Читать книгу Книга отзывов и предисловий - Лев Оборин - Страница 114
Длиннее
Линор Горалик. Так это был гудочек. Ozolnieki: Literature Without Borders, 2015
ОглавлениеОктябрь
Это очень сложная и очень страшная книга. Тема смерти, постоянно возникающая в ней, сильно отличается от того многого, что на эту тему сказано современными русскими поэтами – в диапазоне от Алексея Цветкова до Виталия Пуханова. Смерть у Горалик, с одной стороны, тотальна, с другой, – с ней можно играть, перекликаться, трещать в базарный день (как в одном стихотворении Эугениуша Ткачишина-Дыцкого). Самым экстремальным образом Горалик тестирует, зависит ли смерть от отношения к смерти, задает вопрос: «кто на ком стоял» в максиме «бытие определяет сознание»: «и жизнь выходит / и каждый день побеждает смерть / и каждый день побеждает смерть» – повтор подчеркивает возможность двойственного чтения фразы (и отсылает к фростовскому двойному And miles to go before I sleep).
Говорить об этом, может быть, дико, потому что стихи Горалик имеют дело с таким материалом, который отказывает в праве на существование обычным человеческим эмоциям. Вот стихотворение «Наша Аня все кричит через свой стафилококк…»:
Наша Аня все кричит через свой стафилококк, —
Красноморденький щенок, сердца жилистый укус.
А он качает колыбель
(ну, какую колыбель? – трясет разъ…тую кровать) —
и бормочет, борбормочет,
и видит красными глазами,
как исходит на крик кошка;
от боли вертится собака, —
а наша Аня разжимает побелевший кулачок.
А вот, с другой стороны:
В парке, под бобыльником простым,
умирает старый молодым:
гордо, молча, с каменным лицом, —
словом, умирает молодцом.
Рядом, под клеменцией простой,
умирает старым молодой:
стонет, плачет, дергает лицом, —
тоже умирает молодцом.
Смерть – и состояние, и пространство, и персонаж. Этот персонаж может предстать и в образе маленькой девочки, обладающей «сверхспособностью» – обессилить человека или даже самого Бога. Вот кроссовер двух богатых жанров – прения со смертью и прения с Богом:
– Смертинька, Смертинька, кто твоя бабушка?
– Вечная воля Твоя. Вяжет из лыка удавки, голубушка,
давит винцо из тряпья.
– Смертинька, Смертинька, что твои сказочки?
– Темные лясы Твои. Точат и точат несладкие косточки
тех, кто лежит в забытьи.
– Смертинька, Смертинька, где твои варежки?
– В темном притворе Твоем. Трогают, трогают медные денежки
под золоченым тряпьем.
– Смертинька, Смертинька, что твои саночки?
– Слов Твоих скользкая суть. Вон как летят по раздавленной улочке,
ищут, кого полоснуть.
– Смертинька, я ж тебе был вроде крестного!
Ты меня этак за что?
– Дядя! Я так, повторяю за взрослыми.
…Где ж мои варежки-то?
Где-то полтора десятилетия назад Данила Давыдов предложил термин «некроинфантилизм», обозначающий тенденцию к острому сближению мотивов детства и смерти в новейшей русской поэзии. Горалик, обладающая мощным фольклорным чутьем, знает, что ничего нового в этом сближении нет: достаточно вспомнить многочисленные народные «смертные колыбельные». Агонизирующие кошка и собака – это, конечно, те самые, которым всегда пытаются передать чью-то боль в материнском заговоре. Сказка о репке оказывается моделью для перехода из одного мира в другой: «Потом сначала бабка, позже – дедка. / Потом зима, ты возишься с картошкой – / И чувствуешь, как полегоньку тянут. / Уже тихонько начали тянуть».
Фольклоризм здесь исключительно важен: пластичность песенной стихии сочетается с поэтическими формулами, смысл которых обновляется «на ходу». Стилистические регистры быстро сменяются один другим (будто к страшному пробуешь подступиться с разных сторон), но песенная просодия делает эти переходы плавными:
я вернулась – на сосцах наколки,
на резцы наколоты малявы,
мною обретен пароксизмальный
дискурсивный опыт
там, где всяк надзорен и наказан…
И тут любопытно то, что вневременнáя природа фольклора у Горалик выворачивается всевременно́й изнанкой. Невозможно точно сказать, в каком времени и пространстве совершается речь в стихотворении, где «в Лицею» к Виле приходит «Волка», где соседствуют Лесбия и кобла, ретвит и малява; речь идет о постоянстве зла, потому что в любое время и в любую эпоху можно представить себе такой диалог: «– А и страшно, Виля, нынче воют! / – Ладно воют – страшно подвывают». Соседство высокого и низкого – например, явление пророка в какой-то чудовищно-блатной стихии – выражает остроту тоски, которую отрицают, но ощущают даже хтонические убийцы, когда с пророком наконец покончено: «и кого ебет? – никого ебет, / что при нас красавица не поет / и медведь не пляшет». Кроме всего прочего, эту книгу почти бессмысленно рецензировать в российских СМИ после закона о мате, в котором, кажется, смерть тоже находит повод для торжества.