Читать книгу И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (сборник) - Лея Любомирская - Страница 7

Скорее про старушек
Тетушка

Оглавление

Я довольно быстро управилась с делами и, раз уже оказалась в центре, решила зайти проведать тетушку Фило. Фило мне не родная тетка и даже вовсе не тетка, она пятая жена моего прапрадеда, его последняя, больная любовь. Прапрадед умер, когда Фило было девятнадцать лет, вместе они прожили от силы год, но больше она замуж не вышла, жила в прапрадедовом доме, занимаясь его виноградниками, холя его лошадей и балуя его внуков – некоторые из них были старше нее самой, – а потом правнуков и нас, праправнуков, и для всех она была тетушка Фило. Виноградники не пережили революции 74-го, конюшня опустела еще раньше, а дом Фило недавно продала каким-то англичанам под летнюю резиденцию, пожила немного у каждого из праправнуков, а перебралась в – они называют это гериатрической лечебницей, а сама Фило – богадельней и инвалидным домом, хотя военных в лечебнице почти нет, – зато инвалидов полно, ворчит Фило, когда не в духе, – небольшое опрятное заведение, обходящееся нам ежемесячно в кругленькую сумму.

Я езжу к Фило каждое второе и четвертое воскресенье месяца, привожу ей свежее постельное белье, Фило не любит казенного с печатями с изнанки, чай в красивых коробочках и сигареты. Формально, в лечебнице курить нельзя, но тетушке в этом году будет сто три года, так что ей все равно. Я хочу сказать, что, если человеку больше ста лет, он уж как-нибудь сам решит, курить ему или нет, правда же? Если я доживу до ее лет, мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь тайком привозил мне сигареты.

Когда я пришла, у Фило сидела толстая кузина Сильвана. По тому, как она вскочила и сразу засобиралась уходить, я поняла, что она тоже протащила какую-то контрабанду, и я даже знала, какую, – на столе перед Фило стояла огромная жестяная коробка тошнотворно сладких сердечек из дешевого молочного шоколада. Фило ужасная лакомка, но мы стараемся ей не потакать. Старичков в лечебнице и без того закармливают сладким – вечно у них то сырники с изюмом и сгущенным молоком на завтрак, то сливочные пирожные к чаю. Я уже не говорю о конфетах и мармеладе во всех тумбочках. А тетушка Фило даже в девятнадцать была скорее пышным розаном, чем чахлым стебельком, теперь же ей бы не мешало задуматься о том, сколько человек потребуется, чтобы вынести из комнаты ее гроб.

– Я с тобой потом поговорю, – пообещала я Сильване, но Сильвана сделала вид, что не услышала. С громким сочным звуком она расцеловала Фило в обе щеки, – спасибо, тетенька, было очень интересно! – помахала мне рукой и, переваливаясь, пошла к выходу. Походка у нее была одновременно тяжелая и непристойная.

– Гусыня, – сказала я, когда за ней закрылась дверь. – Слониха. Сама разъелась и вас раскармливает. Зачем вы, тетя, едите эту гадость? Это же просто сладкий пластилин.

– Доживи до моих лет, – ответила Фило, с чмоканьем посасывая шоколадное сердечко. У нее был пронзительный чаячий голос. – А чего ты явилась? Сегодня не твой день.

Я обиделась:

– Я могу и уйти.

Тетушка Фило усердно сосала шоколад и молчала. Я походила по комнате.

– Нет, правда, – сказала я и поправила безупречно висящую картину. – Уйду и в воскресенье не приеду. И сигарет не привезу.

– Ах, как красиво! – взвизгнула Фило. – Шантажировать старуху! Ну-ка, дай сигаретку.

Я достала из сумки пачку Португальских легких и положила на стол.

– Меняюсь на ваши конфеты.

Фило сунула в рот еще одно сердечко. Я достала вторую пачку.

– Четыре, – каркнула она.

– Три, и вы отдаете мне все, что успели насовать в карманы, и еще выплевываете ту, что у вас во рту.

Фило торопливо сглотнула и раскрыла перемазанный шоколадом беззубый, как у птенца, рот.

– Тетя, – сказала я, – как вам, тетя, не стыдно, вы такая взрослая женщина…

Фило уронила голову на грудь и очень натурально захрапела. У нее были тонкие, легкие, крашенные в рыжий цвет волосы, немного отросшие у корней, от храпа они едва заметно шевелились, как от слабого ветерка. Раз в неделю в лечебницу приходили ученицы парикмахерской школы по соседству – брить стариков, стричь и причесывать старух. Приставленная к Фило грудастая бразильянка лет сорока училась на маникюршу и собиралась после школы пойти работать в модный салон, поэтому тетушка щеголяла длинными острыми ногтями, покрытыми каким-нибудь ослепительным лаком. Сегодня лак был оранжевым с розоватой искрой.

– Пожалуй, – сказала я, глядя на тетушкины рыжие кудряшки, – я заберу сигареты обратно. Вы засыпаете посреди беседы, еще заснете с зажженной сигаретой. Она у вас выпадет, начнется пожар, и сами погибнете, и лечебница сгорит…

– Туда ей и дорога, – буркнула Фило, переставая храпеть. Как я и предполагала, она и не думала спать. – Но, вообще-то, это ты виновата. Ты вгоняешь меня в сон. С тобой всегда было ужасно скучно, с самого твоего детства.

Мне снова стало обидно. Конечно, я не клоун, но все говорят, что я довольно приятный собеседник.

– Хорошо же, – сказала я, – давайте сделаем вид, что я не я, а Сильвана. О чем вы говорили, когда я пришла?

Я не думала, что Фило мне ответит, но она подняла голову и задумчиво почесала нарисованную коричневым карандашиком бровь.

– О Марии Менезеш, – сказала она, наконец. – Мы говорили о Марии Менезеш и о бюсте Камоэнса.

Мария Менезеш, круглая сирота, худенькая и болезненная, училась вместе с Фило в закрытом пансионе Сестер святой Доротеи для девиц из хороших семей. Она приходилась какой-то дальней родней законоучителю, толстому падре Вашку по прозвищу Свин Божий, – злые языки пансионерок поговаривали, что она ему дочь, но как-то в пансионе оказался невесть откуда взявшийся «Анатомический и клинический атлас», и, полистав его ночью в дортуаре, пансионерки решили, что ошиблись. Невозможно было даже представить себе, чтобы шарообразный одышливый Свин Божий мог с кем-нибудь результативно согрешить.

Мария была смирной, замкнутой и ничем не примечательной и прославилась только в предпоследнем, шестом классе, когда выиграла состязания по грамматике и получила в награду томик Лузиад и бюст поэта Луиса де Камоэнса из бисквитного фарфора.

– От этого бюста она и свихнулась, – сказала Фило, закуривая.

– В каком смысле – свихнулась?

– В прямом. Она говорила, что он ей подмигивает.

Бюст поэта оказался с изъянцем. Известно, что Камоэнс был крив на правый глаз, оттого его всегда изображают с полуопущенным веком. Но поэт, доставшийся Марии, смотрел на мир двумя широко раскрытыми глазами, а кривой была прячущаяся в бороде ухмылка на редкость тщательно изваянных губ. В целом, вид у него был довольно неприятным и даже пугающим. Выкинь ты его, ради Создателя, просили соседки по дортуару, или хотя бы накинь на него какой-нибудь платок. Платок? в ужасе переспрашивала Мария, на солнце португальской поэзии?! В конце концов, кто-то из пансионерок пожаловался сестрам святой Доротеи, что Менезеш держит на тумбочке голого мужчину.

– Голого?!

– Разве я сказала голого? – удивилась Фило. – Я имела в виду голову. Но, кстати, я думаю, что сестрам тоже показалось «голого». Ты представить себе не можешь, какой был скандал. Бедную дурочку едва не выгнали.

Марии разрешили оставить бюст при условии, что она спрячет его в тумбочку и не будет доставать в дортуаре. Хорошо, сказала заплаканная Мария и стала по вечерам выгуливать бюст в саду. Она то ходила с ним по аллейкам, то сидела в беседке, а однажды Фило увидела, как она пытается накормить бюст сорванной с куста ежевикой.

– Почему же к ней никто врача-то не вызвал? – не выдержала я.

– Почему не вызвал? Вызвал.

Прямо перед пасхальными каникулами Свин Божий застал Марию в беседке – она целовала Камоэнса в довольно ухмыляющиеся фарфоровые губы. Наверное, законоучитель действительно был ей отцом – он не стал устраивать сцен, а просто попросил сестер собрать Мариин чемодан, и на следующий день Мария Менезеш и бюст Камоэнса исчезли из пансиона. Говорили, что Свин отвез ее к Эгашу Монишу, с которым вроде бы приятельствовал.

– Это который изобрел лоботомию?

Тетушка поморщилась.

– Вроде того.

Мы помолчали. Фило потянула из пачки еще одну сигарету.

– А дальше? – спросила я, дождавшись, когда она закурит.

– А дальше все.

– Что, совсем все?!

Фило поерзала в кресле.

– Ну, – сказала она, – почти. Я встретила ее еще один раз – в парке возле вашего дома, как сейчас помню, была весна, ты только родилась. Камелии цвели дивно. Я шла мимо пруда – там тогда пруд был, где сейчас детская площадка.

– Теперь там опять пруд, – перебила я. – С лебедями.

– А, да? Тогда тоже были лебеди. Только вряд ли те же самые. Лебеди столько не живут. Ты не знаешь, сколько живут лебеди? – Фило опять почесала нарисованную бровь.

– Я посмотрю дома в справочнике, – сказала я, – вы, пожалуйста, не отвлекайтесь.

– А ты не перебивай.

Мария Менезеш стояла у пруда. Она очень изменилась с тех пор, как Фило видела ее в последний раз, обрюзгла, постарела, и на голове у нее была ужасная мятая коричневая шляпа. Но это была Мария Менезеш, одной рукой она прижимала к боку фарфоровый бюст поэта Камоэнса, а в другой держала кожаный поводок с совсем маленькой кудлатой собачонкой с приплюснутым носом и выпученными глазами. А, Фило, без удивления сказала она, будто они виделись утром за завтраком. Посмотри, какой красавец. И она кивнула на огромного белого лебедя, потягивающегося на другом берегу пруда. Они тут все хороши, но этот нравится нам с Луисом больше всех, сказала Мария Менезеш, да, Луис? И чмокнула Луиса куда-то в фарфоровый лавровый венок.

– А потом, – сказала Фило, – она умерла. Я была на похоронах. Она завещала мне бюст и собаку.

– Это какую собаку? Мушку? – Я вдруг вспомнила тетушкину Мушку. Это была низенькая, раскормленная собачонка, невыразимо уродливая и столь же невыразимо доброжелательная. Когда я приходила к Фило, Мушка бросалась меня вылизывать и вылизывала всю, от ушей до кончиков пальцев. Тетя, вопила я, пытаясь увернуться от Мушкиного языка, позовите ее, она меня уже всю обмуслила! Ну, раз уже все равно обмуслила, чего я зря буду ее звать, отвечала Фило.

– Во время похорон, – сказала вдруг Фило, – случилась очень странная штука. Гроб еще не закрыли, я подошла попрощаться и Мушку несла под мышкой, чтобы она тоже попрощалась. А бюст Камоэнса стоял на табуретке рядом с гробом. Я наклонилась над гробом, и тут Мушка увидела Камоэнса и как взвоет! Я ее чуть не уронила от неожиданности. Я даже подумала, может, Мария Менезеш не была такой уж сумасшедшей, может, он и впрямь подмигивает.

Фило осторожно опустила собачку на пол, и та прижалась, дрожа, к ее ногам. Потом она взяла бюст Камоэнса, повертела в руках. Камоэнс смотрел на нее безо всякого выражения широко раскрытыми фарфоровыми глазами. Фило пожала плечами и вернула Камоэнса на табуретку. Потом снова взяла Мушку на руки. Мушка засопела и благодарно лизнула ее в шею.

– Ужасно трогательно, – сказала я, вставая и потягиваясь. – Я, пожалуй, пойду.

– Иди, – без интереса ответила Фило, – а я посплю. Только погоди, дай ему тоже сигарету, а то мне вставать лень.

– Вам обязательно надо вставать, чтобы суставы не… – начала было я, но остановилась. – Тетя, кому – ему?

– Ему – Камоэнсу. Он в тумбочке.

Это я виновата, подумала я. Заставила бедную старуху два раза подряд рассказывать эту историю с подмигивающим Камоэнсом, и теперь у нее в голове все смешалось. Я все время забываю, сколько бедняжке лет, а так нельзя, ее надо беречь.

Я подошла к тумбочке и открыла дверцу. В глубине, почти не видный за банками малинового и ежевичного варенья, действительно стоял небольшой фарфоровый бюст поэта Луиса де Камоэнса. Я вытащила его, стерла с нечистой фарфоровой бороды что-то черное – возможно, остатки ежевики. И завизжала. Солнце португальской поэзии кривлялось у меня в руках, подмигивало обоими глазами по очереди, а потом вывалило, дразнясь, фарфоровый язык. Я стояла и визжала, не в силах остановиться, и сквозь визг слышала, как в своем кресле возится и довольно кудахчет тетушка Фило.

И с тех пор не расставались. Истории страшные, трогательные и страшно трогательные (сборник)

Подняться наверх