Читать книгу Подлинная история Любки Фейгельман - Леонид Бежин - Страница 30
Ван Клиберн – первый шармер
1
ОглавлениеВесной пятьдесят восьмого года в нашей семье что-то произошло. Мы сами не знали, что именно, и терялись в догадках, чем вызвано это смутное и неопределенное чувство: что-то!.. Слава богу, никто не заболел, и не случилось другого несчастья – из числа тех, коих все суеверно страшатся, взывая к судьбе: пусть свершится что-нибудь плохое – лишь бы не самое худшее. Так же и счастливых событий мы не могли назвать, чтобы особо радоваться той весне.
Весна как весна – с оттепелями и распутицей, грачами, загнанными до бессильного изнеможения ненасытными утробами их желторотых птенцов, угловато торчащими ребрами осевших сугробов и мутной талой водой в трамвайных рельсах.
Бывает лучше, бывает хуже, а эта – по всем статьям самая обыкновенная весна.
Разве что в Москве – после памятного всем фестиваля предыдущего года (фестиваля молодежи и свободной любви) – открылся конкурс Чайковского. Но это событие к числу семейных никак не причтешь. Правда, в семье у нас все музыканты и поэтому к подобным конкурсам относятся с известным пристрастием. Но, право, не настолько же, чтобы болеть и переживать, как будто конкурсанты – даже кумиры и любимчики из их числа – нам близкая родня.
Впрочем, Россия тем и удивительна, что в ней и такое бывает: достаточно вспомнить козловисток и лемешисток тридцатых годов, помешанных на своих кумирах. Но тридцатые годы давно прошли, козловистки и лемешистки стали бабушками или успокоились от своих страстей под могильным камнем, и что о них вспоминать…
И тем не менее в нас явно произошла какая-то перемена. Хотя могло показаться, что решительно ничего не изменилось, поскольку никаких внешних признаков какой-либо перемены не было. А если и были, то настолько незначительные, пустяковые – даже ничтожные, что о них и упоминать не стоило.
Поэтому на обычный праздный вопрос: «Как вы поживаете?» – мы могли с полным правом ответить, что у нас все по-прежнему (тогда еще не по-Брежнему, а по-Хрущеву).
Но при этом каждый из нас чувствовал: в нашей жизни что-то сдвинулось, тронулось, как лед на весенней Москвереке, обновилось, и мы уже не те, что были раньше. Чувство – из разряда странных, загадочных и необъяснимых, посещающих нас в редкие минуты. К примеру, вот моя рука, такая же, как всегда, с неровно подстриженным ногтем и ранкой на пальце, тронутой йодом. Но в то же время эта рука словно бы принадлежит не мне, а кому-то другому, я же лишь смотрю на нее со стороны – холодным взглядом анатома, собирающегося ее заспиртовать и выставить для всеобщего обозрения.
Вот и мы испытывали нечто подобное, но не по поводу одной руки, а по поводу самих себя целиком, прежних и в то же время обновленных.
Естественно, мы эту метаморфозу не обсуждали – тем более за обедом, когда привычно болтали о пустяках, дурачились, смеялись и что-то друг перед другом изображали. Но и вдвоем с матерью, отцом или сестрой (сестра играла на флейте) мы молчали о своем странном чувстве. Мы не решались в нем хотя бы намеком признаться и лишь подавали друг другу некие загадочные, с трудом прочитываемые знаки.
Самым загадочным был знак, выражавшийся в том, что именно мы на досуге тихонько помыкивали, мурлыкали, напевали.
Мы не были прирожденными вокалистами, наши голоса не годились для Большого театра. Наверное, поэтому каждый из нас обычно что-то напевал себе под нос. Отец любил нечто бетховенское – сродни тому, что исполнял его квартет на сцене Малого зала консерватории; мать предпочитала французский шансон, сестра – чувствительные романсы, а я так просто чижика-пыжика или что-то в этом роде.
Но летом пятьдесят восьмого наши пристрастия неожиданно совпали, и мы все стали напевать: речка движется и не движется… трудно высказать и не высказать. Иными словами, «Подмосковные вечера», которые в нашем исполнении приобрели и нечто бетховенское, и нечто от романса, и даже что-то от моего чижика-пыжика.
Во всяком случае, я, будущий альтист, посещавший класс общего фортепиано (таким образом, наша семья – подобно семейству Баха – могла составить целый оркестр), пытался воспроизвести «Вечера» на пианино, подобрав к ним аккомпанемент и не удержавшись от соблазна придать этой простой мелодии немного виртуозного блеска – совсем как мой кумир, но не Лемешев и не Козловский, разумеется… Впрочем, его имя я назову чуть позже.
Но был и еще один знак, подаваемый нами друг другу. В каждой семье есть свои прибаутки, присказки, часто – на разные лады – повторяемые веселенькие фразы, иногда выдуманные, иногда заимствованные из отечественной словесности и слегка переиначенные – вроде «Аркадий, не говори красиво» или «Давненько не брал я в руки синхрофазотрон». И вот летом пятьдесят восьмого Аркадий с синхрофазотроном (до сих пор имею самое смутное представление, что это такое) куда-то бесследно испарились, а вместо них в нашем семейном обиходе появилась фраза: «Я вас лублу».
Эту фразу мы повторяли с утра до вечера, настолько она всем нравилась и трогала нас до слез. Мы изливали в ней лучшие свои чувства, особенно налегая на букву у, заменявшую ю и придававшую нашему произношению очарование англо- (американо-) язычного акцента.
Теперь самое время признаться в том, о чем читатель наверняка уже догадался. Фразу «Я вас лублу» первым произнес Ван Клиберн, победивший на конкурсе Чайковского. Он же первым в Большом зале консерватории исполнил «Подмосковные вечера», чем окончательно сразил не только публику, но и жюри конкурса, коему тоже оказались свойственны простые человеческие чувства. На каждого мудреца, как говорится…
Именно сразил наповал, хотя ни публика, ни авторитетное (слава богу, не авторитарное) жюри и не подозревали, что против них было применено новое сверхсекретное оружие, привезенное обаятельным Ваном Клиберном в Москву вместе с нотами. Нет, их не зомбировали, не чипировали, ими не манипулировали, в конце концов: до всех этих дьявольских ухищрений еще было далеко. Но весь убийственный фокус заключался в том, что их с ангельской невинностью чаровали и шармировали, они же против этого оружия были совершенно беззащитны, как, впрочем, и сам Ван Клиберн.
Оружие было направлено и против него. С триумфом завоевав первую премию на конкурсе, он не стал сколько-нибудь выдающимся пианистом – таким, как Артур Рубинштейн, Владимир Горовиц или Глен Гульд. На конкурсе, правда, его сравнивали с Рахманиновым, в чем особенно преуспел старик Гольденвейзер, игравший когда-то Льву Толстому. Но позднее Клиберн признавался, что чувствовал себя гениальным только в Москве – благодаря доверчивой, самоотверженной, жаждущей восторженных переживаний русской публике и созданной ею атмосфере культа и поклонения.
Словом, козловистки и лемешистки проснулись, подняли могильный камень и вышли из гробов наружу, чтобы снова безумствовать, кликушествовать и предаваться своим страстям.