Читать книгу Символ веры - Александр Ярушкин, Леонид Шувалов - Страница 3

Часть первая
Глава вторая
В городе и в лесах

Оглавление

1

Анисим и Яшка шли на северо-восток. Они давно потеряли счет времени, речушкам, через которые переходили, сопкам, через которые переваливали. Их обмороженные лица покрылись струпьями. Сил хватало только на то, чтобы дышать да переставлять усталые ноги. Шли молча, тупо глядя перед собой. Вот лечь и не вставать! Никогда больше не вставать! Но рядом шел другой и оставшемуся в живых пришлось бы вдвое тяжелей.

Сухари доели бы давно, не окажись Яшка таким удачливым: то здесь, то там разыскивал беличьи кладовые – где горсть кедровых орехов, где грибы сушеные.

Шли…

С утра открылся вдруг перед ними распадок, разрезанный черной, незамерзающей даже в мороз речушкой. Над заснеженными берегами курилась легкая туманная дымка.

Комарин остановился внезапно, ткнул рукой в сторону виднеющегося из-за деревьев угла бревенчатой постройки:

– Люди! Аниська, люди!

– Обходить надоть, – тревожно шепнул Белов растрескавшимися губами.

Яшка потянул воздух ноздрями:

– Жилым не пахнет.

– Мало ли…

– И собак не слышно.

– Ох, попадемся!

– Все одно пропадать…

В голосе Комарина прозвучала такая обреченность, что Анисим понял: Яшка теперь в сторону не свернет.

Чем ближе подходили они к бревенчатой избушке, тем осторожнее становились их шаги. Каждое движение было по-звериному выверенным, пугливым, готовым и к отпору, и к неожиданному прыжку.

Тишину нарушало лишь журчание речки.

Пушистый нетронутый снег расстилался вокруг зимовья. Ни тропинки, ни следов человека, только одинокая строчка, оставленная лисой.

– Никого, – облегченно, но со скрытым разочарованием выдохнул Комарин.

Анисим глянул на снежную подушку, совсем закрывшую крохотное оконце.

– Никого… И, похоже, давненько…

Только теперь, когда напряжение спало, Яшка обратил внимание на густые клубы пара, валившие из-за сугроба, нависающего над скальным обрывом.

– Глянь, Анисим…

– Че это там? – устало повернул голову Белов.

– Черти чай кипятят! – хмыкнул Комарин, направляясь к сугробу.

В круглой проталине, в углублении, явно расширенном руками человека, пузырилась мутноватая вода. Яшка, скинув рукавицу, опустил в воду палец.

– Горячая!

– Да ну?! – не поверил Анисим.

– Раздевайся! – неожиданно гаркнул Комарин.

– Сдурел? – попятился от него Анисим. – Мороз…

– Раздевайся! – еще яростней, еще веселее гаркнул Яшка. – Живем, Аниська! Теперь живем!

Глядя на худющее, с выпирающими ребрами, сухое тело Комарина, Анисим покачал головой. Вот тайга зимняя что с человеком делает! Ведь и сам такой же… ну сколько бы они еще протянули? Неделю? Две?

Яшка, скинув одежду, топтался по ней, не решаясь ступить в воду. Кожа его покрылась пупырышками.

– Ой, сварюсь!

Не оглядываясь на дружка, он все же ступил в яму, ушел в воду по колено, потом, взвизгнув, присел, и, глядя на него, Анисим сам бросился в горячую воду.

Перехватило дыхание, промороженное тело пронзили миллионы сладких иголок. Щекоча, поползли по коже мелкие пузырьки, как живые, убаюкивали, укачивали Анисима. Век бы так лежать. Всю дорогу, считай, о таком вот блаженстве и думал, не зная, конечно, сбудется ли.

Глаза закрылись сами собой.

– Эй, Аниська! – вывел его из забытья голос Комарина. – Кончай дрыхнуть, навсегда в яме останешься.

– А че? – разлепил веки Белов.

– Вода, конечно, целебная, да сидеть в ней долго не надо. Сомлеешь, захлебнешься, тащи тебя потом. А то, говорят, мужики с той воды становятся совсем к бабам неспособные. Буряты сказывают, энто ихние чертяки под землей котлы кипятят. А в земле-то дырки имеются, вот и прорывается горячая водичка. Одним словом, родник тут под нами, чуешь, задницу-то как печет?

Почувствовав ломоту в суставах, Комарин повернул к Анисиму торчащую из воды плешивую голову:

– Все… Отогрелись – и будя. Давай вылазить.

Дверь зимовья никак не поддавалась.

Уже с четверть часа Комарин и Белов, отбросав снег, пытались открыть дверь, но все попытки оказывались безрезультатными.

– Неужто изнутри заперто? – недоуменно проговорил Яшка, вытирая пот со лба. – Или мы такие слабые?

– Похоже, изнутри, – сказал Анисим, прислоняясь к бревнам стены. – А это что за царапины?

Яшка пригляделся, провел ладонью по глубоким бороздам на толстых досках, из которых была сколочена дверь, хмыкнул:

– Мишка, кажись, тут до нас побывал. Ишь, как старался…

– Че делать-то будем? – не глядя на товарища, спросил Белов.

Комарин вздохнул:

– Крышу придется разбирать.

Они долго возились, пока удалось снять несколько тесин с пологой крыши избушки; потом, напрягая ослабшие мышцы, с трудом сорвали с места тяжелое бревно, отдышались, сев прямо на снег, и лишь после этого Яшка заглянул внутрь. Оторвавшись от щели, он перекрестился с несвойственной ему набожностью и тихо проронил:

– Покойник.

Анисим тоже перекрестился.

Второе бревно вынули быстро. Комарин скользнул внутрь, отпер дверь, закрытую на тяжелый засов и выскочил на улицу.

Стараясь не шуметь, вместе они вошли в зимовье.

На полатях, запрокинув голову, задрав седую бороду и аккуратно сложив на груди иссохшие руки, лежал старик в белой полотняной рубахе до колен, в новых портах и онучах.

– В чистое обрядился, – уважительно заметил Яшка. – Давненько помер…

Спокойное, умиротворенное лицо старика, обставившего свою кончину с извечной народной простотой, придало уверенности беглецам.

Комарин вертел головой, оглядывая зимовье. Увидел на столе запыленную бутыль, лепешку рядом с ней и набитый чем-то кожаный мешочек, обрадовался.

– Вот дед! И помянуть чем оставил!

Подняв мешочек, Яшка взвесил его на ладони. Оторопел:

– Глянь, Аниська!

Жадно, задрожавшими вдруг руками, попытался развязать, но сыромятный ремешок ссохся, стал каменным. Яшка даже пустил в ход зубы.

– Золото! – плечи Комарина вдруг опали, как от великой усталости.

Анисим пальцем выковырнул из мешочка самородок величиной с ноготь, покрутил его равнодушно:

– Хлеба бы…

– Энто же золото! – возмущенно воскликнул Яшка. – Не понимаешь, что ли?! Мы на него не только хлеба, мы на него…

Анисим вздохнул:

– Сейчас-то чего с него толку?

– Ну, дурень! – суетился Комарин. – Теперь будем жить! Еще как будем жить!

– Не наше оно, золото, – досадуя на приятеля, напомнил Белов.

Опустившись на чурбан, Яшка Комарин наклонил голову и долго смотрел на Анисима:

– Ты в своем уме? Ты чего, впрямь думаешь, что покойничек золото на стол выложил просто так?

– Может, и не просто, – согласился Анисим, машинально потянул к себе кусок валяющейся рядом с высохшей лепешкой бересты, удивился, разглядев на ней какие-то знаки. – Глянь-ка, ты грамотный…

Комарин выхватил бересту, вгляделся:

– Буквы! Старик, значит, написал… – и медленно, почти по слогам, стал разбирать: – «Люди добрые… Сегодня помру… Похороните как следоват… Припасы в ларе… Ермил…» Вот! – закричал Яшка. – А ты говоришь «не наше»! Все наше! Ермил обо всем позаботился, оставил все добрым людям! То бишь нам с тобой, Аниська!

Не торопясь, они хлебнули из четверти, закусили промерзшей лепешкой и вышли из избы. Топором, найденным в зимовье, нарубили сухих сосенок, расчистив от снега площадку, разожгли широкий костер. Твердо решили: деда Ермила по-христиански положат в землю. Пусть пока мерзлота оттаивает.

– Гроб бы сколотить… Только из чего? – оглядываясь по сторонам, проговорил Белов.

Комарин раздумчиво протянул:

– Не может быть, чтобы такой хозяйственный мужик, как наш дед Ермил, и о таком деле не подумал… Не поверю, быть того не может!

Они обошли зимовье и под снегом, наметанным к задней стене, действительно отыскали покоящийся на поленнице дров выдолбленный из кедрового ствола гроб.

– Ишь, экую домовину дед Ермил сработал! – одобрительно присвистнул Комарин и, почесав затылок, с сомнением в голосе спросил: – Дотянем ли?

– Дотянем, – кивнул Анисим, приподнимая широкий конец домовины.

Кое-как они втиснули гроб в зимовье, бережно уложили в него негнущееся тело старика, сходили за крышкой. Анисим взял медный чайник, стоящий на печке, пошел к реке, а Комарин принялся за детальный осмотр избы.

Когда Анисим, вскипятив на жарко пылающем костре воду, вернулся, Яшка с довольным видом сообщил:

– Живем, Аниська! Жратвы хватит! Два ружья имеется, припас к ним! Сетешка! До весны проживем… На, завари.

Белов взял пахучие ломкие смородиновые листья и бросил их в чайник. В зимовье сразу запахло летом.

Грея руки о берестяную кружку, неторопливо прихлебывая душистый напиток, Анисим посматривал на приятеля. Потом все-таки поинтересовался:

– Ты че про весну-то разговор завел? Здесь, что ли, оставаться решил?

– Не могет быть, чтоб дед в энтой глуши за просто так жил, – почесал плешивую голову Комарин. – Золотишко-то где-то неподалеку мыл. Старый же, далеко ходить тяжело было.

– А нам этого не хватит? – Анисим кивнул в сторону мешочка с песком и самородками.

Комарин сокрушенно покачал головой:

– Ох, и дурень ты. Золото, оно такое. Сколько ни есть, все мало. Такой фарт, и упустить! Ладно, айда могилу рыть.

Анисим пожал плечами, подхватил заступ и вышел следом за Яшкой.

2

Сотниковский священник отец Фока обвенчал молодых сразу после Покрова.

Еще вчера желтели березы, багрово горели осины, еще вчера мужики стригли овец и засыпали картошку в ямы, а вот сразу вдруг лег снег. Старики говорили: это на лютую и снежную зиму. А и хорошо, говорили. Такие зимы всегда к хорошему урожаю.

Свадьба Тимофея Сысоева да Кати Коробкиной собрала все село. Свободные от дел сотниковцы толпились у паперти. Кто в церковь войти не смог, заглядывали через головы, слушали бас отца Фоки:

– Сочетается браком раб Божий Тимофей…

Тимофей стоял растерянно. Он то ликовал уже от одной мысли, что вскоре Катя станет принадлежать только ему, то вдруг сжимала ему сердце неявная какая-то, но тяжелая, как камень, тревога. Летом сысоевские сваты от Коробкиных вернулись ни с чем, а под осень зато к Сысоевым сам Кузьма Коробкин пожаловал. Тимофей заглянул в горницу, а Коробкин во всю спорит с отцом. Бог их знает, что обсуждали, но, увидев сына, Лука Ипатьевич плеснул в стакан чуток самогона, подмигнул:

– Дочерь вот евонная согласная, а сам-то… торгуется!

Тимофей сипло выдавил, не веря своему счастью:

– Не упорствуйте, папаша…

– Эк тебя разобрало! – даже обиделся Лука Ипатьевич.

Кузьма Коробкин меж тем, опорожнив стакан и стукнув его донышком по столу, веско заметил:

– Катька моя – девка ладная. Кому другому и не отдал бы, так что ты не сквалыжничай, сват, сына послухай!

Только тогда, Тимофей понял: дело решенное.

Мучило, конечно. Помнил, как бесстыдно смотрела Катька на Петьку Белова, как диковато все сманивала парня куда-то… Так ведь в прошлом все это, че поминать?..

Отец Фока сунул крест под губы Тимофея, и тот испуганно вскинул голову.

«Боже мой, – подумала Катя. – Этот угловатый нелюдимый парень, он ее муж?… Что ж будет? Что ж будет?…»

А бывало, Тимофей бил Катю.

Бил подолгу, молча. Не девкой ведь пришла к нему. Бил, а потом, как сраженный, падал на пол, плакал, закрывая лицо широкими крестьянскими ладонями.

Горькие и беспросветные дни…

Днем Катя помогала свекрови по хозяйству, всем телом ощущая ее непреклонную ненависть – догадывалась свекровь о многом, а ночами долго не могла уснуть. Страшил и пугал Тимофей, безмолвно притихший рядом, но и обида непонятная брала – ишь, лежит. Когда однажды Тимофей, не выдержав, развернул ее все же к себе, раздвинул коленом ноги, она даже обрадовалась смутно и все ж его оттолкнула.

Задохнувшись от ярости, Тимофей принялся охаживать ее кулаком, но она и не пыталась уклоняться от ударов. Испугавшись собственного неистовства, Тимофей, как был, в исподнем выскочил на крыльцо, закурил жадно, растерянно, а Катю вдруг снова пронзила странная жалость. Когда продрогнув, Тимофей вновь вернулся в постель, она уже не стала его отталкивать…

Как-то вдруг Катя поймала на себе ощупывающий взгляд свекрови. Ребенок Петра уже не желал скрываться. Надо было решаться на что-то и Катя решилась.

Вечерам пошла навестить родителей.

Мать обмерла, услышав что Катя в тягости.

– Виданное ли дело, – запричитала она. – Не успела в замуж, а пузо уже к носу лезет. Под кого ж ты это подкатилась, срамница?

Катя неласково глянула на мать:

– К Варначихе сходи. Я обожду.

– К Варначихе?

Мать подняла выцветшие, а когда-то такие же зеленые, как у дочери, глаза и непонимание в них сменилось страхом. Но вытащив из сундука серебряный рубль, добыв из кладовой кусок сала, она, увязав узелок, засеменила все-таки к двери.

Когда Катя появилась в землянке, Варначиха прокаливала над каганцом толстую вязальную спицу. На кривом столе стоял самогон. Приложившись беззубым ртом к бутыли, старуха зелье не проглотила, а спрыснула на руки, неспешно обмыв их.

– Хлебнешь для храброшти?

Катя покачала головой.

– Как желашь, как желашь… Ложишь туды… – И глянула на мамашу: – А ты, шердешная, штупай… Подожди за порогом… Штупай, штупай…

Несколько дней Катерина не поднималась с постели. Тимофей, переживая болезнь жены, ходил по избе сам не свой, только свекровь все нехорошо жмурилась.

Но болезнь отступила, все пошло своим чередом.

К Великому посту Катя ровным голосом сообщила, мужу, что она в тягости.

Просветлев, Тимофей впервые обнял ее нежно и просто.

3

Шла уже середина апреля, а зима все еще давала о себе знать крепким морозцем, по утрам схватывающим лужи.

Катя затопила потухшую за ночь печь, набросила на плечи кацавейку и, подхватив в сенях подойник, выбежала во двор. У дверей хлева она поскользнулась, не удержалась на ногах и упала. Подойник покатился по обледеневшей земле. Протяжно охнув, Катя поднялась, подобрала подойник, вошла в хлев. Коровы неторопливо повернули к ней свои глупые глаза, тягуче замычали.

Все еще кривясь от боли в пояснице, Катя похлопала по раздутому боку пегой буренки, ласково проговорила:

– Ну, милая, че ты?..

Подставив чурбачок, Катя присела и почувствовала, как боль спустилась вниз живота. Она не смогла сдержать стона, но потянулась за подойником. От этого движения боль стала совсем нестерпимой, прожгла все тело, ударила в голову, замутила сознание. Катя медленно, словно засыпая, повалилась набок.

Когда она приоткрыла веки, на нее равнодушно смотрели выпученные глаза жующей нескончаемую жвачку коровы. Боль немного отступила, пришла опустошающая слабость, и Кате вдруг подумалось, что она сейчас умрет, а этого ей так страшно не хотелось, что уже от самой этой мысли она зашлась в истошном, по-животному безнадежном крике.

Тимофей ворвался в хлев в одном исподнем. За ним прибежал Лука Ипатьевич. Оба застыли, не зная что делать. По лицу Кати бежали слезы, и она отвернулась, чтобы не видеть вытаращившегося от испуга и непонимания Тимофея.

Вошла свекровка. Поджав губы так, что они превратились в одну узкую синеватую полоску, нахмурилась. Оглядела побуревшую юбку, скользнула глазами по оголившимся до колен ногам, произнесла едко:

– Че, скинула?

И столько в ее голосе было злости, почти не скрываемой ненависти, столько желания, чтобы сноха вообще больше не поднялась и никогда не переступала их порога, что Кате стало жутко.

– Скинула! – почти выкрикнула Катя, перебарывая захлестывающую ее волну жути и обезволивающей слабости.

Свекровь молча вышла.

Тимофей хотел подхватить Катю на руки, но она отстранила его, закусив губу, перевернулась на живот, уперлась в усыпанный соломой земляной пол, с трудом разогнула колени, оторвала пальцы от пола, медленно распрямилась и, пошатываясь, побрела к дверям, скользя ладонью по пыльной бревенчатой стене.

Тимофей с ужасом уставился на пятно крови, расплывшееся на том месте, где только что лежала Катя.

– Че вылупился?! – ткнул сына в плечо Лука Ипатьевич, сердито сплюнул и добавил: – Айда в избу!

Торопливо кивнув, Тимофей послушно поплелся за отцом.

В комнате он взглянул на неподвижно лежащую лицом к стене Катю, хотел что-то сказать, но махнул рукой и, круто развернувшись, вышел. Схватив с гвоздя полушубок, слепо всунул руки в рукава и, не застегиваясь, широкими шагами пересек двор.

В кабаке никого не было, только в дальнем углу, примостившись возле печи, громко швыркал жидким чаем хромоногий Митька Штукин.

Услышав, как хлопнула входная дверь, из-за пестрой засаленной занавески вышел кабатчик Тихон Лобанов. При виде Тимофея рыжие брови кабатчика поползли вверх, казалось, даже правый глаз, затянутый бельмом, и тот выражал удивление. Редким гостем в заведении был Тимоха Сысоев, а уж в этакую рань его вообще никто не видел.

– Очищенной… полуштоф, – не поднимая головы, буркнул Тимофей.

Пожав круглыми, как у бабы, плечами, Лобанов выставил перед Тимофеем толстостенный полуштоф из помутневшего от времени стекла, зеленоватую рюмку, тарелку с куском ржаного хлеба, луковицей и ржавой селедкой.

Митька Штукин заинтересованно пересел поближе. Завистливо проследил, как Тимофей жадно, словно заливая пожар, паливший внутренности, опрокинул одну за другой три рюмки и, сморщившись, хрустнул луковицей. У Митьки во рту появилась сладкая слюна. С тех пор как проломили череп его бывшему хозяину Василию Христофоровичу Кунгурову и забрили в солдаты сына Кунгурова – Андрея, Штукин, и раньше-то перебивавшийся с хлеба на воду, вовсе остался не у дел. В доме Кунгуровых все пошло прахом. Торговлю перехватил давний конкурент Зыков, маслодельня стала лишней обузой, так как крестьяне понесли молоко тому же Зыкову, и вдова Кунгурова, сердобольно поохав, выставила Митьку, разрешив по доброте душевной ночевать в опустевшей избенке, где раньше стоял проданный теперь за полцены Зыкову сепаратор с диковинным названием «Альфа-Лаваль». Работник из Митьки с его искалеченной ногой был никудышный, а податься ему было некуда. Правда, летом удавалось пристроиться в подпаски, зимой же он целыми днями торчал в кабаке в надежде, что захмелевшие мужики раздобрятся и угостят нехитрой закуской, а то, глядишь, и рюмку нальют. Тихон Лобанов терпел Штукина, как терпят юродивых, да еще и, подвыпив, Митька искусно изображал, крики одуревших мартовских котов, блеянье рассерженного мануйловского козла, ловко кричал петухом, заливисто выл по-волчьи. Короче, и мужиков веселил, и кабаку способствовал в процветании.

– Здорово, Тимоха! – Штукин подсел еще ближе и с наслаждением вдохнул запах сельди.

Тимофей молча поднял глаза. Помолчав, окликнул кабатчика:

– Семеныч! Дай еще рюмку.

Лобанов принес зеленую рюмку, поставил перед Штукиным. Тот выжидательно глянул на вновь задумавшегося Тимофея, но торопить его не стал, дождался, пока тот сам вспомнит о нем.

– Ну, чего ж ты?

– Дак я что? Я как все. – Занюхав рюмашку рукавом драного зипуна, Штукин совсем растрогался: – Спасибочки тебе, Тимофей Лукич. Вот дай тебе Бог счастья.

– Счастья? – переспросил Тимофей, придвигая рассеянно тарелку с луковицей и сельдью поближе к Штукину. – Какое там счастье, Митрий…

Митька, не решаясь на большее, отломил кусочек хлеба, с наслаждением пожевал. Потом вздохнул:

– Тебе ли, Тимофей Лукич, жалиться?.. Вот и хозяйство у вас справное, папаша у тя негневливый, супруга дюже славная, детков хороших нарожат…

Тимофей посерел. Дрожащей рукой наполнил рюмку, расплескивая водку по столу. Выпил. Пряча руки, произнес осевшим голосом:

– Наливай сам.

Осторожно косясь на изменившегося в лице Тимофея, Штукин поспешно расправился еще с одной рюмкой, предложил:

– Тимоха, хошь журавлем покурлычу?

Сысоев отрицательно покачал головой. Чуть погодя невесело усмехнулся:

– Давай, Митька, лучше споем.

– Я ить… – замялся тот, – петь-то не шибко мастак… Ты попой, на душе легче станет…

Тимофей тяжело вздохнул, обхватил голову ладонями, тоскливо затянул:

– Во лузях, во лузях зеленых, во лузях… вырастала трава шелковая, расцветали цветы лазоревые… Уж я той травой выкормлю коня, выкормлю, выглажу его…

Внезапно оборвав песню, он громыхнул кулаком по столу:

– Семеныч! Водки! Счастье заливать будем!

Кабатчик неодобрительно проронил:

– Не шуми… Счас принесу…

После третьего полуштофа Тимофей, убедившись, что водка его не берет, вышел из кабака. Зажмурился от яркого солнца и, не разбирая дороги, зашагал к дому.

Едва он сбросил полушубок, мать процедила сквозь зубы:

– Ушла твоя…

– Куда? – опешил Тимофей.

– Уж и не знаю… Можа, к родителям, а можа, ишшо куды…

Собрала узел и ушла…

– Как… узел?

– Обнакновенно.

– Че ж мне таперя делать? – глядя сквозь мать, которая стояла посреди комнаты, сложив руки на животе, потерянно проговорил Тимофей.

Мать хмыкнула:

– Ну уж, во всяком разе, не бежать за ее подолом. Ты ж мужик! Понятие о себе должон иметь, гордость. Да и на че она тебе нужна такая? Родить – и то путем не могет.

– Маманя! – вскрикнул Тимофей.

– Попридержи язык-то! Только и горазд, что на мать орать! Лучше бы за своей смотрел… Недаром она к Варначихе бегала, вот таперя и скидыват!

Сжав пальцами виски, Тимофей силился понять, к чему клонит мать, но никак не мог.

– К Варначихе? – переспросил он – Зачем?

– Да ты совсем ослеп! Уж и не знаю, чем она тебе глаза застит? Да брюхатую ж взял!

– Маманя! – испуганно пятясь и прикрываясь руками от ее слов, будто от летящих камней, надрывно выкрикнул Тимофей. – Побойтесь Бога!

– Мне его нечего бояться, я греха на душе не имею! Пущай Катька твоя Бога боится! Люди, они все видят! От них не скроешься!

Руки Тимофея безвольно обвисли, он зашатался, словно в голову ему ударило все выпитое.

4

Когда Катя пришла к родителям, мать, взглянув в ее обескровленное лицо и странно спокойные глаза, ойкнула. Кузьма Коробкин подозрительно уставился на дочь, молчал.

– Не могу я там больше жить, – едва слышно выдавила Катя.

Кузьма решительно вскочил с лавки.

– Ты энто че надумала? – вытянув шею, визгливо заорал он. – Отца позорить?!

– Не могу я, – отворачивая лицо, простонала Катя. – Не могу!

– Мне до энтого дела нет! Я ж за тебя, паскуду, перед обчеством срам принимать должон! Иди, откель пришла, чтоб мои глаза тебя не видели!

Кузьма потряс над дочерью острыми кулаками.

Мать вступилась:

– Че уж ты, отец, так-то разбушевался? Вишь, дите не в себе… Отойдет, вернется… Куды ей от мужа… В церкви как-никак венчаны. – Она обняла Катю за плечи и повела к кровати. Усадив, заговорила, словно успокаивая саму себя: – Ведь правда, доченька… Вернешься ведь… Ну обидел тебя мужик, со всякой быват, перемелется, мука будет… Твой-то отец помоложе кады был, тоже шибутной был, натерпелась я… И ниче, живем, таперя образумился малость… Как же от мужа уходить?.. Нельзя. Да и дите у вас будет, нельзя ему без отца…

– Не будет дитя, – разлепила сухие губы Катя.

Кузьма, который сердито супился, делая вид, что ему безразличны эти бабьи разговоры, вскинулся:

– Ты че энто буровишь?

Мать, чтобы не вскрикнуть, зажала лицо ладонями, и только полные слез глаза безмолвно и отчаянно вопрошали.

– Скинула я, – злясь на себя и на весь свет, отрезала Катя.

Она хотела этого ребенка, ждала, когда он родится, надеялась, что любовь к нему навеки вытеснит из сердца воспоминания о Петре. Она даже смирилась с постоянным присутствием мужа, с его тяжелой, обременительной, заставляющей все время чувствовать свою нескончаемую вину, любовью. И теперь не знала что делать. Ее тело было пусто, и в душе с новой силой всколыхнулось прошлое.

Кузьма прикрикнул на заголосившую было жену:

– Цыц, баба!.. Че воешь, как по покойнику? Скинула, снова забрюхатит, такое ваше дело… – Достав с печи кисет, скрутил самокрутку, выпустил густой клуб дыма, проговорил, щурясь: – Ты, Катька, могешь покеда здесь побыть… К вечеру, чтобы домой шла… Не то прибью.

Уже стемнело и Кузьма стал недовольно поглядывать на дочь, когда дверь распахнулась. Катя оторвала голову от подушки.

Тимофей стоял, сняв шапку, и смотрел в пол.

– Проходи, зятек, проходи, – засуетился Кузьма. – Давненько в гости не захаживал. Счас бабы пельменев подадут, у меня пузырек припрятан.

Он помог Тимофею раздеться, усадил за стол, прикрикнул на жену и дочь, чтобы те побыстрее накрывали на стол.

Катина мать принесла из ледника холщовый мешок с замороженными пельменями, и вскоре миска с дымящимся и распространяющим вкусный запах варевом стояла перед мужчинами.

Все молчали, только Кузьма говорил без умолку.

Катя старалась не смотреть, как Тимофей машинально, словно выполняя ненужную работу, поглощает пельмени, как опрокидывает рюмку за рюмкой, как сопит, глядя перед собой, и, кажется, не слышит, о чем говорит тесть, и в ней поднималась все та же вечная невольная, вызывающая тошноту жалость.

– Ну, бабы, ну, бабы! – балаболил Кузьма – Налепили энтаких пуговиц, в рот сунешь, будто воздух глоташь. Сколько раз говорил – лепи, чтоб было за че укусить. Большому-то куску и рот рад. Нет, все с форсом.

Наконец Тимофей поднял голову и взглянул на Катю. Взгляд его был долгим и тоскливым:

– Пойдем домой, что ль?

Не говоря ни слова, Катя взяла узелок, оделась и, не прощаясь с родителями, вышла. Тимофей буркнул неразборчивое:

– Прощевайте…

Немного постояв, сгреб полушубок и вышел следом.

Шли молча, только слышно было, как похрустывает ломкий ледок под тяжелыми шагами Тимофея. Увидев высокие ворота дома Сысоевых, Катя замерла, словно наткнулась на препятствие.

Резко обернулась к Тимофею:

– Не могу я…

– Пойдем, – сипло произнес он.

– Не неволь, не могу, – прижав узелок к груди, выдохнула Катя.

– Пойдем… Нет мне без тебя жисти…

Он стоял перед ней большой, нескладный, жалкий в своей растерянности.

Ощущение никчемности своего существования, даже его вредности, пронзило Катю, и она, внутренне вздрогнув, поняла вдруг, чего ей хочется – умереть, исчезнуть, чтобы избавить других, чтобы самой избавиться от страданий, которые переполняют ее.

– Пойдем, – еще раз повторил Тимофей.

Как-то само собой вырвалось у Кати:

– Не люблю я тебя, Тимоша… Слышь? Не люблю…

Лицо Тимофея исказилось:

– По Петрухе маешься?

– Не знаю…

Тимофей внезапно рухнул на колени, обнял ее ноги, жарко заговорил, запрокинув голову:

– А я знаю, знаю! Не надо мне твоей любви. Одной моей на двоих хватит. Только вернись. Пальцем больше не трону. Жисти без тебя нет, сердце ноет. Помру от тоски. Иссушила ты меня хуже болести…

Катя молчала.

Ночь. Звезды над селом. Луна…

Что делать?

5

Забренчал телефон. Ротмистр Леонтович поднял трубку, легким прикосновением ладони поправил безупречный косой пробор и негромко проронил:

– Слушаю.

– Добрый день, Сергей Васильевич, – донесся до него голос новониколаевского полицмейстера Шестакова. – Вам известно, что в Железнодорожном собрании только что закончилась противоправительственная сходка?

Леонтович улыбнулся, его узенькие усики насмешливо дрогнули:

– В самом деле?

– Произносились речи самого крайнего содержания, – не уловив иронии, воскликнул Шестаков.

– Должно быть, призывали к свержению самодержавия, к поражению в войне?..

– Совершенно верно! А теперь они вышли на улицу.

– Следовало предполагать, – с оттенком превосходства перебил Леонтович. – Сегодня по европейскому календарю первое мая, а в этот день, как вам, вероятно, известно, господа пролетарии демонстрируют свою солидарность.

Полицмейстер обиженно протянул:

– Так вы уже информированы, а я, старый дурак, распинаюсь…

– Плохим бы я был жандармским офицером, коли не знал бы о готовящихся беспорядках, – примирительно отозвался Леонтович. – Не серчайте. Я уже распорядился отправить взвод Звенигородского полка навстречу манифестантам.

– Они же могут пустить в ход оружие! – встревоженно воскликнул Шестаков.

– Могут, – ровным голосом ответил ротмистр. – Более того, должны. Им отдан такой приказ.

– Побойтесь Бога, Сергей Васильевич! Это же будет повторением петербургских событий! Да и в Томске… Забыли разве?

– Возможно, – хладнокровно согласился Леонтович.

– Как можно так говорить? – возмутился Шестаков. – Губернатор с нас головы снимет!

– Я так не думаю. И вообще, ваша горячность кажется мне несколько неуместной, либеральничаете, уважаемый.

Шестаков замолчал, затем вновь сбивчиво заговорил. Он не понимает… Ведь среди демонстрантов явно много обыкновенных обывателей, затесавшихся в толпу из простого любопытства… А общественное мнение?.. А то-то и то-то?..

Ротмистр слушал вполуха. Судьба железнодорожных рабочих, вышедших на улицу, тем более судьба новониколаевских мещан, была ему безразлична. Гораздо больше занимали его слухи о готовящемся объединении двух социал-демократических организаций – Обской и Городской групп РСДРП.

После провала Ивана Ивановича, агента, внедренного к эсдекам под именем Капустин, после того как он, Леонтович, вынужден был перевести агента в Читу, подальше от этих мест, он никак не мог найти надежного информатора. Все одни слухи, слухи, а он хотел знать точно: кто? где? когда?

– Ладно, ладно, – раздраженно прервал он полицмейстера. – Поступайте, как находите нужным.

…Солдаты перекрыли Кузнецкую, преградив демонстрации все выходы на Николаевский проспект.

Увидев впереди серые шинели, Петр Белов повернулся к Ашбелю:

– Говорил я, надо брать оружие…

Ашбель вытянул тщедушную шею, вгляделся в расхаживающего перед строем офицера.

– Не думаю, что будут стрелять. Комитет принял правильное решение…

– Нет, револьверы бы дружинникам не помешали, – вздохнул Петр.

– Верно кумекаешь, – холодно прищурившись, улыбнулся подошедший к ним Соколов.

Колонна замедлила движение, остановилась.

Офицер, придерживая шашку, сделал несколько шагов навстречу, резко взмахнул рукой:

– Р-разойдись!

– Сам разойдись! – задиристо крикнул один из дружинников, рабочий с паровой мельницы.

Ашбель тронул Петра за плечо:

– Скажи Иннокентию, чтобы не ввязывался.

Кивнув, Белов поспешил туда, где над толпой торчала вихрастая голова дружинника Кехи в сбитом на затылок картузе.

Офицер, остро чувствуя враждебность остановившихся перед ним мастеровых в перепачканных мазутом и машинным маслом тужурках, снова взмахнул рукой:

– Разойдись!

Но колонна медленно тронулась с места и стала надвигаться. Офицер отбежал, дал команду изготовиться к стрельбе. Солдаты четкими движениями вскинули винтовки. В наступившей тишине раздался стук копыт.

– Глянь-ка! Сам полицмейстер пожаловал! – ткнул Петра в бок Кеха.

– Точно, – выдохнул приятель Кехи, Капитон, и даже моргнул изумленно.

Тем временем Шестаков подскакал к строю, натянул поводья, неловко спешился и стал что-то негромко, почти на ухо, разъяснять офицеру. Выслушав его, офицер недовольно бросил шашку в ножны и повернулся к солдатам:

– Отставить!

Кеха удивленно посмотрел на Петра:

– Чего это полицмейстер такой добрый сегодня?

– Да старый, вишь, не хочет лишних забот, – хмыкнул, улыбнувшись, Петр. – Да и обстановка нынче не та. По всей Сибири не та. Побаиваются.

…В приоткрывшуюся дверь кабинета глянула по-детски наивная, однако и хитрая физиономия унтер-офицера Утюганова:

– Разрешите?

– Входи, – коротко бросил ротмистр, отрываясь от донесения, в котором сообщал полковнику Романову о событиях, имеющих место в Новониколаевске.

Унтер-офицер вытянулся перед ротмистром.

– Ну? – Леонтович выжидательно взглянул.

Похлопав белесыми ресницами, унтер бесхитростно выложил:

– Прибегал унтер-офицер дополнительного штата Мышанкин. Он говорит, полицмейстер снял посланный нами взвод.

– Согласовано, – словно отрезал Леонтович.

– Еще Мышанкин докладывает, что телеграфист со станции, Рыжиков, повел людей к почте, а там к ним служащие подключились. Толпа сейчас идет на проспект.

– Где Мышанкин сейчас?

– Обратно побег.

Ротмистр брезгливо осмотрел унтера:

– У тебя щетка одежная имеется?

– Так точно! – вытянулся унтер.

– Ну так пойди и почисть мундир!

– Слушаюсь!

Поскрипывая сапогами, Леонтович прошелся по кабинету и в задумчивости остановился перед телефоном.

– Вот что, – негромко, но твердо приказал он, дозвонившись до казарм, где были расквартированы казаки. – На Николаевском, возле аптеки Ковнацкого, антиправительственные элементы распоясались. Разогнать!

6

Время было предобеденное, и в Новониколаевской почтово-телеграфной конторе царила тишина.

Татьяна Белова, управившись с уборкой, вышла на улицу. Теплый июньский ветерок слабо колыхал успевшие покрыться тонким слоем пыли листья стройных топольков. Татьяна отошла от крыльца, села на лавочку и, прикрыв глаза, подставила лицо солнцу.

Услыхав свое имя, она вздрогнула, обернулась. Перед ней стояла Катя.

– Ой! – невольно вырвалось у Татьяны.

– Здравствуй, – негромко проговорила Катя, перебирая пальцами край туго обтягивающей тонкую талию кофты.

– Приехала вот…

– А я слышала, ты замуж вышла, – еще больше удивляясь, произнесла Татьяна. – За Тимку Сысоева.

– Не пожилось, – потупившись, коротко и негромко проронила Катя.

Татьяна всплеснула руками:

– Господи! И из дому ушла?

Катя потупилась еще больше.

– Как же ты теперь будешь?

– Не знаю, – пожала плечами Катя. – Решила вот с тобой посоветоваться… Больше у меня никого в городе нет…

– Подожди здесь, я сейчас. Только у начальника отпрошусь.

Татьяна бегом бросилась в контору.

Когда они подошли к дому Илюхиных, где продолжала квартировать Татьяна, Катя невольно замедлила шаг.

– Идем, идем, – заметила ее нерешительность Татьяна. – Если не желаешь Петьку видеть, так он здесь не живет. Я его почти и не вижу.

В комнате она сразу усадила гостью за стол:

– Ешь, ты же с дороги.

Но Катя стеснялась и почти ничего не ела. Ее настроение передалось Татьяне, и та тоже сникла, замолчала, едва слышно вздыхая, принялась разглаживать скатерть тонкими пальцами. Всхлипнув, Катя вдруг прижалась к Татьяниному плечу и разрыдалась. Слезы, скопившиеся за долгие месяцы, разом вырвались наружу.

Татьяна пыталась успокоить Катю, но потом поняла, что ей нужно выплакаться, и только бережно гладила вздрагивающую спину. А Катя рыдала громко, в голос, и никак не могла остановиться. Наконец она стихла, вытерла покрасневшие глаза концами платка, заговорила неожиданно спокойным, отрешенным голосом, будто рассказывала не о себе, а передавала слышанную от кого-то историю.

Татьяна не перебивала, не задавала вопросов.

Катя рассказала о своем замужестве, неудачной беременности, умолчав, правда, о том, что до этого избавилась от ребенка, которого должна была родить от Петра, о своем решении уйти из дома Сысоевых, о том, как Тимофей упросил ее вернуться.

– Думала, все уляжется, но, видать, не судьба. Каждая жилка во мне противилась, а я все пыталась с ним жить. Он, должно быть, чувствовал… Угрюмый ходил, пасмурный, а как скинула я во второй раз, напился… Думала, живой не останусь, так избил. Наутро опять на колени бухнулся, прощения просил, обещал забыть все, не трогать. Недели не прошло, снова отдубасил. Еле до кровати доползла.

Татьяна слушала с широко раскрытыми глазами. Она чувствовала, что Катя чего-то не договаривает, и смутно догадывалась, что во всем этом есть доля вины ее брата. На глаза накатывались слезы.

– Вот и решилась… – после долгого молчания выдавила Катя.

– Родители-то хоть знают? – шмыгнув носом, спросила Татьяна.

– Не заходила к ним… Отец бы назад погнал… сразу и подалась в город.

– Добралась-то как? – подперев щеку ладонью, жалостливо проговорила Татьяна.

– Игнат Вихров подвез, он на базар поехал. Я и упросила его, сказала, что к дохтуру надоть.

– Тебе работу надо искать, – раздумчиво произнесла Татьяна.

– Надо, – грустно подтвердила Катя, которая и представить себе не могла, какую работу она может найти и где.

– Намедни начальник наш спрашивал, не знаю ли какую девушку, чтобы за ребенком приглядывала. У его знакомого дите без присмотру осталось. Прежняя нянька замуж вышла за приказчика, вот и некому стало ходить… Давай, я поговорю?

– Не знаю, смогу ли?.. Господское дите-то… Боязно, – нерешительно произнесла Катя.

Но Татьяна уже загорелась:

– Че мочь-то? Дите как дите. Они все одинаковые. Кашу сваришь, накормишь, погулять выведешь, спать уложишь – вот и вся забота.

– А жить где?

– У господ и будешь. Отведут комнатенку али с дитем. Согласная?

Катя подумала и кивнула.

На другой день, ближе к вечеру, они отправились по адресу, полученному от начальника почтово-телеграфной конторы.

Двухэтажный особнячок, в котором снимал квартиру бухгалтер городской управы Виталий Александрович Полуэктов, находился в самом начале Сибирской, неподалеку от вокзала, разыскать его не составило труда.

Дверь открыла манерная дама лет двадцати пяти. Преувеличенно удивившись, она крикнула, сложив руки на груди:

– Виталик!

На ее крик из комнаты неторопливо вышел немолодой господин в домашней бархатной куртке.

– Вы хотите предложить свои услуги по уходу за ребенком?

Татьяна и Катя одновременно кивнули.

– Ну-с? И кто же эта смелая особа?

Татьяна опомнилась и подтолкнула Катю. Катя сделала шаг вперед. Хозяйка придирчиво оглядела ее и чуть приспустила ресницы.

– Я думаю, вы нам подойдете, – важно сказал Виталий Александрович. – Позвольте узнать, как вас зовут?

Густо покраснев, девушка ответила:

– Катя.

– Милое имя, не правда ли? – обернулся к жене Полуэктов.

Та улыбнулась и, уже возвращаясь в дом, поинтересовалась:

– Я тебе больше не нужна?

– Да, Мариночка, спасибо. Я сам обо всем договорюсь.

Поскольку Катю оплата занимала меньше всего, договорились быстро. Татьяна попрощалась, а Полуэктов провел Катю по дому, заодно объяснив ее обязанности.

– А вот и поручаемый вам субъект, – улыбнулся Виталий Александрович, вводя Катю в детскую. – Звать его Сережа и сейчас ему почти три года.

Кудрявый русоволосый субъект Сережа хитро кивнул.

– Вот твоя новая няня, – наставительно сказал Полуэктов. – Ее зовут Катя. Ты должен слушаться Катю, Катя будет тебе помогать во всем, а если ты начнешь шалить, она все расскажет мне и я лишу тебя сладкого.

Мальчик рассмеялся:

– А гулять она меня будет?

– Обязательно, – улыбнулся Виталий Александрович и повернулся к Кате: – Здесь рядом сад «Альгамбра», место тихое и спокойное. Именно там и можно прогуливать этого сорванца.

Катя кивнула.

– А сейчас можете отдохнуть, – вновь важно объявил Полуэктов. – Ваша комната рядом. Прямо с утра можете заняться нашим ангелом.

7

Небо над городом посерело в ожидании рассвета. Петр зябко повел плечами, посмотрел на шагающего рядом Исая. Тот почувствовал взгляд, виновато улыбнулся:

– Извини, что-то задумался…

– Я говорю, Тимофей правильно заявил на комитете, что либо вооруженные демонстрации, либо вообще не стоит соваться, чтобы не подставлять свои спины под казацкие нагайки.

– Нет, не правильно, – возразил Ашбель, и его острая черная бородка воинственно выпятилась.

– Че не правильно-то? – запальчиво возразил Петр. – На Первое мая казаки исполосовали нас, в следующий раз повторится то же самое.

Ашбель печально вздохнул:

– Так-то оно так… Однако ты не учитываешь, что с каждым разом наши демонстрации становятся все более многочисленными. Не случайно ЦК считает демонстрацию самой видной формой борьбы. Кстати, ты знаком с письмом «К нашим тактическим задачам»?

– Читал, – буркнул Петр.

– Тогда я не понимаю твоей позиции. Ведь четко и ясно сказано, что всякое серьезное политическое событие в стране должно непременно вызвать со стороны организованного пролетариата уличный протест в виде демонстрации, а всякой демонстрации должна предшествовать широкая массовая агитация при помощи листков, и особенно массовых собраний.

– Это-то до меня доходит, но все равно обидно быть битым, – с юношеским упрямством возразил Петр.

– А для того, чтобы меньше быть битыми, – мягко улыбнулся Исай, – нужно поскорее объединить группы. Пока мы не объединились, все наши действия битьем и будут кончаться.

– Так, вроде все согласны. По-моему, сегодня с Ортодоксом уже никто не спорил.

– Да… За Ортодоксом опыт объединения Томского и Сибирского союза, – раздумчиво проговорил Ашбель. – Теперь дело за общим собранием групп.

Они подошли к дому, где снимал квартиру Исай.

– Зайдешь?

Петр отказался:

– Нет, хотел к сестре заглянуть.

– Привет передавай, Евдоким Савельевич, кажется, приболел. Зайди, проведай. Может, от Николая какие вести есть.

Распрощавшись с Ашбелем, Белов пересек железнодорожные пути, прошел по Владимировской и, прежде чем свернуть в проулок, ведущий на Саратовскую, огляделся. Все было спокойно.

Стараясь не шуметь, осторожно открыл калитку… и замер.

На ступенях высокого крыльца, накинув на плечи старый полушубок, сидел Илюхин.

– Ну, чего столбом встал? – ухмыльнулся Евдоким Савельевич, пыхнув едким махорочным дымом. – Проходи, не боись.

– А вы че, дядя Евдоким, не спите? – усаживаясь рядом, спросил Петр.

– Не спится… Лежал вот, про Кольку думал, про Ваньку… Сдавать я что-то, Петя, стал… Не знаю, дождусь ли их… Хвороба какая-то привязалась. Днем-то креплюсь, а к вечеру совсем худо становится.

Петр посмотрел на Илюхина-старшего. Если в прошлом году, когда они познакомились, Евдоким Савельевич выглядел крепким, словно сбитым, говорил отрывисто и резковато, то сейчас его мышцы обмякли, одряхлели, да и голос стал тихим, по-старчески слабым. Видимо, подкосили старого слесаря арест младшего сына и призыв старшего в армию.

– Что слышно от Кольки? – спросил Белов.

Илюхин сделал длинную затяжку, долго откашливался.

– Получил весточку… Этапом сейчас идет… В Туруханский край… А вот от Ваньки давно ничего нет… Как прислал последнее письмо из-под Мукдена, так ничего и нет… А ведь япошки-то покрошили там наших солдатиков…

– Да вы не переживайте, дядя Евдоким. Если бы что случилось, сообщили бы. Видать, времени нет у Ивана сесть за письмо.

Илюхин невесело вздохнул:

– Может, и так… Сеструха твоя говорит, будто почта теперь шибко долго идет, особливо с театру военных действий… Ладно, беги, порадуй. А то обижается на тебя Танюха, дескать, совсем пропал.

Петр поднялся, прошел по двору и постучал в окошко пристройки. Тотчас занавеска отдернулась, и он, увидев встревоженное лицо сестры, широко разулыбался.

Татьяна с радостной суетливостью заметалась по комнатке, не зная, чем угодить младшему брату.

– Голодный, поди? – сочувственно протянула она. – Похудел, вытянулся.

– Да брось ты, – набычился Петр, смущаясь от того, что заботливые слова Татьяны приятны ему. – Запричитала!

– Вижу-то тебя редко. Ты ешь, ешь, – пододвигая миску с холодной картошкой, говорила Татьяна, а сама все смотрела и насмотреться не могла на брата.

Петр принялся сосредоточенно снимать побуревшую влажную кожуру с картофелины.

– Ты-то как живешь?

– Вот в воскресную школу ходить стала, – скромно опустив глаза, ответила Татьяна. – Читаю уже понемногу.

– В Железнодорожную?

– Да. У нас Клавдия Сергеевна преподает литературу. Полянская. Какая женщина! В самом Петербурге училась, на Бестужевских курсах, за границей была… Знаешь, как она рассказывает про Толстого!

Петр с улыбкой посмотрел на сестру:

– А больше она вам ни о чем не рассказывает?

Татьяна потупилась. Рассмеявшись, Петр сказал:

– Ладно, не буду выпытывать… Конспираторша!

Скрывая румянец, Татьяна вскочила:

– Вот и самовар поспел!

Они пили чай, разговаривали, пытаясь в недолгий час общения втиснуть все, что накопилось за долгие дни разлуки, все, чем можно поделиться лишь с близким, родным человеком.

– Намедни Катю видела, – негромко проронила Татьяна, испытующе глянув на брата из-под густых ресниц.

Петр отставил стакан в сторону, нахмурился.

– А че не спрашиваешь, где я ее видела? – склонив голову, произнесла Татьяна. – Или уже все равно?

– Ну и где? – не отвечая на второй вопрос, спросил Петр, чувствуя, как к горлу подкатывает сухой комок.

– Ко мне она приходила, на почту.

Белов удивленно посмотрел на сестру. Та торопливо пояснила:

– Разладилось у них с Тимкой Сысоевым. Вот и перебралась в город. Сейчас в няньках служит у бухгалтера Полуэктова.

– Ясно, – через силу проговорил Петр, стараясь хоть как-то прервать тяжелое затянувшееся молчание.

Большие карие глаза сестры смотрели на него с укором. Петр не выдержал:

– Чего ты?

– Мне кажется, Петя, ты в чем-то виноват перед ней, – робко сказала Татьяна и, увидев заходившие на его скулах желваки, испуганно заверила: – Нет, Катя ничего не говорила, но. я почувствовала… Сама почувствовала…

Петр сжал подбородок пальцами, тихо ответил:

– Может, и виноват… Но зачем я ей нужен? Все время в разъездах, на нелегальном положении, в любую минуту арестовать могут… Ну правда, зачем я ей?

В стену, отделяющую пристройку от дома Илюхиных, громко застучали.

Петр метнулся к окну, выглянул в щель между занавесками.

– Околоток!

Ойкнув, Татьяна побледнела, застыла в растерянности. Петр мгновенно окинул комнатку взглядом, сел на разобранную кровать, стал быстро стягивать сапоги.

– Если спросит про меня, скажешь – полюбовник.

Он торопливо, раздирая подкладку пиджака зацепившимся курком, выдернул из кармана револьвер, сунул под подушку. Потом, скинув пиджак и расстегнув ворот рубахи, развалился на кровати.

Околоточный надзиратель стучал в дверь все более требовательно, по-хозяйски. Когда от его ударов задребезжал крючок, Петр шепнул:

– Иди.

Татьяна уже пришла в себя и, открыв дверь, даже сделала вид, будто застегивает верхнюю пуговицу домашней кофточки.

– Почему не открывала? – входя в комнату, басовито полюбопытствовал околоточный, пощипывая пышную бакенбарду, переходящую в не менее пышный ус. – А это кто? Хахаль?

Под взглядом полицейского Татьяна съежилась. Тому показалось, что девушка смутилась, и он, уже добродушней, добавил:

– Дело молодое, только и поиграться…

Петр, делая вид, что конфузится, спустил босые ноги на пол, поддакнул:

– Верно изволили заметить, вашество…

Околоточный совсем уже по-компанейски подмигнул, но сразу и посуровел:

– Ты кто таков будешь?

Пугливо обуваясь, Петр заискивающе посмотрел на него снизу вверх:

– Буфетчик я, вашество, с пароходу «Владимир». Бийский мещанин, вообче-то. Шкулов фамилие мое, Сенькой кличут.

Околоточный пристально глянул на Татьяну:

– Давно его знаешь?

Девушка замялась.

– С начала навигации, вашество, знакомы, – вставил Петр. – Вы не сумлевайтесь, я с самыми серьезными намерениями.

– Ладно, – кашлянув, оборвал его полицейский, – замолотила молотилка. Паспорт-то имеешь?

– Обязательно. Токмо он у капитана. Для сохранности, значица.

– Проверю! – для острастки погрозил мясистым пальцем околоточный и снова повернулся к Татьяне: – Отца давно видела?

Татьяна широко раскрыла глаза:

– Отца? Так он же на каторге!

Убедившись, что удивление на ее лице самое что ни на есть искреннее, полицейский на всякий случай переспросил:

– Значит, не появлялся?

– Нет…

Татьяна удивленно перевела взгляд на Петра, и он, боясь, что сестра каким-нибудь неловким словом выдаст его, подскочил, будто его шилом ткнули:

– Как «на каторге»! – он размахивал возмущенно руками, радуясь, что успел сунуть револьвер обратно в карман. – Как «на каторге»? Ты же говорила, он помер!

И повернулся возмущенно к околоточному:

– Вот, вашество! И верь таким! Я ведь к ней всяко серьезно, а у нее папаша – каторжник!

– Ну, ну, братец, не вопи, как оглашенный. И вообще, ступай-ка отсюда. А то пароход без тебя отчалит.

– Нет, обманщица! – не унимался Петр. – Да ноги моей больше здесь не будет!

Когда околоточный медлительно проследовал на улицу, Петр выбрался из густой черемухи, которой зарос весь дальний край огорода.

– Ну, о чем он еще спрашивал? – негромко поинтересовался он у сестры, снова появляясь в пристройке.

– Да странно как-то… Сперва об отце, а потом про моего брата Петьку все любопытствовал… Я ему сказала, что уж и забыла, как ты выглядишь.

Петр улыбнулся и погладил сестру по плечу:

– Действительно… Только что же это он все про отца? Не случилось ли там чего?

Татьяна только молча и тревожно покачала головой.

На этом они и расстались.

8

т


Прошла весна, таежное лето было в самом разгаре, а Анисим и Яшка все еще не трогались в путь.

Комарин, как одержимый, продолжал поиски золота. Он уже облазил все окрестности реки выше по течению, впадающие в нее ручьи, осыпи на склонах близлежащих сопок и теперь подолгу пропадал, забираясь все ниже и ниже. Иногда Анисим не видел его по нескольку дней.

Возвращался Яшка усталый, голодный, искусанный гнусом, но по-прежнему неунывающий. И каждый раз успокаивал приятеля, уверяя, что не сегодня-завтра фортуна повернется к ним лицом. Анисим усмехался про себя и отмалчивался. Отговаривать Комарина от этой, как он считал, заранее обреченной на неудачу затеи ему надоело. Яшка все равно, отоспавшись, нагружался инструментом и отправлялся мыть песок. Первое время он таскал с собой и Анисима, но быстро заметил, с какой неохотой тот помогает ему, с каким безразличием всматривается в оставшиеся на дне лотка камешки, каким насмешливым взглядом следит за его азартными торопливыми движениями. Заметил и вспылил: «Ну тебя к лешему, Аниська! Глаз у тебя дурной! Сиди лучше в зимовье, толку больше будет».

Спорить Анисим не стал. Сохраняя остатки охотничьих припасов, ставил силки, ловил рыбу, готовился к дальней дороге.

Как всегда, Комарин появился под вечер. Устало опустившись сосновый сутунок, брошенный у дверей в избушку, он вытер взмокший лоб.

– Намаялся!

Белов поставил перед ним котелок с ухой.

– Хлебца бы, – вздохнул Яшка.

– Муки нет, – ответил Анисим. – Осталось чуток, на дорогу берегу. – Когда двинемся-то?

Яшка сделал вид, что не расслышал вопроса. Отирая бороду, икнул:

– Хороша ушица.

– Осень на носу, – продолжал Анисим.

Яшка покрутил головой, посмотрел в быстро темнеющее небо, зачем-то принюхался.

– Лето ишшо, – оптимистично протянул он.

– Сам же говорил, что в конце августа уже холода пойдут.

– Так ведь не каждый год такое быват, – возразил Комарин. – Быват, и до самого снега теплынь стоит.

– Уходить надо, – упрямо повторил Анисим.

Яшка вскочил на ноги:

– Какой ты все же! Золото под ногами вот-вот обнаружится, а ты все одно заладил – уходить да уходить!

– Ты об энтом золоте с зимы талдычишь…

– Нет, ты, Аниська, ей-богу, дурень! Все одно найду! – запальчиво воскликнул Комарин. – Нельзя нам без золотишка, право слово! С им-то и документ справить можно, и дело свое завести. Разумеешь?

– Разумею, – глядя под ноги, буркнул Белов.

– Ну вот, – обрадовался Яшка.

– Разумею, что и энту зиму куковать здеся будем… Экий ты, Яков, ненасытный!

– Осуждаешь? – обидчиво засопел Комарин. – А я, может, помереть в богатстве желаю, а не под заборам али в ночлежке. О тебе, промежду прочим, тоже пекусь.

– Осталось же золото от деда Ермила, – с упреком в голосе проговорил Анисим. – Неужто мало?

Комарин досадливо затряс перед его лицом растопыренными ладонями:

– Ну, чего ты егозишь? Че тебе там делать? Разве здесь плохо?

– Устал я от энтой жизни. Сидим, как зверье в берлоге.

– На каторгу опять захотел?

– Да хоть на каторгу. Там хоть люди.

– Стало быть, я уже тебе и не человек?

– На дочь глянуть бы хоть одним глазком… – мечтательно протянул Анисим. – На сына…

– Заладил! – в сердцах махнул рукой Яшка. – На дочь… на сына… тьфу!

Анисим помолчал. Потом, медленно выговаривая каждое слово, сказал:

– Ты, Яков, как хошь, а я завтра ухожу.

– Сгинешь в тайге один-то.

– Все одно, ухожу.

Камарин только сплюнул, глядя в темное от тоски лицо Анисима.

9

Жарким июльским днем в сосновом лесу за речушкой Вторая Ельцовка, бегущей по дну крутого, поросшего полынью оврага, начали появляться самые разные люди. То мукомолы с фабрики, то приказчики, а то и просто деповские рабочие, приодетые как на праздник. Собрание, на которое все они явились, должно было наконец завершить объединение действующих в Новониколаевске социал-демократических групп.

Символ веры

Подняться наверх