
– У Пулатходжаева… в Спецпроекте.
И еще спросил, сразу, чтоб Манукяну не пришлось удерживать понимающую улыбку:
– Долго еще будешь заливать спираль?.. Сегодня же наладь слив! В те изначальные времена молодые специалисты говорили о ней чуть ли не с придыханием, а он никак не мог взять в толк, что же в ней было такого, о чем можно было бы говорить. С придыханием. Когда приходила по делу, смущалась до сгиба спины, до косолапости. Правда, совсем другая в окне, идущая через площадь – стремительная походка, пряменькая спина, короткая яркая улыбка… На какой-то коллективной пьянке Лихачёв снисходительно пригласил её танцевать, и она пошла, вскинув на него изумленные глаза – понимая и снисходительность его, и что не находил ничего. От этого изумленного взгляда он вдруг почувствовал себя уже не первым парнем на деревне, а легкомысленным шаркуном, ни с того ни с сего раскатившимся по паркету.
И эта история с Багиным. Почему именно он говорил с ним? Ах, да, начальник велел. Багинская жена нажаловалась то ли в партком, то ли самому, и ему велели.
А что он говорил Багину наверно, только Багин и помнит. Что-нибудь вроде того, что если б не нужно было стирать рубашки, он и сам бы не женился… Он твёрдо знал только, что Багин остался с женой, а она уехала, но не сразу, потому что разговор с Багиным был летом, он хорошо помнит, как эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и знойное марево текло-переливалось под их ногами. И долгую тишину, которая вдруг лопнула, раскололась с сухим взрывом – это свалился цветочный горшок из окна дирекции, столкнутый необъятной грудью одной из зрительниц… Мелькнуло Багинское лицо из того разговора – с непроницаемо сияющими светлыми глазами. А Багину он тогда говорил, что бабником надо родиться, что это редкость, как родиться в рубашке, чтобы не отравлять жизнь себе, жене, любимым женщинам… А иначе всем плохо, в том числе ему, Лихачёву, но Пулатходжаеву еще хуже – ведь он в тот момент с ней говорил, как же её звали? И только смысл последней фразы дошёл до Багина точно, потому что сияющий взгляд вдруг стал холодным и жёстким. Багин глянул на него ещё раз от двери, издали… И это был август, а кинотеатр был после, в мае, он точно помнит, май, и оркестр, и идет мимо высокая чужая девочка с ничего не видящими глазами. Через силу повела головой – кто там кланяется? Вежливая девочка, даже через силу. И поклониться опять, уже этому усилию, с комом у горла. Когда мимо что-то настоящее и не про нас.
Он обернулся в сторону четвертого блока, куда они ушли с Манукяном, Шамрай увязался за ними, что-то кричал ей в ухо, она даже ежилась, но улыбалась и, подняв подбородок, смотрела ему в лицо. Вон какая стала.
День был яркий, расхристанный, с наплывами, словно всё, что попадалось на глаза не хотело уходить из сознания и двойной проекцией накладывалось на находящееся в поле зрения: мелькали на ряби воды мягкое лицо Матюшина, золотой пар над бетоном и бегущие саваны облаков, блеск речных струй на дороге и лицо с заносчивым подбородком… Была весна, земля парила и уходила из под ног, и во всём было такое острое ощущение бытия, одновременно зыбкого и вечного, стремительно текущего и навсегда уходящего…
А вечером раздался телефонный звонок, был первый час ночи, тоненький и немного виноватый голос телефонистки сказал:
– Герман Романович, не разбудила? Это четвёртая, я думала вам будет интересно, тут телеграмма, от Толоконникова…
Это была именно та телеграмма, которую он ждал: «Металл есть!» и поздним слухом уловил, что звонок-то девочки давали междугородний.
Ему было сорок семь лет, где-то в ещё заснеженной, крутящей мартовской метелью Москве дочь собиралась рожать ему внука, и потому там была жена и, скорее всего, ещё не спала. И хотя разница во времени не исключала звонок, он наглухо исключил его вероятность, выстраивая цепочку событий другого ряда.
Девушка, замеченная на плотине, мелькала несколько раз рядом с ГИПом[3] Кампараты, очередной ГЭС каскада – Люсенька Шкулепова, Алиса Львовна, в стеганой курточке, в брюках, заправленных в резиновые сапоги – на повороте к гостинице, на площади, в вестибюле управления. И улыбка и поклон ему, Лихачёву. В вестибюле кто-то кинулся ему под ноги:
– Герман Романыч, я к вам!
И собственный рокочущий весёлый голос:
– А зачем ты мне нужен?.. Я тебя звал?
Она всё-таки позвонила ему, хотя никакой Кампаратой он не занимался, позвонила и назвалась.
– Наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить!
Он слушал лёгкий, с придыханием голос, спросил напористо:
– Где мне вас найти? – И почувствовал растерянность на том конце провода, изумление, услышал упавший голос:
– Я… я сама к вам приду… вы только скажите, когда это удобно. Мне нужно всего минут двадцать…
Неслышно и наискосок летели облака в оконной раме. И ты снова дурак дураком, ни с того ни с сего раскатившийся по паркету…
– Перезвоните через полчаса, я поищу окно.
«Сама дура», сказал он в сердцах. Приезд этой барышни он тоже почему-то зачислил в число счастливых примет. Правда, радостного возбуждения при виде этой приметы было многовато.
* * *
А в памяти барабанил утренний дождь того дня, когда его вынесло на плотину. Дождь, упавший в полной темноте и неподвижности всего остального мира. И окна, счастливо сияющие в этой темноте, только потому, что бывшему энергетику Карапету вздумалось когда-то вкопать на углу столб, а после влепить и фонарь… Судьба – не судьба… Судьба – не женщина, судьба – работа, это он знал навсегда и навечно. Никакой мистики тут не было. Ему было знакомо это тянущее за душу ощущение, возникшее в темноте, под ровный шум дождя. Тоска по какому-то высшему смыслу, только тоска, ибо на созерцание и абстрактные размышления общего порядка, по сути, никогда не было времени, а, стало быть, не сложилось и привычки. Он только промелькивал иногда, этот высший смысл, в каких-то совпадениях, цепочках событий, удивительно вяжущихся одно за другим, или, чаще всего, в плохо понимаемых знаках.
Он хорошо помнил утро после перекрытия Нарына, после первой большой победы. Серое, сухое, беспросветное. В тот год долго не было снега, от мороза трескалась земля, стреляли скалы, и ветер тащил вдоль тротуаров пыль, как поземку. Замордованный посёлок спал, и только на окрестных хребтах зловеще горели костры, дым от них стоял над поселком слоями, срезая гребни хребтов. Как после нашествия кочевников, – сухо, холодно, беспросветно. И непоправимо, ибо пути назад нет. Будто они что-то бесповоротно изменили в мире и с них теперь спросится. И не помогало знание, что костры для пущей торжественности зажгли комсомольские активисты, закатив старые автомобильные покрышки чёрт знает куда, что всё это проделывалось с лёгкой руки архитектора Мазанова, скорого в те времена на советы, а в то утро стоявшего рядом с ошеломлённым лицом. Даже оператор с кинохроники, увязавшийся за ними и захлёбывающийся восторгом от вчерашних своих операторских подвигов, притих и стоял, зябко сутулясь. А потом спросил: «А скажут ли вам спасибо через триста лет?»
И когда эти двое уходили по раскаленной, вдруг раздавшейся площади, и марево текло-переливалось под их ногами – благословение и отмеченность, и краткость момента, ибо следом – дурацкий горшок из окна дирекции или вопрос насчёт спасибо через триста лет.
* * *
А потом ничего такого не стало.
Когда над стройкой зависла консервация, как блокада, и нужно было выжить на пределе, на одной заработной плате – не жизнь, а борьба за выживание. Бетон все-таки шёл бесперебойно, в три смены, и в министерстве они на хорошем счету – «по ведомостям машин у них ноль, а они чего-то там еще и строят…» Но чувство брошенности – дело спасения утопающих – дело рук самих утопающих.
По-прежнему горели осенние закаты, окрашивая в лилово-красные цвета небо, горы и сам воздух, по-прежнему падали светлые весенние дожди, но ощущение брошенности, предоставленности самим себе… Они выкарабкались из, казалось, полной неразрешимости, из отсутствия в природе способа возведения плотины в таком каньоне, выработали его на предельном напряжении мозгов и железобетонном упорстве людей, предоставленных самим себе… И когда головы перестали болеть, и седеть или лысеть, как у него, ему видимо, не хватило загруженности, и от этого, как от сырости, завелась книжка, а затем диссертация. И сейчас трудно сказать, чего было больше – инерции напора или желания застолбить опыт, добытый собственным горбом.
А теперь вот – судьба не судьба, но ты выходишь на люди таким, каким тебя привыкли видеть: «Я вам покажу консоль! И бычок!» И делаешь стойку, увидев юбку. И знают тебя именно таким, и испуг отсюда, «я сама к вам приду…» Хотя не изумись она, всё пошло б именно в этом духе.
Он не сразу взял трубку.
– Герман Романович? Это опять я… – она перевела дыхание, голос был виноватый.
– Сколько вам нужно времени, чтобы добраться до управления?
– Минут десять-пятнадцать.
– Я жду вас через двадцать, – он нажал кнопку селектора.
3
ГИП – Главный инженер проекта.