Читать книгу Грот, или Мятежный мотогон - Леонид Бежин - Страница 17
Часть вторая
Глава третья
Чеченский Мицкевич, он же Данте
ОглавлениеОсенью девяносто четвертого по холодку, наступившему после летней жары, когда по утрам призрачно всходили туманы, обволакивая молоком низины и овраги, они с Витольдом отправились на Кавказ – в Чечню. Прошедшим летом там грянуло, ухнуло, запылало, все заволокло молоком, но только не туманов, а минометных взрывов.
Отправились – повоевать против московитов, о чем дома благоразумно умолчали, чтобы избежать рыданий и женских истерик, зато всем прочим так и докладывали: «Повоевать», чтобы разом отсечь любое желание допытываться, вникать и выведывать истинные причины их поступка.
Повоевать – тем более против русских – самый вразумительный и достойный мужчины ответ. Лучше не бывает. Сразу снимает все ненужные, праздные вопросы.
Тем не менее свои причины у них были, и прежде всего у Витольда, зачинщика этой авантюры и безумной затеи. По ночам, пробравшись в комнату брата и присев на краешек его постели, Витольд шепотом исповедовался ему, мечтал, распалялся, грезил наяву. Он переживал тогда такой блаженный период: на него в очередной раз накатило бесстрашие и жажда подвигов. Казимир же, хотя и боялся (бесстрашным он не был), не мог отпустить брата одного, бросить на произвол судьбы – этого он бы вовек себе не простил.
После ночных исповедей и мечтаний братья решили принять ислам и взамен старой, ветхой, наскучившей и отжившей обрести новую веру и, главное, новую солидарность – с чеченцами и всем мусульманским миром.
В Польше восставшим чеченцам сочувствовали, их даже любили (главным образом потому, что сами ненавидели русских и не раз против них восставали). И Витольда с Казимиром обещали тайком – по подложным паспортам, козьими тропами, со всякими предосторожностями – переправить. Лишь бы не обнаружилось, что поляки воюют в Чечне (иначе не избежать скандала).
И переправили – благополучно – через границу, а уж там правдами и неправдами они добрались до Грозного.
И вот тут-то выяснилась некая странность, связанная с их прибытием, для чеченцев весьма эксцентричная и даже диковатая, попирающая привычные устои. Стремление поляков принять ислам они с энтузиазмом приветствовали и поддерживали. Но вот какой казус: пророк Мухаммед осуждал поэтов, грозил им муками ада, а Витольда и Казимира потянуло на подвиги не столько воинские, сколько литературные. И они прибыли в выжженную минометным огнем Чечню даже не то чтобы воевать (какие из них в сущности вояки), а скорее – воспевать.
Такая в них обнаружилась блажь и причуда: воспевать в стихах героизм чеченских братьев и всячески унижать русских.
При этом, разумеется, проповедовать и превозносить польские (смешанные с общеевропейскими) ценности: демократию, свободу слова, шляхетскую гордость, святость самой польской нации и прочую туфту и мутоту, далекую от реальной жизни, но зато близкую поэзии, ведь не случайно же они – Мицкевичи.
Называя свое имя, каждый из них не раз с гордостью произнес: «Мицкевич. Миц-ке-вич. Поэт». Тем самым обозначалось, что эта фамилия для них высший дар, и он обязывает.
Их сначала не поняли, посчитали, что всему виной неверные словари и путеводители, с помощью которых они пытаются изъясняться. Поэтому к ним отнеслись любезно и снисходительно и, стараясь вразумить, показывали им на автомат Калашникова, всячески внушая: «Стрелять. Надо стрелять. Пиф-паф». Но они упорно твердили свое, чем вынудили чеченцев ими в конце концов возгнушаться и их почти запрезирать, словно они спрятались под женину юбку или по ошибке – вместо мужского – опозорились и зашли в женский туалет.
Но они продолжали твердить свое, воздевая руки к небу и тем самым показывая, на какую высоту их поэтическое вдохновение вознесет храбрость чеченских джигитов. В Польше их ничто на это не вдохновляло. Но на Кавказе, среди гор, водопадов (почему-то им грезились повсюду эти гремящие по камням водопады), адских ущелий и пропастей, кинжального блеска снеговых вершин и небесной бирюзы к ним снизойдет оно, желанное вдохновение.
Снизойдет если не к ним обоим, то хотя бы к Витольду, который еще в школе кропал стишки, воспевая тамошних красавиц, и прежде всего Каролину Боцевич, спускавшую ему на связанных вместе красных шнурках любовные признания.
Но то были именно стишки, в Чечне же он надеялся создать нечто, что можно назвать стихами. Стихами в духе Мицкевича или даже самого Данте (то, что он мнил себя чеченским Мицкевичем – уж это само собой, но Витольд поднимал выше – аж до самого флорентийца, создателя мрачных картин ада).
Однако помимо этого они и постреливали: неудобно было отсиживаться, как трусам, в женском туалете. Вместе прятались в окопах, защищали выжженный дотла Грозный: Витольд стрелял из миномета, а Казимир, затыкая уши и пригибаясь к земле, волоком подтаскивал ящики со снарядами.
В первый же месяц приняли ислам, затвердив на арабском и произнеся вслух Шахаду, исповедание веры: «Ля иляха илляллах». У них появились вторые, тайные арабские имена: Витольд стал Али, а Казимир – Алимом.
Затем Витольд был ранен, полгода провалялся в госпитале, под капельницами, его дважды оперировали, уже не надеясь спасти. Но он все же поднялся в некоем истеричном порыве и напряжении всех жизненных сил, превозмог, поправился и даже не стал инвалидом. Брат демобилизовался вместе с ним, но в Польшу они не вернулись по многим причинам, а главным образом потому, что там о них благополучно забыли и не хотели вспоминать. Если победителей не судят, то побежденных – очень даже охотно, с азартом, упоением и даже неким особым сладострастием. Им же не удалось победить, и даже более того, они уступили желанную победу ненавистным русским.
Поселились они поначалу в разных местах. Казимир – на Оке, в маленьком, заспанном и тихом Бобылеве, а Витольд – во Львове, где он неожиданно (стремительно и взвинченно) вторично женился на одинокой вдове, сменил паспорт, взял фамилию жены и о своих подвигах в Чечне благоразумно помалкивал. Затем так же неожиданно развелся, вернул себе собственную фамилию и переехал к брату.
Переехал, чтобы приводить в порядок свои стихи, наскоро записанные, не отделанные, не отшлифованные, не ухоженные, не умятые до подобающих размеров, с длиннотами и повторениями (все-таки он надеялся их издать и мечтал о Нобелевской премии). При этом философствовать (в записной книжке скопились кое-какие мысли), восхвалять чистоту исламской веры, оплакивать утраченное величие Польши, во всех бедах обвинять Москву и отрешенно созерцать накатывающую волнами Оку: она чем-то напоминала ему родную, хотя и мутноватую Вислу.
Но вот с тихим созерцанием ничего и не вышло. В Бобылеве он страстно, обморочно, суеверно влюбился в красавицу, на двадцать лет моложе его, но при этом проклятую русскую, которая к тому же была замужем, и не за кем-нибудь, а за осужденным. Это породило в нем мучительную раздвоенность (разодранность кровоточащей души, как он сам выражался в стихах), приводившую к истерикам, взвинченности, всяким вывертам, затемнявшим сознание и лишавшим его способности сказать, любит он или ненавидит.
А главное – трус он или смельчак.
Так случилось и на этот раз – в пятый день Пасхи. Хотя Витольд Адамович заранее сказал Любе, что пойдет на пристань, в тот момент он еще не знал, обернется ли его нервозность опасливостью, нерешительностью, трусостью или же одарит его бесстрашием. Но на пятый день Пасхи, еще с утра, Витольд Адамович понял, что сегодня он – герой (только бы не напакостил ему – по рифме – геморрой), и решил воспользоваться этим, тем более что давно уже не переживал подобных упоительных состояний.
Поэтому он и пошел на пристань по-мужски объясняться с Вялым. Даже если бы из этого объяснения ничего не вышло, все равно у него, побежденного, был бы повод себя уважать, даже собой гордиться. А главное, его поступок мог бы внушить красавице Любе гордость за него.
Любу же решили от греха подальше спрятать – отправить в старику Брунькину, травнику, целителю и старцу, хотя старцем он себя не признавал и избегал называть (другие звали). Витольд Адамович выказал решительное намерение ее проводить, но она рассмеялась (одновременно застыдилась) и сказала, что вместе они скорее заблудятся, а то и вовсе пропадут. И отправилась по тайной тропинке одна – в лесное убежище старца.