Читать книгу Русские истории. Рассказы - Лев Усыскин - Страница 5

Биография Пушкина

Оглавление

Помнилось потом смутно – детство у Елоховской, двухэтажная тишь…

В тиши город лежал бестолково, меры не зная: татарский, забытый, будто и не город вовсе – уездные усадебки вкось да вкривь, едва ли не грибы растут – и тут же развалы всяческого мусора, рожи немытые разносчиков и нищих – и над всем этим черствеют на солнце пятиглавые кренделя времен Алексея Тишайшего… скука…

Скука… столичный фельдъегерь промчит его на «пади!» – и летит себе дальше – в Крым, в Бессарабию, в Новочеркасск, город же плывет, как и прежде, в навозе да в глухом колокольном перезвоне: лают собачки, скрежещут о поребрик экипажи – и даже хвастает собственным университетом, словно краденым…


С детства глядел – букою; отец – поручик, вертопрах, фронда; племя угасающее, жизнь расточать гораздое по гостиным да по домам веселым… суета…

В царствование Павла Петровича эдакое брюзжание мышиное – отблеском предыдущего правления; в собственном же дому – гам и конфуз… слуги непутевы… скандалом переваливая с тенора на фальцет дни тянутся…

…стоит, однако, сюда же присовокупить знакомства галантные – уже через дядю-стихотворца, коему и Париж рукоплескал, – чьим предпочтением сердечным сам Карамзин Николай Михайлович рад бывал воспользоваться…


С детства учили – как-нибудь… без пряников, без зуботычин… в отцовской библиотеке пропадал, забытый всеми, – в лукавстве упражняясь, исполненные лукавой антиквы страницы перелистывал… вольности чувств внимая, вбирая французской речи колкий мед…


В те годы – Сперанского витийство; удачливый попович Россией ворочал, рукава засуча: как прежде, как при Петре-Колоссе. Среди иных веяний – лицей; заведение незаурядное, государевым попечением призванное лучших фамилий неокрепших недорослей от барской косности ограждать, просвещением наук ум верткий и горячий устремлять державного служения во имя…

Весною же года тысяча восемьсот одиннадцатого столичная кутерьма и до Москвы докатилась: усадебные старожилы, обветшалые завсегдатаи застолий рыпнулись было в Петербург, думая услужить, – да с тем и были отбриты, почти без изъятий… однако горевали недолго, рассудком пораскинув, обратились к юношеству, обратясь же, решились искать протекции, и сыскав, – определили на пансион – равно куда – хоть бы и в тот же лицей!..


Прочь от пенатов родительских!.. Ментором вышел – Василий Львович, дядюшка; попервоначалу в Петербурге – гостиница Демута, трактир: чужое все, неродное, неизящное… само собой, при первой же оказии из стен этих вон – туда, где шум, где Мойка-река извивается в граните, где громоздятся поступью дорической особняки – будто на военных репетициях…

…В Петербурге дядюшка не жил – пел; вставал за полдень, ехал наносить визиты собратьям-стихотворцам, молодости гвардейской милым компаньонам – иные уже вес приобрели: кто при дворе, а больше – по министерствам… заводя разговор, сперва возвышенных предметов касался: стихосложения незыблемой гармонии, после – хода дел государственных и затем уж – если беседа благоволила – просил участи племянника походатайствовать: малый кудряв, да остер – толк из него будет несомненный!..

…Мытьем ли, катаньем ли – а попечительство дядюшкино увенчалось; в лицей Алексашеньку приняли: что тому виной – древность ли рода, вельмож ли другорасположение, либо собственная юнца бойкость – бог весть… а только заказан уж был ему и сюртук форменный – в дворцовом портняжном ведомстве, и после велено было явиться в Царское к октябрю, к началу занятий…


Лицей. Келья, каша. Общество долговязых отроков-стригунков; для дел государственных вдохновляемы – вчерашние барчуки ныне студентам впору: бог знает, как сложится затем, – туман, невидимо: иным по иностранному департаменту стяжать, иным – полки водить, а кому и по кнутобойному ведомству мыкаться означено – добро ли, лихо ли – грядущее нам от века заказано: грядущее – что мышь серая – каравай жизни точит…

«Хвалите – и хвалимы будете!..» После сроднились все: наперсник – сосед Пущин, нескладный дылда Кюхельбекер, милый Дельвиг – первый лицейский поэт… После прощаться горестно станет: «Что дружба? Легкий пыл похмелья…» Что дружба? Какие имена на предгробовом своем одре суждено будет вспомнить – сквозь безумств пелену, сквозь хрип – и полно, так ли все было: так ли уж безмятежно было в тех садах, где вечная осень, в тех аллеях среди лип… среди тех статуй… не вообразить…

…И неким штрихом затем – события лета набегающего; под топотом, высекающим пыль, под июльскими косыми дождями тракт стонал глухой болью: шла через Царское гвардия… Тихо было: затевалась и смолкала затем бесконечная и бесстрашная солдатская песня – к судьбе слепая, до судьбы неохочая – взблескивали штыки, равнодушно ступали кони: «француз, вишь, шалит… бунтоваться… окорачивать идем, известное дело…»

…И иной эпизод – будто рояли клавишей перебор: подоспели переводные испытания – на старший курс. Ожидаемы были гости – Разумовский-министр, воспитанников родные, а всего любопытнее – сам Державин Гаврила Романович экзаменации посетить согласился…

Проняло старика; ныне много чтимый, да мало читаемый – и рад был бы лиру свою пииту новому уступить, да бог свидетель, некому ведь… Некому, некому, разве лишь Жуковский, тот талантлив, сие без сомнений, только… только к чину ли такой талант – что прыток, то не беда, прежде и сам бывал прыток, однако ж та прыткость на поверку выходит… неживая какая-то теперь прыткость, прыткость геометра, прыткость вальсового танцора… впрочем, как и само нынешнее царствование – хитроумство сплошное, на хитроумстве хитроумство!..

Пушкину же увиделось: мундир сенаторский грудой, из груды старик дряхленький, губы отвисли – частью дремал, частью разглядывал – да не воспитанников разглядывал, нет – иных лиц, из состава экзаменующих – тщился сверстников определить, не иначе… не приведи Господь – себя пережить…

И лишь когда читал Александр – оживился: глазки сверкнули, весь вперед подался – аж стул заскрипел… Присутствующие все к нему оборотились недоуменно – да Александра уж в зале и не было… бежал… забился… плакал…


…Говорила Евдоксия Голицына страстному юноше: галерником станешь! Говорила, кудри черные, жесткие оглаживая… Патокой змеилась ночь: вычурная, вечная – то жаром обдаст, то дрожью – иной раз – дерзко-велеречивая, иной раз – дерзко-уклончивая…

В Петербурге жизнь – сказочка, будто скрипка, будто шампанских тяжелых бутылок дружелюбная канонада, – неделями музу свою не утруждал: некогда было… Какое: в оперу наведывался ежевечерне, очами жадными актрис пожирал – и там же, походя, одноглазого Гнедича обставил, – дабы утерся кропотливый Гомеров ценитель…

…И прежде небезгрешен – нынче тем стал известен, что до блядей больно охоч: не раз, Венерой сраженный, к Меркурию был принуждаем… бывало, поутру в зеркало глядючи на рожу опухлую, темную: «…так вот кому, стало быть, петь и парить… мерзко…»

И другая страсть – эпиграммки… уж и откуда исток – бог судья: …бывало – слушок, бывало – за ужином от друзей-гусаров анекдотец: «…встречаются пристав Литейной части с приставом Садовой…» И следом устрицы, лимоном пахнущие, и вино, и вина – много…


…На том, видать, и погорел: кабы знать, что все вокруг собираемо… собираемо, нумеруемо и помещаемо в шкап – дальше уже как водится: когда пылится, а когда вдруг обретает безжалостный ход…

…В мае года двадцатого выслан был из столицы – переводом в распоряжение главного попечителя колонистов Южного Края… В глушь, в Екатеринослав. Выслан – оно и вправду, быть может, к пользе: столица пообрыдла – все сущее сквозит отвращением. Все тяготит: и пища, и красавиц дурные улыбки – лишь дорогой спасение. Дорогой, дорогой – когда небо простоквашею, когда зарябят в глазах полосаты версты… холодный воздух… мчаться быстро…

…И новое пришло: держава. В пути захворал – сказалось нервное…

Лечили сосны: вековые, неподвижные, – и мало-помалу извелась собой блажь – уже и обида не тяготит, и с пылью, с воздухом хвойным, едким ноздри свыклись – только ехать… дальше… неважно куда… прочь…


Тракты российские: в Великих Луках гостиница – пьянь, хрипуны… Плесенью поросший помещик да прапорщик безнадежный – в нумерах кровати, продавленные ерзающими боками бесчисленных коллежских секретарей – и, в дополнение, весьма клопами обжитые… Случись иностранцу – стошнит, не иначе…

Путь к югу лежал – Невель, Витебск, далее Могилев, Гомель и затем уже Чернигов, здесь начались края Малоросские – открывались повсеместно беззаботностью гарнизонных офицеров, сплевывающих черешневой косточкой, смуглыми, даром, что ранний месяц, чертами девиц местных, всеобщей насмешливостью какой-то – самый воздух здесь был насмешлив, и того и гляди, родит особого рода насмешливого гения… После в Каменке у Раевских гостил – и там то же: небом звездообильным наслаждался, барышень простота обхождения – слышно, как в жилах струится кровь дорогим вином сладким…


Екатеринославский начальник новый – не томил. Инзов, душечка, князя Трубецкого Никиты Юрьевича незаконный сын, – гостем встречал – службой обременять и не мысля, о прибывшем лестный отзыв тут же в столицу препроводил, а вскоре и вовсе рукой махнул: молодо-зелено…

Молодо-зелено: глазом моргнуть – уж и след его простыл. Милым семейством обласкан, вместе с ними – в путь; из грязной хаты, где в лихорадке страдал, – снова на юг, к Кавказу, в рессорной коляске барышень Раевских забавляя, старому генералу почтительный слушатель, молодому ротмистру верный компаньон…


…Сперва Кавказа в очи глотнул: сереброликий край; справностью казачков наслаждался, черкесов косматыми шапками – и, конечно, горы, горы, что Ноя мудрого помнят, что вздымаются отсюда богоступной дорогой туда, к Арарату, и дальше, к самой Святой Земле… В Минеральных Водах почти два месяца проторчал – сеансы; едва пришло выздоровление, – вновь в путь, сначала в Тамань – городишко гнусный, оттуда через пролив в Керчь – и явился летний Крым сонным яблоком, сперва развалинами Митридатова городища, где копошился присланный из столицы французик, после – морем в Юрзуф, мимо берегов зелено-черных, мимо яичной скорлупы татарских деревень… Из Юрзуфа верхами через Ай-Данильский лес до Никитского сада – и затем спустились в Ялту; на следующий же день – вновь в горы, заночевали в татарском дворе… в неделю объехали все крымские древности – и те, в которых некогда обитали блудливые античные боги, и те, в которых византийские диссиденты прятались гонений, – и в самом сердце Крыма ханскую столицу, Бахчисарай, с ее забытым дворцом… Неделю провели при Симферопольском губернаторе – и здесь приспела разлука: вынужден был с Раевскими проститься и отбыть в Кишинев – к новому месту службы…


Не городишко – каламбур. От Одессы – сто шестьдесят одна верста; повсюду битком молдавских бояр, надменных и диких, какие-то мятежные сыны балканских народов всех мастей, – с щемящей тоской глядящие куда-то туда, за Прут… Но больше всего военных: полк Охотский, полк Камчатский – без малого, вся наша география, в городе штаб Шестнадцатой Пехотной дивизии генерал-майора М.Ф.Орлова, да еще к тому – господа из Генерального штаба, прибывшие на топографическую съемку… Некоторое подобие бивуачного котла – другой раз, спустя много лет, вдруг узнает по духу знакомое – тогда уже, однако, багрянцем войны взаправдашней озарен, – в Эривани, при армии Паскевича.

Бедовалось незатейливо: среди бездомных да подневольных – начальства баловень и застолья шут: всегда к услугам и чей-то кров и чей-то хлеб, всегда к удовольствию – чью-нибудь глупость смазать словом хлестким по холеной скуле: нужда будет – недалеко и пистолеты…

То и дело отлучался: то в Каменку, то в Киев; раз слух пошел, – в Москву сбежал… только пустое: далась та Москва! Здесь, вблизи, веселее – в те годы меж офицеров Южной армии такое завязывалось… Не приведи Бог: тут и царская дороженька, и царский дом, и царские ласки – кнут да каторга… По всему, быть Пушкину доносом оглашенным – да, по счастию, не успел: следствием реорганизации управления краем направлен был в Одессу:

прощай, бедовый Кишинев, не поминай лихом…

В Кишиневе дворяне – бояре, в Одессе бояре – жиды; торжище повсеместное – мой Бог! Градоначальники хлебными контрактами не гнушаются, с тем и льется пшеница золотой рекой за море, а взамен – субстанции изысканные – все же город: и ресторации есть, и опера, и лицей свой собственный… и общество, принужденное держаться приличий (кишиневскому в пику).

По приезде тут же обзавелся привычками: остановился на Итальянской, в Hotel du Nord, обедать завел обыкновение там же, либо у Отона, либо в греческой ресторации Дмитраки – кофе же пить ходил всегда в кофейную Пфейфера на Дерибасовской.

Возобновил обычай идолопоклонства театрального – итальянцы заезжие Россини давали ежевечерне: «Севильский цирюльник», «Сорока-воровка», «Золушка»… Посредственность труппы скрадывал воздух томный, морской – чем не Италия…

…а помимо этого – казино не пренебрегал, чистая напасть: гонорары ли из столиц, прежде на Руси неслыханные, жалование ли по чину (700 руб. ассигнациями в год), шальные ли поступления из вотчин нижегородских либо псковских – все сметала лихорадка игры; случалось, с извозчиком расплачивался криком – тот в ужасе улепетывал, крестясь: «экой барин характерный, черт…»

Впрочем, и по-иному судьбу пытал: раз лунной ночью в обществе грека-предсказателя выехал на волах в поле – холодным светом глаза жгло; истомясь, продрог: без малого – час шипел грек древние боспорские заклинания и все же родил: «быть тебе, сударь, мертвым от лошади… от лошади либо от человека беловолосого… не иначе, сударь…»

И вернулись в город.


…И пуще всего, поверх чувств иных было – недоумение: мелочь, баловень, молокосос никчемный – и так не ставить ни во что… лишь зубы скалить чертом… Таковы нынешние – и не один Пушкин, – к несчастию, злак сей взошед изрядно…

И где бы – ведь здесь!.. где грамотного чиновника днем с огнем… где не с кого спросить и поручить некому… взамен же удаль одна – добро бы на войне удаль, а то удаль канцелярская… «саранча летела, летела… села… поела… опять полетела…» Граф аж вспотел от волнения: «о просвещении пекутся – понимают же под оным лишь щеточки для ногтей да развязность… устои для них – не устои, не больше чем прах: семья, владетельство, государство… Зане бредят Британией и в том преуспели – Байрона декламируют и мыслят тем Британию исчерпать… и об ином невдомек…»

…и снова Пушкина вспомнил: «… все же коллежский секретарь из непригоднейших… даром, что Инзова протеже… дерзок… за женой волочится, дурень… стоило б, по-хорошему, Нессельроде донести, да мараться не пристало б – хотя бы и добро – проучить шута… впрочем, незачем спешить… повременим… не ровен час – сам оступится… повременим, повременим…»

И зашагал по кабинету, насвистывая…


Голосишком тоненьким, комариным – эдакая пиеска… эдакая, в духе рокальном, канцелярская поэмка – не более того… Сквозь шелест бумажный, сквозь фельдъегерьскую гоньбу вырисовывается… да вы сами знаете, что, собственно, вырисовывается, – тому утешением лишь сказочка, после за мадерой сказанная, да партия в винт – и непредосудительно уже тогда оборотиться и к анналам…

Тому началом – известная Воронцовская реляция от марта, шестого числа – и не реляция вовсе, так: частным порядком рассуждения благонамеренные: «… нельзя быть истинным поэтом, не работая постоянно для расширения своих познаний, а их у него недостаточно…»

Чем не отец – однако же недели через три иному уже адресату: «…и я прошу Ваше Сиятельство испросить распоряжение Государя по делу Пушкина.»

Затем, апреля восьмого – опять-таки частное послание: «…и я буду очень рад не иметь его в Одессе».

И по новой – двадцать девятого…

И в мае – второго, едва не плача, по команде, затем четвертого, другу весьма влиятельному…

И, наконец, шестнадцатого – ответ: «…и я представил императору ваше письмо о Пушкине…» И – молчок.

Июня, числа девятого или около того, уходит в Петербург прошение коллежского секретаря Пушкина об отставке «по слабости здоровья» совокупно с комментарием Воронцова, растерянности и недоумения полным… И в ответ – ни гу-гу…

И лишь двадцать седьмого – что-то определенное: «Государь решил и дело Пушкина: он не останется при вас…»

И закрутилось: была затребована справочка официальная, о материальном положении и источниках дохода семейства Пушкиных; затребована, подшита и изучена – и следом, июля шестого – высочайшая резолюция о высылке, и через пару дней уже – венцом – «повеление находящегося в ведомстве Государственной Коллегии Иностранных Дел коллежского секретаря Пушкина уволить от службы вовсе…»

Дальше – гуще: одиннадцатого – повеление о переводе на жительство во Псковскую губернию, в ответ – отношение Нессельроде в Ригу к маркизу Паулуччи; на него – предписание Паулуччи Псковскому губернатору Адеркасу, и в те же дни распоряжение Воронцова одесскому градоначальнику Гурьеву, тому же Адеркасу посланное копией во Псков. Двадцать девятого у Пушкина отбирается подписка «…без замедления отправиться… нигде на пути не останавливаясь…», выдается жалование и прогонные. Первого утром он – в пути.

Но тем не кончилось: от двенадцатого – донесение Воронцова Нессельроде в Петербург; через неделю Пушкина вызывают в Псков к губернатору, дабы отобрать очередную подписку о благонадежности, затем двухнедельное затишье и вновь эпистолярный экстаз: рапорт Адеркаса Паулуччи об отказе Рокотова шпионить за Пушкиным и о назначении шпионом отца поэта, статского советника С.Л.Пушкина – на это, в свою очередь, благожелательное уведомление Паулуччи псковского губернатора и, копией, опочецкого уездного предводителя дворянства А.Н.Пещурова.

И с этим – все, не считая, впрочем, рутинного урегулирования финансовых издержек, выпавших благодаря означенным мероприятиям на долю Министерства Иностранных Дел Российской Империи…


Как жил? Как придется: по приезду помещенный в детскую старого дома Ганнибалов, он так и остался в ней на зиму – дверью напротив обитала старушка-няня, иные же помещения: и биллиардная, и господские комнаты, не слишком, впрочем, вместительные, в которых до отбытия своего в Петербург теснилось все бестолковое его семейство, стояли холодными и как бы опечатанными – да в них и нужды не было.

Итак, с поздней осени был один – впервые. Хандрил в ознобе сперва – одесскими буйными ночами бредил – затем улеглось.

Читал. Благо, заказанное доходило исправно. Пометки делал. В первые еще дни, вдруг чему-то необъяснимому вторя, бросился записывать за бабами песни – да так, мало-помалу, и за полсотни перевалил… свадебные и другие. «Авдотья Вдовина», «Уродился я несчастлив, бесталанлив…»

…Пугал дворовых пистолетной пальбой. Случалось, за утро до сотни зарядов освобождал – нравилась руки бесовская сила, мишени упругость злая да дыма серый дух – бесовский опять же…

По первому снегу жизнь ужималась до просвета в оконце – становилось тихо, кружась, оседала на наст невесомая хвойная шелуха: иголки, чешуйки, кусочки коры, – и, бывало, парным следом открывал себя поутру заяц… Редкие прогулки делал в пустые леса, на замершую речку, где резвились до пара и расквашенных носов деревенские ребятишки, старался до темноты вернуться домой – к чаю горячему, к нянькиным сказкам…

…Прочие же месяцы проводил подобно герою своему: часами катал два костяных шара по зеленому бархату, а нет – подводили ему лошадку и уезжал – до самого ужина. Возвращался рысью, а то – поводья отпускал, давая жеребцу самому домой брести, папоротники пышные подминая. Осенью любил глядеть подолгу на воды черную гладь, чешуйками золотыми крапленую, подобно шкуре застывшего дракона из старой книги – охотничьими забавами же, напротив того, манкировал – к сей популярной в отечестве нашем страстишке вполне равнодушен, старался к тому же с соседями-сумасбродами поменьше знаться, да те и не досаждали: надзор, опала…

Все же исключения были – и какие! Тому в трех верстах от Михайловского – левым берегом Сороти к западу – старинное имение Тригорское, некогда пожалованное лихой императрицей в свой коронный год верному Шлиссельбургскому коменданту, – ныне владение шумных помещиц: Прасковьи Александровны, приходившейся тому коменданту внучкой, ее дочерей от первого брака, Анны и Евпраксии, падчерицы Александры, а также двух племянниц – Анны Вульф и красавицы Анны Керн, выданной некогда замуж за дивизионного командира Ермолая Керна, старого и мерзкого шута, стоявшего со своими войсками где-то под Могилевом. А еще каникулами гостил дерптский философ Алеша Вульф, приятель поэта Языкова, донжуан и винопийца…

То ли еще ссыльному романтику: усадебная идиллия – барышни непритязательны и все же весьма милы – впору влюбляться в каждую попеременно, а то – хоть и сразу во всех. Так ведь и было – при том иных держал лишь за сосуд, пустому вину игривых шуток предназначенный, иные же бросали в жар – года пройдут, уляжется многое, за матовым стеклом усталости осядет прежде мимолетное серым свинцом мелочных обид да показной эпистолярной неучтивостью…


Никола Мирликийский… Miraclemaker… путника приюти: пешего приголубь, конного убереги – от человека недоброго, от мора, от травы, что клонит в сон, от зависти ближних, от досужих сплетен сохрани и спаси…

Звоном колокола немы… Колоколам нескромным языки – долой: дел человеческих суеты в белом камне след – келий сырые темницы да монастырских преданий кислое вино… Отведи удар, угодник, – дай сил прожить-миновать: чары когтистые гиблого места, городища Воронича…

По спинам ив горбатых доходит ветром запах чужой, невнятный – старинной границы близость, за ней – земля без шири, да с высью, божницы иглами, а поверх игл тех – петушки немецкие, кованые… забавная земля, ухоженная, торговлей раздобревшая – сгинуть в ней бесследно, затаиться, пропасть – ласкова земля к беглецам – и самому забыть все: отца родного, косые дожди, полынь ломкую, сухую, да ковыли бесконечные, текучие – неведомо куда, до горизонта…

…с конца второй осени уже тлело чувство – не за горами отъезд; будто бес какой подзуживал: отлучись. Отлучись, краев здешних постылых запах забудь хоть на неделю, окунись в столичных шелков шелест – и после уж назад… Да едва не вышло: уже по получении известия о смерти Государя – думая на авось да на суматоху, династическими колебаниями произведенную, приказал было повозку готовить – и сам в Тригорское. И на беду по пути через дорогу – заяц. С соседями простясь, назад – и снова заяц путь пересек; дома же – все к одному: слуга, назначенный ехать, выясняется, в горячке; назначил другого, наконец трогаются – стоп, в воротах священник – принесло с барином проститься… Плюнул тогда, пнул повозку – и велел распрягать…

…и после понял – к добру: не одумайся тогда – аккурат, поспел бы в Петербург тринадцатого декабря под вечер, и того мало – к Рылееву на квартиру, благо тот жил одиноко, неслышно… И с тем бы и погиб – в восторге упоенья, а чем – бог весть; так, несколько месяцев отступя, раз, дав перу вольную, вдруг отпрянул: с листа глянули висельники – ужасом, смрадом, и тогда, – не смея перо покарать, рукою дрожащей начертал в отвращении: «и я бы мог как шут на…» И переломилось тут перо.


Бабушкин дворец карминовый – давил. Вычурный, живой, почти китайский – громоздился в этом тусклом городе, захотевшем иметь его своим царем… Вдохнови, Господи, совладать: несть конца унылой державе, опухшей от безначалия, природно склонной к произволу, закона знать не желающей… Несть числа ее подданным, чьи помыслы лишь от «авось…» до «милостью не обойди…», чье понимание права сродни бунту, а бунта сродни конфирмации… Научи, Господи, жить как: ведь не готовился править; всю жизнь в полках, солдатского котла не гнушался, службу знал до лямки – так ведь не дипломат, не уклончив, подобно братцу Константину, юлить не приучен… На немцев одна надежда – те бедны и безродны, служить готовы искренне: дворян же местных распустил братец покойный, добром будь помянут, распустил… Ни одарить, ни наказать: за четырнадцатое декабря чего стоило расплатиться – еще дым не рассеялся – уже является какой-нибудь князь Василий либо граф Сергей Александрович: «…пощадите оступившихся, Ваше Величество, явите великодушие… ведь наши же дети… нелепо их на плаху, аки Оренбургского Самозванца…»

Нелепо… Наши дети… Вразуми, Господи, как быть с ними: одних только душ солдатских загублено сколько… То братца Александра пример да бабкин почин – проклятая держава: что ни воцарение, то кровь; кровью начнется либо кровью закончится…

…За что же жребий этот – входить во все: в журналов публикации, в мундиров покрой, в кавказских междуусобиц трясину… добродетель времен Петра Великого, да ведь век уже прошел! век целый!

…Одно ясно: чувственность надобно искоренить, взамен – правила, устав; аккуратных людей повсюду… уравновешенных… без рвения излишнего…

Чувственность Александр пестовал – все норовил монстрами себя окружать: то Сперанский этот, то отцовский Аракчеев – орудийный лафет или растяпа Милорадович… То вознесет кого по ерунде, то в Сибирь за пустяк… Самодержавие деспотизмом дискредитировать… негоже нынче… негоже… Взгляд его скользнул по гладкой щеке камер-лакея, подался вперед и тут же запутался в гардинах: в окна сочился бледный, чахоточный свет, приносил с Невы какие-то звуки, резкие и ритмичные: велись работы, укрепляли набережную.


…Когда же и в самом деле пришло – не узнал; сентября, третьего числа, к обеду ушел в Тригорское – день догорел, как подобает: в меру ясный, в меру печальный – той ранней осенью, когда все вокруг будто еще в соку – и все-таки витает в воздухе уже аромат отцветания и распада. И тем ароматом по-особому как-то весело на душе и пьяно…

В одиннадцатом часу провожаем был барышнями по дороге на Михайловское – оставшись один, думал о мимолетном, – и всего яснее проступала тоска некая, нездешняя, незнаемая – тоска европейских странствий, до сих пор не испытанная, – и тут уж грезилось испанских дворцов причудливой архитектурой и нравов дерзкой отточенностью, подобной клинку рапирьему… С эдакими вот мыслями и ступил было в свои владения – и тут же на тебе, гостинчик: прибыло из Пскова лицо официальное – весьма немалыми эполетами обремененный Адеркаса нарочный: письмо губернаторово хоть и учтивое, да все же сухое – ни щелочки, ни царапинки… Одно лишь ясно – в Москву затребован, пусть не в колеснице – так ведь и не в кандалах: «по прибытии же… имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного Штаба Его Величества.»

Тут началось: плачи, беги; Аринушка – в крик… Велел послать в Тригорское за пистолетами – какая же дорога нынче без пистолетов! Сам же тем временем иной порох жег – тетрадь черновую, автобиографическую. Да, колебнувшись на миг, черновики Годунова… Затем рассовал по карманам деньги, накинул шинель и около пяти, наконец, тронулись. Рассвело. Был туман.


Москва немотствовала; над городом, Петром отвергнутым, осеннее солнце, не торопясь, восходило, скользнув прощально по золоту куполов, будто возле самовара дородная купчиха, подобрав подол, – садилось вновь. Торжествами коронации затихли прошлогодние страхи – благородные, как это и прежде водилось, углубились в досужее изучение вакансий, прочие же смотрели на благородных, морщили лбы и чесали затылки: того ли еще…

И, как и прежде, – странноприимный дом; и как и прежде, – бредут слепцы Калужскою дорогой…

…По прибытии, восьмого, препровожден был в Кремль – мелькнуло на миг на крестах стаями галок да каменными у въезда в чью-то усадьбу львами – и тут же отрезало кирпичом стен, некогда итальянцем сложенных: внутри уже, передаваем друг другу вежливыми адъютантами, оказался вскоре пред дубовых дверей. И тут предложено было обождать.

…Медом тянулась минута: одна, другая… Лучик солнца, пробираясь сквозь окошко, слепя, убаюкивал… И лишь когда раскрылись вдруг двери, не настежь, но наполовину, и вкрадчивый голос негромкий произнес что-то и что-то еще, – лишь тут все вдруг улеглось, будто в лузу шар, будто некоей книги тисненый переплет тихо захлопнулся…

И, поправив сюртук, он шагнул вперед… И затворились за ним двери…


И будто вновь звук обрел: и как! Стократ! По улицам, по пыльным московским переулочкам – славы звон, молва… коронацией столица старая бесится… В театральной ложе лорнетов скольжение – архивных юношей восклицания да вечеринками дружеская теснота… фамилии новые: Веневитинов, Киреевский… молодости чужой чума гасит зрелых мыслей тоску…

Заботы незнакомые явились – журнальные; а с ними надежды, с ними беды – то озноб, то жар… а то вдруг сорваться – непредсказуемо – в провинцию: в Боровичи, в Пустошку; там проиграться в пух заезжему какому-нибудь пьянице-ротмистру, отведать гнусных трактирных щей с тараканами и, одолжив пару сотенных, метнуться обратно с тучею на душе – и снова дорога, снова туманы, снова шелесты в овсе…

…Помимо иных имен – Мицкевич; покоренного народа великий сын: в глубинах взгляда таится домашнее барокко далекой родины… очага лишенный – к алтарю цивилизации принужден склониться: раз Пушкина растрогал до слез импровизацией на тему классическую, вечную – это ли не счастье судьбы художника?


…И, как водится, будто сквозь летний зной повеяло осенью ранней: и вот уже возобладала презираемая до того степенность, прежнее лукавство оттеснилось в уголки глаз нажитой усталостью: взамен пришли мысли матримониальные – так, в мае 1827, поехав в Петербург и обедая у Олениных…


Библиография


1. Летопись жизни и творчества А.С.Пушкина 1799—1826. Л., 1991.

2. С. Гессен, Л. Модзалевский. Разговоры Пушкина. М., 1991.

3. П. Губер. Дон-Жуанский список А.С.Пушкина. М,. 1990.

4. Ю.М.Лотман. Александр Сергеевич Пушкин. Л., 1982.


4.03.91—19.11.91

Русские истории. Рассказы

Подняться наверх