Читать книгу Василий Шукшин. Земной праведник - Лариса Ягункова - Страница 4
Глава вторая
«Душа – это будет сюжет»
ОглавлениеОтправляясь в Болшево на первую встречу с Шукшиным, я думала: интересно, что читает писатель? Собственный маленький опыт подсказывал: когда пишешь и этим плотно заполнен день, уже не до чтения. Разве только книга служит тебе подспорьем в работе – тут уж без нее не обойтись. И в то же время культурному человеку без книги жить нельзя: какой-то заветный томик обязательно под рукой. Какую книгу я увижу у Шукшина? Скорее всего, историческую, может быть, какой-нибудь русский исторический роман? И я очень удивилась, увидев под ворохом бумаг томик Михаила Зощенко. Не с руки было тогда задавать вопрос: случайно ли оказалась у него эта книга. Но застав его над этим томиком уже в Москве, я, конечно, спросила, нравится ли ему Зощенко. Не собирается ли он его экранизировать? Вопрос был праздный, просто чтобы завязать разговор. Но Шукшин отнесся к нему очень серьезно. «Ну, если на то пошло, не экранизировать, а написать сценарий как бы в манере Зощенко, – сказал он. – В молодые годы я занимался тем, что копировал его рассказы. Просто так, для себя. Это была своего рода литературная учеба. Вот так и сам Зощенко копировал пушкинские „Повести Белкина“».
Он полистал книгу, нашел в ней «Шестую повесть Белкина» – «Талисман» и показал мне отчеркнутые строки: «Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой в сущности духу нашего народа».
Я тогда по-детски обиделась за «психологическую прозу» и за наш народ, которому она, выходит, чужда.
– Да поймите вы, – сказал Василий Макарович, – вы-то росли в самой читающей стране, а Зощенко в той, полуграмотной России. Чтобы читать и понимать психологическую прозу, нужен, по крайней мере, навык ежедневного чтения. А приобретается этот навык далеко не всеми – такова жизнь. Но это еще не все. Мало понимать – надо принимать в душу. И для того читатель должен быть восприимчив к писательскому миру. Русский человек, как сказал один поэт, «воспитан природой суровой», отсюда и тот дух народный, которому в литературе больше всего отвечает ясность изложения, четкость формы, занимательность содержания, насущная простота языка, приправленного щепоткой соли – неизбывного народного юмора. Зощенко замечательно угадал, в чем значение прозы Пушкина. И, конечно, та пушкинская народная стезя в русской литературе не заросла – по ней пошли пишущие люди. И сейчас идут. Много. Но Зощенко среди них стоит особняком. Он изобретатель неизвестного дотоле литературного языка. Вот именно изобретатель. Ведь он не просто передал разговор и интонации, запомнил всякие речения, обороты, словечки – тогда бы он не был писателем. Нет, он их тонко спародировал – вот это и есть литературное мастерство, доныне не превзойденное. А язык Зощенко стопроцентно литературен. Имитировать уличный язык пытались многие, но у изустной речи одни законы, а у письменной – другие. И ничего не получалось: жаргонная речь не могла стать литературной оттого, что ее воспроизводили на бумаге. Но ведь смотрите: даже знатоки-литературоведы принимают язык героев Зощенко за язык улицы. Восхищаются его подлинностью, неподдельностью. Нет, в том-то и вся штука, что этот писатель, наделенный, конечно, абсолютным слухом и абсолютной памятью, сумел претворить площадной, базарный, уличный жаргон, изустное слово в письменное, не потеряв при этом и толики его своеобразия. Вот он, талант!
Я слушала и думала: до чего же верно Шукшин говорит о самом себе, о своем собственном литературном творчестве. Это он – изобретатель языка. Он заставил безъязыкую улицу, читай, деревню, заговорить внятно, выразительно, проникновенно. И заставил нас, читателей, как он сам сказал, принять в душу всех этих сельских жителей, своих земляков. А для этого он должен был сперва пропустить их всех через себя. Это по силам только человеку, способному глубоко и пристрастно вникать в жизнь, а для этого в свою очередь требуется жадно вбирать все впечатления жизни. Надо, попросту говоря, любить жизнь и людей как самого себя. Что это значит, любить как самого себя? Не каждому это дано. Суетится человек, носится сам с собой, подчиняясь законам человеческой природы, из которых первый – закон самосохранения, а второй – самоутверждения. Но это далеко не любовь, не чувство – это инстинкт. По-настоящему любить себя – значит чувствовать себя каплей мироздания, звеном в цепи. Способный на это тоже стремится к самосохранению, самоутверждению, но не во имя собственного существования и удовлетворения все возрастающих потребностей, а во имя постижения божественного замысла, во имя совершенствования рода человеческого. Из этих людей выходят великие мыслители, философы, художники. Такой человек чувствует свое предназначение и идет к нему с самого рождения.
Много лет спустя я прочитала, как Шукшин в минуту откровенности спрашивал друга-актера: «Ты знал, что будешь великим?.. А я знал». Кто-то, прочитав это, пожмет плечами, кто-то посмеется, посетует на нескромность. Но ничего странного и смешного тут нет – Шукшин поведал о своем провидческом предчувствии «великой судьбы». Зная свой собственный человеческий код, он видно еще с юных лет шел с этим кодом по жизни, старался с помощью своего кода раскрывать тайное тайных других людей, разгадывать жизненные загадки, добираться до сути бытия. Отсюда и его замечательный писательский дар, не оставлявший равнодушным буквально никого из современников. Кто только ни зачитывался Шукшиным: профессора, школьники, партийные работники, заключенные, физики, лирики, священники. И все видели в его рассказах нечто свое, кровное, жизненно важное и необходимое. Шукшин по природе своего таланта был рассказчик – дар особый и совсем не так часто встречающийся, как это может показаться. Рассказы пишут почти все писатели, но не все рискуют издавать их отдельной книгой – чаще всего они издаются в сборниках вместе с произведениями других жанров, в собраниях сочинений. Собрать книгу одних рассказов – это шаг рисковый. Тут легче всего расточить и потерять внимание читателя. Сам Шукшин совершенно определенно высказался о восприятии такого сборника в нашей беседе: «С моей точки зрения, можно быть автором одного рассказа, одной повести, одного романа, но быть автором сборника – это значит быть писателем или не быть им». Естественно, он имел в виду сборники рассказов – ведь сам он прочно вошел в литературу благодаря именно таким сборникам, а не роману «Любавины». Он осознавал свой дар рассказчика и ценил его.
Писал он быстро. Это не значит легко – но быстро. Вынашивал-то может и долго, но предавал бумаге подчас прямо на глазах у людей, где-нибудь на съемочной площадке, в перерыве между съемками. Он знал цену времени и умело его расходовал. Если днем времени не хватало, то работал по ночам. У него была семья, и каждый замысел надо было еще пронести через житейскую канитель. Как ему это удавалось, знал только он. Впрочем, и те, кто бывал в доме, могли наблюдать, как он «распределялся». Вечер. Мы с Шукшиным работаем у него на кухне: он с подъемом размышляет вслух так размеренно, четко, будто диктует: я записываю. Вдруг – раздраженный женский голос: «Вася, посади ребенка на горшок!». Шукшин, продолжая говорить, ни на минуту не теряя нити своих размышлений, встает и выходит из кухни в коридор. Квартира крошечная, до ванной два шага. Не меняя интонации, не прерываясь, он говорит и оттуда, через минуту – другую возвращается, снова садится напротив и подводит черту подо всем сказанным своим неповторимым, как бы извиняющимся: «Во-от!». В этом эпизоде было нечто сродственное его рассказам. Как будто нарочно жизнь отлила пулю, чтобы он вложил ее в свою писательскую обойму.
Такие пули он ловил на лету. У него был огромный запас жизненных наблюдений. Но, наверное, вслед за Львом Толстым он мог бы повторить, что стыдился бы печататься, если бы весь труд его состоял только в том, чтобы наблюсти, запомнить и пересказать. Не для того он писал, чтобы кого-то позабавить, ублажить или напугать, а для того, чтобы выразить себя, свое отношение к жизни и смерти. Сделать это, по его ощущению, можно было только во множестве показывая других людей, потому что в каждом жила его частица. И все вместе они были – народ, нация. Вот этот самый народ, говоря высоким слогом, и вдохновил его на писательство. Когда-то еще очень давно, когда он ушел из деревни, им овладело беспокойство, можно сказать, даже тревога от того, что до всех ему есть дело, в то время как до него в этом огромном мире никому дела нет. И так хотелось победить это равнодушие, крикнуть на весь мир: люди, милые, вот я весь перед вами – что не оставалось ничего другого, как взяться за перо. Непреложным было чувство, что это самый прямой и короткий путь к людям; иначе истомило бы ощущение своего присутствия в мире.
Спустя много лет он выразил это томление в романе «Я пришел дать вам волю»: «И наступил, видно, тот редкий, тоже и дорогой дар юности, который однажды переживают все в счастливую пору: сердце как-то вдруг сладко замрет, и некий беспричинный восторг захочет поднять зеленого еще человечка в полный рост, и человечек ясно поймет: я есть в этом мире! И оттого, что все-таки не встанешь, а сидишь, крепко обняв колени – только желанней и ближе вера, „Ничего, я еще это сделаю – встану“. Это сильное чувство не забывается потом всю жизнь». Вот это самое чувство своего присутствия в мире, эту радость бытия привнес Шукшин в свои рассказы, сначала робко, потому все увереннее и смелее – эта сила жизни, которая собственно и толкнула его в литературу, требовала своего выражения.
В первом же широко обнародованном рассказе, который был опубликован в газете «Труд» в апреле 1962 года, пробилась очень сильная мажорная интонация. Она-то и заставила редактора дать рассказу название «Перед полетом», как бы ставя его в подбор к материалам, продиктованным годовщиной первого космического полета Юрия Гагарина. Хотя в сюжете не было ничего космического или героического. Деревенская бабка Маланья получила от сына, прославленного летчика, Героя Советского Союза приглашение побывать у него в Москве и обсуждает теперь с внуком – Шуркой и соседом Егором, как же совершить это путешествие из алтайской глубинки в далекую столицу. Скорейший путь – самолетом, но боязно бабке на это решиться: не лучше ли ближе к осени, набрать свежих варений-солений да и отправиться поездом? Вот и весь сюжет. По-молодому любознательная и по-старчески осторожная бабка, в сущности, очень хочет, чтобы внук ее уговорил – самолет, способный за несколько часов перенести ее в другую часть света, и пугает, и манит ее этой возможностью. Вспомним, что в ту пору реактивная авиация едва только вошла в жизнь, но вошла сразу уверенно, широко, повсеместно; цены были абсолютно приемлемые для всех слоев населения – не удивительно: СССР был великой державой, богатой сырьем, стремительно осваивающей самые разнообразные сферы производства, в том числе и авиастроение, и способной доставить своим гражданам радость приобщения к замечательным достижениям цивилизации. Очевидно, именно в этом социальном подтексте увидели сотрудники «Труда» оптимизм рассказа, его отклик на общественно-политические события. Но Шукшин не случайно переименовал рассказ, готовя его к публикации в первом своем сборнике – кстати, сборник получил наименование именно по новому названию этого рассказа – «Сельские жители». Кроме социального, был в рассказе философский подтекст: бабка Маланья и ее земляки прочувствовали, что непостижимым образом сократились расстояния от их глубинки до сердцевины страны, далекой столицы, угадали, что жизнь посулит им еще много необычного и удивительного – и приняли все это рассудительно, несуетливо, с обстоятельностью и осмотрительностью, которые переходят из поколения в поколение, из рода в род. Шукшин вроде и не собирается выводить свое повествование на философский уровень – куда там! Обыкновенная житейская картинка – он, кажется, даже подтрунивает над своими героями, но при этом как бы смотрит сквозь них вглубь времен – и в прошлое, и в будущее.
В своих ранних рассказах Шукшин стремится показать лучшие и при том коренные черты своего народа, но сделать это без громких слов, без прописного нажима, спокойно и несуетливо, как это водится в самом народе. Вот едет на телеге сельская жительница Нина. Ну, что в ней особенного, разве что заезжему художнику она вдруг «глянется» – «здоровая, красивая, спокойная женщина», хоть картину с нее пиши; но это так, игра воображения, которое становится все смелей и подсказывает художнику, что не грех попутчицу и приобнять, наговорить ей с три короба, ошеломить – и обнимать всю дорогу, пока тащится телега. И только получив отпор – сколько, однако, достоинства и независимости оказалось в этой деревенской простушке – он посмотрит на нее новыми глазами и увидит ее подлинную красоту. Такой вот незатейливый рассказ «Кукушкины слезки». Снова вроде бы картинка с натуры – и опять явственней философский подтекст: истинная красота неотъемлема от душевного здоровья.
Или вот – возвращается из рейса шофер Михаил Беспалов – полторы недели возил зерно, не был дома. Ему бы Бессоновым называться – руки у него золотые и всегда ищут себе дело, так что на сон не остается времени. Пригнал машину домой и тут же полез под капот. «Хоть бы поздороваться зашел», – обижается молодая жена. И ведь любит он Нюсю, так же как и она его, а нет ему жизни без своих железок, без карбюратора и жиклера, без четырех обутых в резину колес. Жена натопила баню, а он из бани бежит слить воду из радиатора. Жена постелила постель, а он заботится: нет ли какого старого одеяла, постелить в кузов, а то сквозь щели зерно утекает. Умаявшись за день на току, жена засыпает, а он снова бежит к машине – продуть карбюратор. «Ты ее не целуешь, случайно? – возмущается Нюся. – Ведь за мной так в женихах не ухаживал…». Он бы и еще повозился с машиной, но неловко ему и жалко Нюсю, которой хочется спать на плече у мужа. Словно оправдываясь, распахивает он дверь, а за дверью… «Стояла удивительная ночь – огромная, светлая, тихая. По небу кое-где плыли легкие, насквозь пропитанные лунным светом облачка. Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко: