Читать книгу За что? - Лидия Чарская - Страница 6

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА V
Мальчик-каприз. – Серая Женщина. – Первое горе

Оглавление

Два коршуна высоко поднялись в небо… Один ударил клювом другого, и тот, которого ударили, опустился ниже, а победитель, торжествуя, поднялся к белым облакам и чуть ли не к самому солнцу.

Я внимательно слежу за тем, как побежденный усиленно кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шиповника, который растет вдоль стены дома. Белые облачка плывут по небу быстро, быстро… Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя! Тетя Лиза стоит рядом со мною в своем широком ситцевом капоте, кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:

– Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»

Я мельком вскидываю на нее недовольными глазами. Лицо у тети, всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня с ласковым одобрением. Добрая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:

– «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же.

Лидюша, что ж ты!

Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новою силою овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».

А тетя шепчет в другое ухо:

– Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!

Но я молчу по-прежнему. Точно воды в рот набрала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться. Но облака плывут все также скоро. Ужасно скоро. Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.

Гадкий шиповник!

Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:

– Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?

Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мною, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?

– Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.

– Что ты! Что ты! – повышает голос тетя, – как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.

– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная, как рак.

– За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.

– Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.

Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.

– Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.

– Не хочу!

– Значить, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!

Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастаешь высокая стройная фигура «солнышка» и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сейчас от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе-Алеше, к моему «солнышку».

Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»

– Не любишь папу? – подходить ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом, – не любишь? Говори.

Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыданье: «Люблю! Люблю! И тебя и его! Люблю! Дорогая! Милая!»

Тут снова подскакивает ко мне мальчик – каприз и шепчет:

– «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют как же!»

И я, дерзко закинув голову назад и смотря в самые глаза тети вызывающим взглядом, кричу так громко, точно она глухая:

– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!

– Ах! – роняют только губы тети, и она закрывает руками лицо.

Потом быстро схватывает меня за плечо и говорить голосом, в котором слышатся слезы:

– Ах, ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала! Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И, отвернувшись от меня, она быстро выбегает из столовой.

Я остаюсь одна.

В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.

Но мало помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня и он давить меня, давить…

Что я сделала! Я обидела мое «солнышко»! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!

Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, надавившая мне грудь, мешает.

И вдруг, легкое, как сон, прикосновение к моей голове заставляет меня разом поднять лицо. Передо, мною чужая, незнакомая женщина в сером платье, вроде капота, и с капюшоном на голове. Большие, пронзительные, черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Серая женщина молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, надавившая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг разом захотелось молиться… и любить горячо, не только мое «солнышко», которого я бесконечно люблю, несмотря на мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…

Серая женщина улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.

– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветлевшим голосом, – иди скорее. Я буду паинькой и буду молить…

Я не доканчиваю моей фразы, потому что серая женщина разом исчезает, как сон. Я лежу головой на подоконнике, и глаза мои пристально устремлены в сад.

По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое «солнышко». Другой – незнакомый, черный от загара, кажется карликом по росту в сравнении с моим папой.

У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.

Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня серой женщиной, снова с удвоенной силой наваливается на меня.

– «Солнышко»! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.

Мы встречаемся в дверях прихожей – и с «солнышком», и с карликом – военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на воздух, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.

Опять сердчишко мое бьет тревогу… Глыба давить тяжелее на грудь.

– Папа-Алеша! Мы поедем кататься! – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.

Папа молчит и только прижимает меня к своей груди все теснее и теснее. Мне даже душно становится в этих тесных объятиях, душно и чуточку больно.

И вдруг над головой моей ясно слышится голос «солнышка», но какой странный, какой дрожащий:

– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!

– Конечно! Конечно!.. все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него тоже дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…

– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, «солнышко»?

Лицо у «солнышка» теперь белое, белое, как мел. А глаза покраснели и в них переливается влага… Я разом угадала, что это за влага в глазах «солнышка».

– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидя слезы на глазах отца. – Ты плачешь, «солнышко»? О чем, о чем?

И я прильнул к его лицу, гладя ручонками его загорелые щеки и сама готовая разрыдаться.

Но отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела его плачущим, моего дорогого папу. Но то, что я увидала, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:

– Видишь ли, Лидюша, моя деточка ненаглядная, папе твоему ехать надо… Сейчас ехать… Папу на войну берут… в Турцию… Мосты наводить, укрепления строить. Понимаешь? Чтобы солдатикам легче было к туркам пробраться… Вот папа и едет твой… А ты умницей будь. Тетю не огорчай, слышишь?.. Мне скоро ехать надо… За мной, видишь, дядю чужого прислали… сегодня надо ехать… сейчас…

Едва только папа успел произнести последнее слово, как я, слушавшая все точно в каком-то тумане, дико и пронзительно закричала:

– А-а-а! Не пущу! А-а-а! Не смей уезжать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Папа! Папочка мой! Солнышко мое!

И я зарыдала.

Не помню, что было потом. Мне показалось только, что кругом меня вода, много, много виды, и мы тонем с папой-Алешей…

Когда я очнулась, то лежала на диване в папином кабинете, большой светлой комнате, рядом со спальней и выходящей окнами в сад. Тетя Лиза стояла на коленях подле и смачивала мне виски ароматичным уксусом. Военного гостя не было в комнате. И папы тоже.

– Где папа? Где «солнышко»? – вскричала я снова диким голосом и рванулась вперед.

Страшной тоской сжалось сердце бедной маленькой четырехлетней девочки: ей казалось, что она не увидит больше своего отца. Но это было обманчивое предчувствие. Он вошел в ту же минуту в кабинет в дорожном пальто, с шашкой через плечо и тихо сказал, обращаясь к тете:

– Вещи пошли прямо в штаб, сестра. Там уже перешлют в действующую армию…

И потом, наклонясь ко мне, тихо, безмолвно обнял меня.

Мы оба замерли в этом объятии. Мне казалось, что вот-вот соберутся тучи над нашей головою, блеснет молния, грянет гром… и гром убьет нас одним ударом, меня и папу. Но ничего не случилось такого…

Папа с трудом оторвался от меня и стать осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.

– Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! – шептал он между градом поцелуев прерывающимся от волнения голосом.

Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:

– Ты должна мне сохранить ее, Лиза!

– Будь покоен, Алеша, сохраню! – начала тетя нетвердым голосом.

Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца его девочки.

– Ну, храни тебя Бог, крошка моя! – произнес он твердо, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился из комнаты.

Я услышала, как он застонал по дороге.

– Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! – зарыдала я, протягивая вслед за ним ручонки.

Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.

Потом снова закачался высокий белый султан на его каске и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…

Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала в эту минуту от крыльца. «Солнышко» сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное, грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головою… Еще минута… другая и «солнышко» скрылось из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота разом, точно ночью.

Чей-то голос зашептал близко, близко у моего уха:

– Если б ты захотела молиться, девочка, кто знает? – может быть, папа остался бы с тобой.

– Тетя Лиза! – кричала я отчаянно, – неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!

Через минуту мы уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматичной волною. Худенькая, нервная девочка стоить подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:

– Боженька! Добрый Боженька, прости меня и сохрани мне мое «солнышко», добрый, ласковый Боженька…

И тихо, тихо плачет…

* * *

Детская молитва услышана.

Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все же красивый, я не узнала его.

Я помню этот день отлично. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью котлетку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг, неожиданно, как в сказке, вырастает высокая фигура в пролете дверей. Высокой, загорелый, в старой запыленной шинели стоит он в дверях, заслоняя своей фигурой и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром через дверь, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная знакомая улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородою.

– Лидюша! – зовет меня тихонько знакомый голос.

Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.

– Батюшки мои! Да это барин! – вскрикивает Дуня и роняет тарелку. – Лидюша! Лидюша! папочка ведь это! – шумливо суетится она.

Тут только я понимаю в чем дело.

– Папа… папа-Алеша! Солнышко! Вмиг я уже в его объятиях.

– Сокровище мое! Крошка моя! Радость Лидюша! – слышу я нежный голос над моим ухом.

И град поцелуев сыплется на меня.

Боже мой, если когда-либо я была безумно счастливо в моем детстве, так это было в тот день, в те минуты.

Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас!

За что?

Подняться наверх