Читать книгу О психологической прозе. О литературном герое (сборник) - Лидия Гинзбург - Страница 6
О психологической прозе
Мемуары
1
ОглавлениеО «Мемуарах» герцога Сен-Симона существует обширная литература, эта удивительная книга изучалась с разных точек зрения – как исторический источник, как памятник эпохи, как художественное произведение. В пределах же настоящей работы «Мемуары» рассматриваются только в плане проблем понимания и изображения характера.
Сент-Бёв назвал Сен-Симона соглядатаем своего века[115]. Уникальное произведение мировой мемуарной литературы, его воспоминания в разных изданиях насчитывают от двадцати до сорока с лишним томов[116]; они охватывают период от начала 90-х годов XVII века до 1723 года (последнее двадцатипятилетие царствования Людовика XIV и период регентства). После смерти Сен-Симона в 1755 году правительство Людовика XV, опасаясь разоблачений, конфисковало эту гигантскую рукопись (вместе с другими документами Сен-Симона). Около семидесяти пяти лет рукопись пролежала под спудом в архиве министерства иностранных дел и впервые, если не считать отдельных извлечений, в относительно полном виде была опубликована в 1829–1830 годах. Мемуары Сен-Симона оказались, таким образом, звеном, изъятым из историографического и литературного ряда своего времени[117].
Считалось прежде, что мемуары Сен-Симона представляют собой нечто вроде дневника, который он вел изо дня в день и который на старости лет окончательно обработал. Эту концепцию подсказал потомству сам Сен-Симон своим утверждением, что уже с 1694 года он начал вести систематические мемуарные записи. Свидетельствует об этом и сохранившееся письмо Сен-Симона 1699 года к аббату ордена траппистов Рансе: Сен-Симон просит своего духовного наставника ознакомиться с фрагментами мемуаров, над которыми он работает втайне от всех. Далее, однако, теряются следы этих первоначальных записей. Во всяком случае, среди гигантского рукописного наследия Сен-Симона их обнаружить не удалось. В результате тщательных разысканий французские историки восстановили примерно картину создания «Мемуаров».
В 1729 году Сен-Симон получил копию многотомной рукописи дневника Данжо, придворного, который в течение многих лет бездумно и скрупулезно изображал день за днем жизнь двора Людовика XIV. Эту рукопись Сен-Симон снабдил своими замечаниями и «добавлениями» – иногда краткими, иногда разрастающимися в обширные экскурсы[118]; в своей совокупности они образуют своего рода первую редакцию «Мемуаров». Работа Сен-Симона над дневником Данжо продолжалась почти десять лет. По-видимому, в 1739 году (64 лет от роду) он приступил к окончательной редакции «Мемуаров» и завершил ее около 1750 года.
В процессе этого труда Сен-Симон использовал огромное количество заготовленных им материалов – свои прибавления к дневнику Данжо (быть может, и свои собственные, позднее утраченные дневниковые записи), свои записки и трактаты, касавшиеся разных исторических, генеалогических, политических вопросов, дипломатические бумаги, исторические разыскания, письма, извлечения из мемуаров современников или из копий церемониймейстерских реестров со всеми деталями этикета и придворной иерархии и многое другое. Память и воображение Сен-Симона переплавили эту документальную массу в неповторимый мир непосредственно увиденного.
Сен-Симон полемизировал с Данжо и издевался над его благолепием, но дневник Данжо он весьма широко использовал, извлекая из него множество фактов и общую хронологическую схему событий[119]. Вместе с легендой о том, что «Мемуары» Сен-Симона создавались как дневник, по горячим следам событий, пала и легенда о литературном дилетантизме Сен-Симона. Считалось, что этот большой барин не удостаивал править и отделывать то, что он набросал со всей аристократической небрежностью. Он писал «спустя рукава бессмертные страницы» – сказал о Сен-Симоне Шатобриан. Сам Сен-Симон подал повод для подобных суждений в «Заключении» к своим «Мемуарам»: «Чтобы хорошо исправить то, что написано, надо уметь хорошо писать; но из этой книги ясно, что претендовать на это я не могу» (II, 422). Сен-симоновская аффектация небрежности, подхваченная романтиками, не выдержала испытания научной критикой. Позднейшие исследования показали, что перегруженный, трудный стиль Сен-Симона – не порождение аристократического дилетантизма, а сознательное орудие больших художественных задач, что Сен-Симон упорно работал над текстом своих «Мемуаров». Об этом свидетельствует хотя бы сопоставление «Прибавлений» к дневнику Данжо с окончательными редакциями изложения тех же эпизодов. Свое повествование Сен-Симон сжимает и расширяет, заостряет и смягчает, он изменяет оценки (иногда и факты), он ищет и находит другие слова – как всякий художник, работающий над черновиком.
Первоначально «Мемуары» Сен-Симона были восприняты главным образом как памятник эпохи и как исторический источник. Академическая историография судила и осуждала автора по своим законам. А. Шерюэль, редактор первого научного издания «Мемуаров», отдавая дань Сен-Симону-художнику, подробно показывает, как бурные страсти Сен-Симона, его аристократические предрассудки и политические интересы деформируют историческую действительность. Постепенно, однако, другая точка зрения завоевывает умы. Сен-Симон – великий писатель, имеющий право на субъективное видение мира, даже на деформацию отдельных фактов во имя высшей правды, поэтической и исторической. Начало этому направлению в оценке Сен-Симона положил в 1850-х годах Сент-Бёв, глава романтической критики (в 50-х годах уже несколько запоздалой). Сен-Симон у Сент-Бёва – создатель огромного и неповторимого мира, гиперболичный, метафорический, рассматривающий жизнь в увеличительное стекло. Сент-Бёв сравнил Сен-Симона с Рубенсом и Шекспиром, назвал его «Тацитом, несущимся во весь опор». «Любая эпоха, – писал Сент-Бёв в 1856 году, – у которой нет своего Сен-Симона, сначала кажется пустынной, и безмолвной, и бесцветной; что-то в ней есть нежилое»[120].
В том же духе выступил Тэн. Он писал, что страстность Сен-Симона «лишает его стиль всякой стыдливости. Умеренность, литературный вкус, красноречие, благородство – все унесено и утоплено… Кухня, конюшня, кладовая, ремесло каменщиков, зверинец, публичный дом – отовсюду он заимствует свои выражения. Он резок, тривиален и лепит свои фигуры из грязи. Оставаясь вельможей, – он народен; его великолепие все совмещает. Пусть буржуа очищают свой стиль, осторожно в качестве людей, покорных Академии; он стиль свой готов вывалять в канаве, как человек, презирающий свою одежду и считающий, что он выше всяких пятен…»[121]
В дальнейшем Сен-Симона сопоставляли с великими писателями разных веков, особенно упорно с Бальзаком[122]. Ла Варанд в своей книге «Герцог де Сен-Симон и его человеческая комедия» предложил следующий взаимосвязанный ряд: Рабле, Сен-Симон, Бальзак, Пруст. Другой исследователь утверждает, что «этот феодальный герцог – современник Золя». В той же связи автор упоминает и о Толстом[123]. Герберт де Лей, автор монографии «Марсель Пруст и герцог де Сен-Симон», отметил: «Сен-Симон в изображении критики наших дней – это Сен-Симон отчасти прустианский. В критических работах, посвященных Прусту, фраза о Сен-Симоне стала необходимой; точно так же – после выхода романа „В поисках утраченного времени“ – в работах о Сен-Симоне обязательна фраза по поводу Пруста»[124].
Сен-Симон – Шекспир, Рабле, Бальзак, Золя, Толстой, Пруст… Подобные сопоставления творческих методов могут быть в своем роде плодотворны и интересны, но они требуют осторожности. Иначе исчезает различие между XVII–XVIII веками и XIX или XX, различие между романом и мемуарами. Тем самым стерта познавательная специфика произведения и потеряно его место в истории понимания и изображения человека.
Сен-Симон бесспорно был великим художником, но произведение его не роман. Специфика Сен-Симона в том, что он писал о действительно бывшем, укладывая его в схемы – религиозные, политические, эстетические, – заданные ему эпохой, а действительно бывшее, воспринятое с неимоверной силой зрения, взрывало эти схемы, одновременно черпая в них свою структуру.
Сен-Симон писал свои «Мемуары» в 1740-х годах, после Монтескье, рядом с Вольтером, оставаясь притом человеком конца царствования Людовика XIV. Но и для этой эпохи Сен-Симон архаичен. В нем явственно выражено доклассическое, барочное начало, органически связанное с идеологией Сен-Симона. Среди раболепной знати двора Людовика XIV Сен-Симон лелеял утопию аристократической монархии, чья пирамида увенчивается королем, окруженным советниками – герцогами и пэрами. Сен-Симон до ярости враждебен нивелирующей политике короля, буржуазным реформам Кольбера и Лувуа, – всему, в чем он видел господство чиновников, выходцев из подлой буржуазии и незаконных отпрысков Людовика, которых тот предпочитал своим законным, поскольку их величие было делом его произвола. Но идеология Сен-Симона не была порождением феодальной Фронды, потрясавшей Францию в конце 40-х – начале 50-х годов XVII века. Сен-Симон фанатически культивировал свое герцогское достоинство, несмотря на то, а вернее, именно потому, что он был потомком захудалого дворянского рода, сыном фаворита Людовика XIII, пожалованного титулом герцога и пэра Франции. По своей социальной природе Сен-Симон принадлежал к новой знати. Жалованный пэр – как он мог хотеть, чтобы короли не делали герцогов? Но он хотел, чтобы за созданными ими людьми короли признавали некое абсолютное, метафизическое и независимое от них достоинство. То есть он хотел невозможного.
Сен-Симон был путаным политиком, но противоречивость исходных позиций много дала ему как «соглядатаю своего века». Он всегда в оппозиции и ко всему беспощаден – к деспотизму короля, к произволу министров и чиновников, к претензиям буржуазного парламента, к процветанию новой знати и к подобострастию старой, не умеющей блюсти свою честь.
Сен-Симон ориентируется на времена Людовика XIII, благодетеля Сен-Симонов, на симпатии и антипатии своего отца, после смерти Людовика XIII навсегда удалившегося от двора. Из сурового родительского дома Сен-Симон вынес чистоту нравов (столь странную в условиях Версаля), религиозный и моральный ригоризм и до конца сохранившуюся архаичность литературных навыков и вкусов. Архаичность имеет свою диалектику: она одновременно означает и свободу от господствующих канонов и правил. У больших художников из нее вырастают открытия нового, предвосхищения будущего. Так было и с Сен-Симоном.
Тэн подчеркивает, что архаическая загроможденность, кажущаяся сумбурность сен-симоновского стиля – факт не только эмоциональный, но и интеллектуальный; Сен-Симон слишком многое хочет сразу сказать и слишком точно объяснить сказанное: «Никто не схватывает с такой быстротой и столько предметов сразу; вот почему его стилю свойственны страстные сокращения, пояснительные идеи, в качестве дополнения пристегнутые к основной фразе, сдавленные малым пространством, как бы унесенные вихрем вместе со всем прочим… Он начинает, другая идея вырывается наружу, оба потока скрещиваются, он их не разделяет и предоставляет им течь в одном канале. Отсюда эти растрепанные фразы, эти переплетения, эти идеи, напяленные набекрень и торчащие во все стороны, этот колючий стиль, который весь топорщится неожиданными пристройками, своего рода дикая чаща, где сухие, абстрактные идеи, скрещиваясь с цветущими метафорами, нагромождаются, душат друг друга и душат читателя»[125].
В XVIII веке отдельным лицам удалось ознакомиться с засекреченной правительством рукописью Сен-Симона. Реакция их характерна: мемуары чрезвычайно интересны, но плохо написаны, стиль ужасен, портреты неудачны, – эти приговоры пуризма и классического хорошего вкуса принадлежат двум высокопоставленным читательницам (отзывы их Сент-Бёв привел в своих статьях о Сен-Симоне 1851 и 1856 годов). Зато писательской манерой Сен-Симона восхищались романтики, которых влекло к доклассической, еще не закрепощенной правилами, ренессансной и барочной языковой и образной стихии. Ведь тот же Сент-Бёв открыл французам великого Ронсара и других поэтов Плеяды, которые со времен классицизма считались образцами напыщенности, невнятицы и дурного вкуса.
Однако указанием на доклассические склонности не исчерпывается вопрос о литературных традициях Сен-Симона. Писателей XVIII века Сен-Симон старался не замечать, но – несмотря на его явное равнодушие к художественной литературе – на страницах «Мемуаров» с уважением упоминаются имена почти всех крупнейших деятелей французской литературы XVII века. И не только упоминаются. В какой-то очень своеобразной форме «Мемуары» впитали опыт классической трагедии и комедии, сатиры, бурлеска, опыт Корнеля, Мольера, Буало, Лафонтена, даже Скаррона, о котором Сен-Симон отозвался с одобрением. Все эти воздействия были косвенными и опосредствованными, но прямым и чрезвычайно острым был интерес Сен-Симона к сочинениям историков, мемуаристов, моралистов. Сен-Симон ведь считал, что он пишет историю. И методология «Мемуаров» вырабатывалась на многочисленных образцах такого рода (что, конечно, не означает подражания образцам), от античных историков (Тит Ливий, Плутарх, Тацит) и старинных хроник до мемуаров современников. Ряд мемуаристов XVII века Сен-Симон упоминает в своем произведении (Бассомпьера, Реца, Рогана).
Во французской мемуарной литературе XVII–XVIII веков намечается несколько основных типов. Мемуары хроникального типа, посвященные политическим событиям (например, история Фронды в знаменитых мемуарах Реца и Ларошфуко)[126], военным кампаниям (мемуары маршала Виллара и других военачальников), дипломатическим демаршам (записки Торси) и т. д. С другой стороны, мемуары типа интимной придворной хроники, придворных и светских анекдотов. Наряду с уже упомянутым дневником Данжо, это, например, мемуары племянницы Ментенон мадам де Кайлюс или мемуары мадам де Сталь (Делоней) о дворе герцогини Мэнской.
Все разновидности мемуаров отдавали бо́льшую или меньшую дань попутной характеристике современников, модному в XVII веке жанру портрета. Но для Сен-Симона проблемы портретной характеристики становятся основными, потому что он сознательно ставил себе задачи не только и не столько хроникальные, сколько морально-психологические. Он хотел понять человека. Не человека вообще, как Паскаль, не социально-моральный тип в чистом виде, как Лабрюйер, а действительно существовавшего, единичного человека. В предисловии к «Мемуарам» он прямо говорит, что события останутся для нас в хаотическом состоянии, пока не будут охарактеризованы принимавшие в них участие люди и объяснены поступки этих людей. Вот почему наряду с мемуарами, и в еще большей, может быть, степени, для Сен-Симона были важны такие жанры эпохи, как портреты, характеры, мысли, максимы, наконец, письма.
Моральные размышления Паскаля и Николя, «пружины» Ларошфуко, социальные маски Лабрюйера, наблюдения мадам де Севинье – все это оставило свой след в творчестве Сен-Симона. Его «Мемуары» – огромный синтез источников и традиций, породивших произведение, единственное в своем роде. Методология «промежуточных» жанров сочетается в них с формами восприятия жизни, выработанными классической трагедией, комедией, бурлеском и сатирой. В литературе о Сен-Симоне встречаются убедительные сопоставления отдельных мест «Мемуаров» то с «Тартюфом» и «Мнимым больным» Мольера, то с проповедями Боссюэ.
Классицизм строжайше запрещал смешение жанров. Но мемуары – это не каноническая литература. Они за пределами правил «Искусства поэзии». И Сен-Симон позволяет себе сочетания трагического с комическим, возвышенного с тривиальным. Позволяет вполне сознательно – чему свидетельством его формулировка: «Самым ужасным зрелищам присущи порой самые комические контрасты». Повествование Сен-Симона неоднородно. В нем потенциально содержатся разные жанры, во всяком случае разные типы прозы. В избранных изданиях Сен-Симона отбираются, понятно, ключевые моменты – большие сцены, характеристики основных исторических персонажей. Это совсем не дает представления о структуре «Мемуаров». В основе их как бы хроникальная информация (канвой для нее послужил дневник Данжо), где большое смешано с малым, государственное с домашним, – поток сменяющихся смертей, рождений, бракосочетаний, битв, дипломатических акций, богословских прений, придворных приемов и обедов.
Приведу подзаголовки одной из глав. Деление на главы принадлежит издателям «Мемуаров», подзаголовки же воспроизводят пометки Сен-Симона на полях его рукописи: «Смерть герцогини Шольнской. – Смерть Шамаранда-отца. – Книга „Проблема“ сожжена по постановлению парламента. – Путешествие мадам де Немур, принца Конти и других претендентов в Невшатель. – Карловицкий мир. – Наследный принц Баварский объявлен наследником испанского престола; его смерть. – Признание девятого собрания выборщиков. – Смерть знаменитого кавалера Темпль. – Сокровище, которое тщетно искали для короля у архиепископа Реймского. – Смерть кавалера де Куазлен. – Герцог Монакский – посланник в Риме; его безуспешные домогательства. – Обращение „монсеньор“, употребленное государственными секретарями и по отношению к государственным секретарям. – Кресло аббата де Сито во время генеральных штатов в Бургундии. – Мадам де Сен-Жеран отозвана. – Бракосочетание графа Оверньского и мадемуазель де Вассенаер. – Посольство в Марокко. – Торси – министр; странная присяга. – Исчезновение Рейневиля, лейтенанта королевской гвардии. – Самоубийство Пермильяка».
В хроникальном потоке прорезываются отдельные повествовательные формы, имеющие свою типологию. Это прежде всего портреты (обычно они приурочены к сообщению о смерти данного лица), это структурно законченные анекдоты, сцены – то мимолетные, то разработанные с театральной обстоятельностью и наглядностью. Есть и размышления, и риторические отступления, и даже вкрапленные в текст максимы. Формы своего художественного мышления – как и формы своих политических и религиозных воззрений – Сен-Симон получил от своей рационалистической эпохи. Но он не создавал идеальные образы, трагедийные или комедийные, ни даже принадлежащие к жанру литературных «характеров» и «портретов». Он хотел рассказать об увиденном, – и оно прорывало заданную временем форму.
В какой же мере увиденное действительно было увиденным? Как поделить славу Сен-Симона между памятью и воображением?
Историки сначала уличили Сен-Симона в пристрастности, в субъективности, во множестве неточностей и отступлений от истины. Потом было провозглашено: «Мемуары» Сен-Симона – не история, а поэзия. Эта точка зрения развивалась и достигла наконец крайних пределов. Ив Куаро в своей книге «Оптика Сен-Симона» и в книге о добавлениях к журналу Данжо трактует Сен-Симона как гениального визионера, чье воображение порождает, изобретает воспоминание. Не художественный вымысел, а именно воспоминание, в котором реальное неотделимо уже от воображаемого[127].
Эти соображения интересны для характеристики художественного видения Сен-Симона, но решить вопрос о соотношении в его творчестве реального и воображаемого невозможно, я полагаю, не обращаясь к сен-симоновскому пониманию истории. Невозможно без этого объяснить резкое противоречие между писательской практикой Сен-Симона (его вольное обращение с фактами) и несомненно искренними уверениями в собственной точности и правдивости[128], которые содержатся во вступлении и в заключении к его «Мемуарам» (в «Заключении» Сен-Симон, впрочем, признал, что полное беспристрастие для мемуариста невозможно).
Во «Вступлении» Сен-Симон изложил свой взгляд на историографию, характерный для эпохи, когда не существовало еще ни историзма в позднейшем его понимании (историческое мышление начинает складываться только у французских и немецких просветителей), ни отчетливой границы между историей и мемуарами. Сен-Симон различает историю общую и частную. Общая охватывает жизнь нескольких народов или события нескольких веков. Частная история «совершается на глазах у автора», ее цель – «ввести читателя в среду действующих лиц повествования так, чтобы ему казалось, что он не столько читает историю или мемуары, сколько сам проникает в тайны всего изображаемого и является зрителем всего рассказанного».
Короли, вельможи, двор, придворные партии и интриги, смена любовниц, министров и фаворитов, битвы и дипломатические хитросплетения – все это было возможным содержанием мемуаров. Для людей XVII века из этих же элементов состояла история. Но к истории так понимаемой Сен-Симон предъявляет особые требования. Он против мертвой фактичности, образчиком которой для него является дневник Данжо. «Необходимо, чтобы повествование о событиях раскрыло их происхождение, их причины, их последствия и их взаимную связь… Необходимо раскрыть интересы, пороки, добродетели, страсти, ненависть, дружбу и все другие пружины – как главные, так и побочные – интриг, заговоров и общественных и частных действий, имевших отношение к описываемым событиям, и все разделения, разветвления, течения, которые становятся источником и причиной других интриг и порождают другие события». Итак, история должна быть исследованием страстей, интересов, пружин (тех самых, которые изучал Ларошфуко). Историк или мемуарист (различие несущественно) должен пробиваться сквозь пласты поддающихся внешнему наблюдению событий в область невидимых внутренних мотивов. А это неизбежно ведет к домыслу и предположению, к гипотетической реконструкции скрытого от наблюдателей мира. Но этот внутренний мир, в свою очередь, требовал от мемуариста зримого воплощения – внешних признаков, символически значимых деталей. К работе воображения предъявлялись как бы встречные требования – извне и изнутри.
В литературе о Сен-Симоне давно уже обращено внимание на особую, почти театральную наглядность нескольких больших сцен с многочисленными, подробно изображенными персонажами: двор после смерти старшего дофина, захват власти герцогом Орлеанским на заседании парламента 1715 года, королевское заседание парламента 1718 года и другие. Остановлюсь на одной из этих сцен.
Умер внезапно монсеньор, пятидесятилетний сын Людовика XIV. Наследником престола становится покровитель Сен-Симона, внук короля герцог Бургонский. Один миг изменил при дворе все соотношения. Сен-Симон описывает ночь после смерти «большого дофина».
«Все присутствующие представляли собой фигуры поистине выразительные. Надо было только иметь глаза, ничего даже не зная о жизни двора, чтобы различать заинтересованность, написанную на одних лицах, или равнодушие – на лицах других, которые не были затронуты событием… В эти первые минуты непосредственно проявились первые движения, словно написанные с натуры… Глаза мрачно блуждали, руки делали непроизвольные движения, но в общем все находились в почти полном оцепенении… Те, которые уже расценивали событие как выгодное для них, тщетно напускали на себя серьезность, стараясь держаться печально и сурово, – все это служило лишь прозрачным покровом, который не мешал зорким глазам замечать и различать все их черты… Герцог Бургонский плакал умиленно и чистосердечно естественными слезами, проникнутыми религиозным терпением. Герцог Беррийский (младший брат герцога Бургонского, любимец умершего дофина. – Л. Г.) так же чистосердечно проливал изобильные слезы, но слезы, я бы сказал, кровавые, столько в них было горечи, он испускал не рыдания, а крики и вопли. Иногда он умолкал, задыхаясь, потом вновь разражался так бурно, с таким громким шумом, словно труба, гудящая от отчаяния, так что многие кругом в свою очередь разражались рыданиями, вторя ему то ли из сострадания, то ли из вежливости… Герцогиня Беррийская была вне себя… Лицо ее выражало самое горькое отчаяние и ужас. На нем словно начертано было бешенство горя, не горя любви, но горя корысти; резкие, но глубокие и дикие паузы чередовались с новыми потоками слез и произвольных, но сдерживаемых движений, выражавших чрезвычайную душевную боль, плод углубленного предшествовавшего размышления… Герцогиня Бургонская тоже утешала мужа, и ей это давалось легче, чем показывать вид, что она сама нуждается в утешении… Частым сморканием отвечала она на крики своего зятя. Слезы, вызванные окружающим зрелищем, слезы, напряженно сдерживаемые, помогали искусству, с каким она владела платком, заставляя краснеть щеки, расширяться зрачки, вызывая пятна на лице, и в то же время затаенный взгляд ее постоянно гулял по присутствующим, всматриваясь, как ведет себя каждый. … Для тех, кто хорошо знаком с интимной картой какого-нибудь двора, первые впечатления от резких событий такого порядка… представляют чрезвычайный интерес. Каждое лицо напоминает вам заботы, интриги, пот, пролитый для продвижения карьеры, для создания и организации заговоров, искусство удержаться самим и устранить других и всевозможные средства, пускаемые в ход для достижения таких целей; более или менее упроченные связи, отдаления, охлаждения, ненависть, худые услуги, уловки, авансы, предосторожности, мелочность, низость всякого рода; неудачи одних посреди их дороги, на пути или при осуществлении их надежд; оцепенение тех, кто полностью наслаждался ими; сила, приобретенная от того же толчка их противниками и противоположною кликою; упругость пружины, которая в данную минуту движет их маневры и замыслы к успеху; чрезвычайные и негаданные достижения одних (и я был в числе таких!), бешенство, какое от этого испытывают другие, их досада и необычайные трудности это скрыть… вся эта груда живых картин и важных происшествий доставляет огромное удовольствие… самое сильное из тех, какими можно насладиться, наблюдая за жизнью какого-нибудь двора…» (I, 317–325).
Концепция Сен-Симона ясна, – он изучил внутренние пружины, движущие этими людьми, и поэтому с легкостью и злобным наслаждением читает внешние знаки их поведения. Выразительно в этом поведении все – от брошенного на соседей беглого взгляда до рыданий герцога Беррийского, подобных трубе, «гудящей от отчаяния». Но чем выразительнее здесь изображение, тем условнее. Через тридцать с лишним лет память не может с точностью воспроизвести мимику, жесты, интонацию. К тому же в действительности люди не ведут себя столь выразительно.
Эпоха Сен-Симона в этих вопросах мыслила иначе. Определенным внутренним состояниям должна была соответствовать внешняя символика поведения. «Надо было только иметь глаза…» – начинает свое описание Сен-Симон. На самом же деле здесь не столько ход от наблюдения к скрытым пружинам, сколько обратный ход – от исследуемых пружин к домысливанию их выражения. Это, скорее, своего рода рационалистическая дедукция, нежели эмпирическое наблюдение, воспроизведенное через тридцать лет. Но эмпирия все же всегда таится в образах Сен-Симона – в этом его специфика. Воспоминание – даже самое преображенное – остается неповторимым и единичным фактом жизненного опыта.
Ключ к сен-симоновским отклонениям от истины нужно искать не только в его могучем воображении и бешеном нраве, но и в существе решаемой задачи – задачи историка, как он ее понимал. Сен-Симон берет явление и вскрывает его, пробивается сквозь поверхность к тайным двигателям. Но Сен-Симон хочет, чтобы читатель стал зрителем открытых им механизмов, и он предлагает читателю увеличительное стекло своих гипербол и метафор. Весь этот процесс, на каждой его ступени, по существу своему требовал сочетаний воспоминания и поэтического вымысла. Вот почему Сен-Симон мог выдумывать и в то же время искренне верить в свою правдивость.
Об удивительно остром сен-симоновском видении деталей писали много, не останавливаясь перед сравнениями с литературой XIX века. Но самые большие писатели, даже предвосхищая будущее, выражают все же сознание своего времени. В этом их ограниченность и их сила. И конкретность, и детализация Сен-Симона, разумеется, еще далеки от реализма XIX века, стремившегося создать связную материальную среду для бытия своих персонажей.
Эстетические представления эпохи сказались у Сен-Симона прежде всего в том, что для него эмпирическое, конкретное еще тесно связано с комическим, с бурлескным (как в низших жанрах литературной системы классицизма). От этой комедийно-сатирической традиции – резкая выделенность деталей. Деталь преувеличенно характерна, – даже взятая в отдельности, она – выражение самой сути персонажа или события и сгусток авторской оценки. Есть, конечно, у Сен-Симона и подробности другого, более описательного типа. Но речь здесь идет о наиболее характерном, наиболее сен-симоновском методе конкретизации. Когда он пишет о трогательном или возвышенном, его изображение сразу теряет эту ослепительную вещественность.
Предметная деталь имеет у Сен-Симона еще другое значение, возникающее на стыке его эстетических и его политических представлений. Эпоха Сен-Симона была, как известно, эпохой сильнейшим образом развитого этикетного, ритуального мышления. Своей кульминации оно достигло именно в той среде, в которой протекала деятельность Сен-Симона, то есть при дворе Людовика XIV. Культ этикета, церемониального формализма король превратил в политический факт, в средство утверждения абсолютной власти[129]. Но даже и в этой среде стала анекдотической и вызывала насмешки ожесточенная борьба, которую непрестанно вел Сен-Симон за мельчайшие привилегии ритуального порядка. Не следует забывать, однако, что за всей этой казуистикой сидящих (то есть сидящих при короле) и стоящих дам, права на кресла или табуреты, на стулья со спинкой или без спинки, права предшествовать иностранным принцам или при раздевании короля держать в освещенной комнате никому не нужную свечу – за всем этим для Сен-Симона стояли идеи аристократических прерогатив, политического достоинства, в его время достаточно уже, впрочем, иллюзорного.
Ритуальное мышление породило в этой среде то, что на современном языке можно назвать крайней семиотичностью, – обостренное чувство формы, обостренное восприятие знакового, символического значения слов, жестов, вещей, любых внешних проявлений человека и обстоятельств. Виртуозом этого семиотического поведения был Людовик XIV. «Никогда никто, – говорит о нем Сен-Симон, – лучше не продавал своих слов, даже своей улыбки, самых своих взглядов» (II, 120). С замечательной отчетливостью Сен-Симон вскрывает политическое назначение этого механизма: «Он чувствовал, что в его распоряжении недостаточно милостей для того, чтобы производить впечатление непрерывно. Поэтому он заменил действительные милости воображаемыми, вызывая зависть, оказывая мелкие предпочтения, которые благодаря своей изобретательности отыскивал всякий день, можно даже сказать – всякую минуту… Одним из таких знаков отличия было право держать подсвечник при раздевании короля, право, которое он предоставлял каждый вечер после молитвы кому-нибудь из самых высокопоставленных лиц, громко называя его имя. Еще одним изобретением того же рода был кафтан, даруемый по грамоте… Государственный секретарь, ведавший делами королевского двора, выдавал патент на такой кафтан, и никто другой не имел права его надеть» (II, 115). Все это не лишено некоторого сходства с этикетом восточных дворов (вплоть до кафтана «с царского плеча»), но есть и существенная разница. Людовик XIV был убежденным деспотом, и нередко жестоким, но он не был деспотом азиатского образца. Сложнейшая градация милостей и их оттенков могла работать только в атмосфере вежливости. Вежливость стала также одним из средств управления.
«Не было человека, обладавшего более естественной вежливостью, притом с соблюдением определенной меры, строго по степеням, сообразно различиям по возрасту, по заслугам, по сану… Он тонко соблюдал различные ступени при поклонах и принимая реверансы придворных… Он был неподражаем, когда по-разному принимал приветствия перед строем или во время смотров. Но никто не мог равняться с ним в обхождении с женщинами. Никогда не проходил он мимо любого чепца, не приподняв шляпы; я имею в виду горничных, и он знал, что это горничные, – как это часто бывало в Марли. Перед дамами он снимал шляпу, но то издали, то на более близком расстоянии; перед титулованными лицами он снимал ее наполовину и держал ее несколько мгновений (иногда больше, иногда меньше) в воздухе или возле уха. По отношению к нетитулованным он довольствовался прикосновением руки к шляпе. Для принцев крови снимал ее, как для дам. Если вступал с дамами в разговор, то надевал шляпу, только отойдя от них» (II, 121). Вежливость была тщательно разработанной и в то же время формальной. При этом великолепном дворе она удивительно непринужденно уживалась с реликтами средневековой грубости.
У Сен-Симона и в других мемуарах и документах эпохи можно найти множество фактов, свидетельствующих о диких нравах, о крайней нечистоплотности всей этой пронизанной этикетом среды[130]. Чрезвычайным натурализмом отличаются в этом плане рассказы Сен-Симона о герцогине Аркур. Эта бывшая красавица и героиня галантных похождений била своих слуг, которые, кстати, отвечали ей тем же, открыто крала деньги, играя в карты при дворе, и забавляла высоких особ отвратительной буффонадой. Герцог Бургонский (предмет благоговения Сен-Симона) и его супруга преследовали мадам Аркур жестокими шалостями. Однажды герцог Бургонский пристроил петарду под сиденьем ее стула, в гостиной, где она играла в пикет. Он уже собирался поджечь петарду, но какая-то сострадательная душа помешала ему, предупредив о том, что эта шутка «искалечит герцогиню Аркур».
Другой предмет издевательств будущего наследника престола и его жены – добровольная шутиха мадам Панаш. Ее дразнили, и в ответ за столом она разражалась бранью, что еще больше «забавляло принцев и принцесс, которые наполняли ее карманы мясом и рагу, так что соус тек вдоль ее юбок; некоторые давали ей пистоль или экю, другие – щелчки и пинки, от которых она приходила в ярость, потому что своими глазами, полными гноя, она не видела того, что у нее под носом, и не знала, кто именно ее ударил. И это было времяпрепровождением двора».
В письме 1695 года герцогиня Орлеанская (мать будущего регента) изображает карточную игру при дворе: «Здесь играют на ужасающе большие деньги, и игроки похожи на безумных. Один воет, другой стучит по столу кулаком с такой силой, что весь зал наполняется этим звуком; третий произносит проклятья, от которых волосы встают дыбом; все выходят из себя, и на них страшно смотреть»[131]. Но воющие за картами и сующие рагу в карманы своей сотрапезницы, они через минуту будут приподнимать шляпу с балетным изяществом или отвешивать поклон в скрупулезно отмеренных этикетом дозах. Существует сырая материя жизни этих людей, и существуют целенаправленные, политически и эстетически организованные формы, модели поведения, в которые отливается эта материя, с тем чтобы снова высвободиться по миновании этикетной надобности. С необычайной мощью Сен-Симон изобразил двойное лицо этого бытия – его ритуальность и его натуральную необузданность.
В предисловии к «Мемуарам» Сен-Симон утверждает, что «святому духу угодно было скрыть и изобразить величайшие истины под видом событий естественных, исторических и действительно совершившихся…» Даже история, таким образом, является цепью божественных иносказаний. Расшифровку иносказаний Сен-Симон распространяет на все, от большого до малого – до отдельных поступков, предметов, жестов. «При чтении „Мемуаров“, – пишет исследователь творчества Сен-Симона, – создается иногда впечатление, что папский нунций – это не сам по себе почитаемый и богатый представитель главы католической церкви; нунций – это человек, который не уступает дорогу герцогам. Каноник Толедо – это существо, в чьем присутствии, в силу таинственного действия, подобного законам физики, появляется белый флаг на колокольне Толедского собора… Принц крови – это не столько родственник короля… в большей или меньшей степени располагающий правом престолонаследия, – сколько тот, кто имеет право прямо пересечь зал, где заседает Парламент»[132].
В символической значимости каждой отдельной черты с замечательной ясностью обнаруживается единство политического и эстетического мышления Сен-Симона. Самые противоречия его характерологии коренятся в исходной двойственности его общественных позиций. При почтении к принципу монархической власти, вообще к титулам и рангам, у Сен-Симона ни тени почтения к их конкретным носителям. За Людовиком XIV Сен-Симон признавал некоторые достоинства, – хотя судил его строго, – но тут же он с полной непринужденностью говорит о «глупости» королевы или о ничтожестве королевского внука, ставшего королем Испании. Сын и наследник Людовика (первый дофин) – это слабоумный, увязший в «апатии и ожирении». Тупости, зверству и разврату принцев крови посвящены в «Мемуарах» многие страницы. Что ничуть не мешает Сен-Симону считать их высшей кастой, которой должны воздавать знаки почтения не только аристократия и парламент (городская буржуазия и народ в счет вообще не идут), но даже герцоги и пэры. От почтения к функциям и атрибутам – ритуальная символика, от презрения к лицам – сатирическая конкретность.
Все писавшие о Сен-Симоне отмечали его конкретность. Еще Тэн утверждал, что Сен-Симон познал индивида и противопоставлял его современной ему классической литературе, оперировавшей общими идеями и абстракциями. Это, однако, в основном применимо к высоким жанрам классицизма (трагедия, эпическая поэма). Низшие жанры (несомненно влиявшие на Сен-Симона) – комедия, сатира, басня – уже были открыты частному и конкретному. В еще большей мере это относится к «документальной» словесности эпохи, стоявшей за пределами искусства поэзии, – к мемуарам, к письмам. Мемуарные и эпистолярные характеристики и портреты XVII и начала XVIII века не чуждаются ни конкретности, ни даже натурализма. Много точных эмпирических наблюдений в знаменитых письмах мадам де Севинье, в «Воспоминаниях» мадам де Кайлюс, опубликованных уже после смерти Сен-Симона, но написанных до его «Мемуаров» (Кайлюс умерла в 1729 году).
К периоду более раннему (1660-е годы) относится «Любовная история галлов» Бюсси-Рабютена – особый тип мемуаров, скандальная хроника двора и света. Но среди сплетен и анекдотов под пером Бюсси-Рабютена вдруг возникают портреты, позволяющие считать его предшественником Сен-Симона. Таков портрет великого Конде, изображенного под именем принца Тиридата. Портрет вполне конкретный и индивидуальный. Речь идет о качествах человека, полководца, а также о том, что у принца «зубы неровные и нечистые» и что он много смеялся, и «очень неприятным образом»[133].
Любопытный материал того же плана дает огромная переписка матери регента герцогини Орлеанской (в качестве жены королевского брата она, по французскому обычаю, именовалась Мадам, без прибавления имени). Бывшая немецкая принцесса, Мадам терпеть не могла французский двор и изливала свое неудовольствие в письмах к немецким родственникам. Писались они с 1670-х годов по 1722-й; в литературе уже отмечались их «сен-симоновские» черты. Сен-Симон не мог знать эти письма, опубликованные впервые (в извлечениях) в конце XVIII века, а герцогиня Орлеанская не могла знать мемуары Сен-Симона. Сблизила их эпоха.
Вот, например, эпистолярный портрет Риома, любовника герцогини Беррийской, дочери регента и внучки Мадам: «Не понимаю, как можно любить такого шута: у него ни лица, ни фигуры; он похож на водяной призрак, потому что он зеленый и желтый лицом; рот, нос и глаза у него как у китайца; он гасконец, но его скорее можно принять за бесхвостую обезьяну. Он фат и лишен всякого ума. У него большая голова, глубоко сидящая между широкими плечами. По его глазам видно, что у него плохое зрение. Словом, это шут очень безобразный, но говорят, он крепок, как осел; это восхищает всех развратных женщин…» («Переписка…», II, 146–147).
Мадам, писавшая совершенно безграмотно по-немецки и по-французски, обладала литературным дарованием. В ее натуралистический бурлеск проникают порой острые психологические черты. Так, например, она пишет о герцогине Мэнской (жене узаконенного сына Людовика XIV), интриговавшей против регента: «Его (герцога Мэнского) жена, маленькая лягушка, гораздо неистовее, чем он. Он большой трус, и страх его часто сдерживает; но жена к своим комедиям примешивает героическое»[134] («Переписка…», II, 354).
Индивидуальное и конкретное не открылось вдруг Сен-Симону в пустыне сплошных абстракций. Как и всякий большой писатель, он имел предшественников, традиции, современную среду – прежде всего в важнейшей для него области физического и психологического портрета. Уникальность Сен-Симона среди мемуаристов его времени не в конкретности как таковой, а именно в том, что все эмпирическое и единичное втянуто у него в огромную связную систему закономерностей и взаимодействий. По поводу характеристики побочных сыновей короля Сен-Симон заметил, что она необходима «для разъяснения и для разоблачения всего, что надо будет еще сообщить. Указанные лица явятся двигателями очень многих событий, которые невозможно было бы понять, не дав к ним ключа…» (I, 237).
Сен-Симон стремится выявить сущность своих персонажей в признаках одновременно предметных и символических. Но на этом не кончается его задача. Он объясняет пружины и механизмы, приводящие эти фигуры в движение. Единообразно действующим закономерностям интересов и страстей подчинены у него отдельные люди, придворные партии, социальные группы, армии, государства. И это на огромных эпических пространствах его «Мемуаров». Так возникает в своем роде неповторимый сен-симоновский мир.
Сен-Симон разделял убеждение своих современников в том, что человек состоит из свойств и управляем страстями. Единица сен-симоновского анализа – механизмы (les machines), пружины, способности. От этого Сен-Симон не мог уйти, но поразительные эффекты возникали от соприкосновения абстрагирующих и формальных схем с мощной эмпирией его воспоминаний.
Во вступлении к «Мемуарам» Сен-Симон изложил свое понимание исторического процесса, предполагающее точную связь причин и следствий: «История – это род знания, совершенно отличный от всех других… все образующие ее события, общие и частные, являются причинами друг друга, и все в ней охвачено столь необыкновенным сцеплением, что с выпадением каждого звена уничтожается или по крайней мере изменяется вытекающее из него событие… Чтобы быть полезным, рассказ о фактах должен раскрыть их происхождение, их причины, их следствия и их взаимную связь… Чтобы написать историю своей страны и своего времени, человек должен, много размышляя, окинуть умственным взором все то подлинное, что он видел, в чем принимал участие, что знал… из происходившего на сцене мира, также различные механизмы, часто сущие мелочи на первый взгляд, которые привели в движение события, имели наибольшие последствия и породили другие события…» Соотношения эти Сен-Симон понимает механистически, что, между прочим, выразилось в неумении отличать большое от малого, в наивных объяснениях больших событий эпохи пустяками придворной жизни. Классическим примером (его упоминают все исследователи «Мемуаров» Сен-Симона) является кривая оконная рама в качестве причины войны 1688 года. Король сделал выговор Лувуа, военному министру и суперинтенданту дворцовых построек, по поводу плохо прорубленного окна в строившемся тогда Трианоне. Лувуа решил, что только война вернет ему милость короля, так как в случае войны он незаменим. И Лувуа вызвал войну Франции с мощной европейской коалицией. Конечно, наивно, но это не просто замена серьезного объяснения придворным анекдотом. Для Сен-Симона это иллюстрация к его теории механизмов и сцеплений: сработала маленькая пружина и сдвинула с места большие громады развертывающихся событий.
С этой механистичностью связана и другая установка рационалистического мышления – его иерархичность, предполагающая расчленение жизни на отдельные замкнутые сферы. В отличие от романтизма с его метафизическим единством человеческого духа, рационалистической мысли человек представлялся одновременно пребывающим в сферах религиозной, государственной, военной, придворной, домашней, и в каждой из них живущим и действующим по собственным ее законам.
Сфера христианской морали была, разумеется, выше придворной сферы. Зато она далеко отстояла от практики поведения, почти не оказывая на нее влияния. Попытка вести себя при дворе, в армии или в свете по законам христианской морали вызвала бы только смех и презрение всех этих придворных и светских людей, искренне считавших себя благочестивыми католиками.
Вся эта система социально-моральных ценностей отражена в классической системе литературных жанров, прикрепленных к разным иерархически соотнесенным сферам бытия. Литературный персонаж – персонаж трагедии, комедии, эпической поэмы, идиллии или сатиры – вместе со своим жанром также был прикреплен к определенной сфере, но живой человек при известных обстоятельствах перемещался из одной сферы в другую. Вот почему в литературе мемуарного типа критерии, принадлежащие разным сферам ценностей, могли парадоксально пересечься в одном персонаже. Одновременно он мог оцениваться с точки зрения религии и христианской морали, деловых качеств (бюрократических, дипломатических, военных), качеств светских и «галантных», морали «порядочного человека». К этому нужно прибавить те пружины честолюбия, тщеславия, «интересов», без которых машина придворного мира вообще не могла бы работать. Все это имело решающее значение для понимания и изображения человека.
Сен-Симон был человеком строгих религиозных взглядов, со склонностью к янсенизму, церковному направлению аскетического и морально-ригористического толка (к нему принадлежали авторитетнейшие для Сен-Симона авторы религиозно-философских «мыслей» Паскаль и Николь). В паскалевском духе и в духе «Екклезиаста» говорит Сен-Симон о тщете скоротечной жизни, о «ничтожестве мира, его опасений, его желаний, его надежд, его неудач, его успехов, его трудов». «Если бы люди могли прочитать в будущем, чем увенчаются их заботы, их труды в поте лица, их усилия, их интриги, все они – за исключением, может быть, какой-нибудь дюжины – остановились бы у входа в жизнь и отказались бы от своих намерений и самых дорогих притязаний…» Все суета… Но ведь в «Мемуарах» Сен-Симона самая суетная из всех сует – придворная – приобретает эпический размах, а пустяки необыкновенно весомы и значимы. «Мемуары» посвящены жизни быстротекущей и грешной, и судят ее по ее законам. Другой, блаженной сферы они даже не должны касаться. Сообщив о смерти своего духовного наставника, главы ордена траппистов (он умер, как полагалось по уставу, на золе и соломе), Сен-Симон добавляет: «Эти мемуары слишком мирские для того, чтобы рассказывать в них о жизни столь возвышенно святой и о смерти столь величественной и драгоценной перед лицом бога…» Но Сен-Симон не презирает суетную жизнь – как это сделал бы романтик, – а преисполнен к ней напряженного внимания и интереса.
Эта иерархическая многопланность – в высшей степени в духе времени и среды. Светские люди, современники Сен-Симона, в большинстве своем были истовыми католиками, но идеал, модель светского человека состояла из качеств, прямо противоположных предписаниям христианской церкви. Убийство (война, дуэль), прелюбодеяние, злословие, властолюбие, расточительность – все это не столько грехи, прощаемые слабости человеческой (католическая церковь чрезвычайно широко практиковала отпущение грехов), сколько положительные качества, ценности, в придворно-светском обиходе носившие другие имена: блестящая храбрость, галантность, остроумие, великолепие и проч.
Впрочем, сфера церковных ценностей всегда оставалась в резерве. Об этом язвительно говорит Мадам: «Многие француженки, особенно те, которые были кокетливы и развратны, становятся богомольны, или по крайней мере прикидываются богомольными, как только они стареют и не могут больше иметь любовников. Но обычно они очень опасны, потому что они завистливы и никого не выносят» («Переписка…», I, 80).
В «Принцессе Клевской» – знаменитом романе мадам де Лафайет (1678) – исследуются проблемы страсти и долга, чести и честности, и героиня романа жертвует страстью во имя разумно понимаемого долга. Та же Лафайет пишет «Мемуары о французском дворе» и воспоминания о Генриетте Английской, первой жене брата Людовика XIV. По сравнению с морально-психологическим романом мемуары эти – совсем другой мир. Немного политики и войны, в основном же придворные сплетни и галантные истории, которые оцениваются только по светским нормам. Автор как бы разделяет моральный уровень действующих лиц, чьи нравы привели бы в ужас принцессу Клевскую и ее добродетельную мать.
Генриетта Английская в изображении мадам де Лафайет блещет умом, прелестью и красотой. Она вызывает восхищение мемуаристки, хотя ее поведение как раз противоположно поведению принцессы Клевской: измена мужу, обман, кокетство, участие в темных интригах. Этические альтернативы как бы выключены из этой области практически светских отношений.
Пользуясь особой (вызывавшей толки) милостью короля, после выполнения его тайных дипломатических поручений Генриетта Английская двадцати шести лет от роду внезапно умерла. По тогдашнему обыкновению, эту смерть – вероятно, естественную – приписали яду. К воспоминаниям о ней мадам де Лафайет прибавила «Сообщение о смерти Мадам». Здесь не только меняется вся атмосфера повествования (что понятно), но возникает, в сущности, новый персонаж, с новым подбором оценок и качеств. Если в основных воспоминаниях о «наилучшей из возможных принцесс» рассказаны сомнительные галантные авантюры, то в добавлении она оказывается женщиной выдающихся деловых и политических дарований и римского мужества. Появляются и глубокие христианские чувства.
Это характерная черта и многочисленных смертей, описанных Сен-Симоном. Самый суетный из этих католиков в час смертельной опасности мгновенно отключается от своих земных дел и интересов; он всецело сосредоточен теперь на альтернативе ада или рая; он спешит соблюсти все формы христианской кончины (исповедь, отпущение грехов, причастие), обеспечивающие ему загробное блаженство. «Ее мысли ни разу не обратились в сторону жизни», – пишет мадам де Лафайет о своей героине[135]. В рационалистической литературе одни свойства приличествовали галантным приключениям (светская сфера), другие – дипломатическим интригам (государственная сфера), третьи – часу смерти. Приводить их в единство автор не считает нужным.
Сен-Симон охотно подчеркивает свой религиозный ригоризм, свои суровые идеалы старинной доблести и чести. Но и для него существуют разные сферы ценностей, и он делает им уступки – как художник и как царедворец. Сатирик, обличитель придворной среды, он в то же время пользуется ее критериями. В качестве положительных он употребляет такие бывшие в ходу определения, как homme galant – то есть человек, светски любезный и преуспевающий в любовных приключениях; как esprit de Mortemar – то есть особый склад ума и речи, присущий фаворитке короля Монтеспан, ее брату и сестрам. Это речь непринужденная, беспощадно остроумная, всюду преследующая смешное.
Сен-Симон неоднократно клеймил открытую связь короля с женщиной, которую он отнял у мужа, – этот «скандал двойного прелюбодеяния». Но портрет престарелой уже Монтеспан написан им с нескрываемым восхищением. Потеряв любовь короля, изгнанная из Версаля, мадам де Монтеспан замаливала грехи, предавалась благотворительности, даже носила пояс с железными гвоздями. Сен-Симон отмечает все это с одобрением, но любуется он другим. В частности, тем, что Монтеспан была «красива, как день, до последнего мгновения жизни» (то есть до шестидесяти шести лет). «Она никак не могла избавиться от царственной манеры держать себя, которую присвоила себе во времена фавора и которая не покинула ее и в ее уединении… Ее кресло стояло прислоненным к изножью кровати, нечего было искать в ее комнате другого кресла даже для ее побочных детей, для герцогини Орлеанской не больше, чем для остальных[136]. Месье (брат короля. – Л. Г.) и его дочь всегда любили ее и часто приезжали ее навестить; им приносили кресла, так же как и принцессе Бурбон-Конде; но себя она никогда не затрудняла – не покидала своего кресла и не провожала их…» За всем этим следует картина истинно «христианской кончины» маркизы Монтеспан. Призвав своих слуг, даже «самых низших», она при всех исповедалась в своих грехах и «просила прощения за постыдный пример, который она так долго всем подавала…» (I, 227–230). В этом портрете все время сталкиваются два оценочных ряда. Один из них восходит к назидательному покаянию грешницы, другой – к качествам светской красавицы. Причиной грехов были эти самые блестящие качества, последствием же грехов – до конца сохранившееся «царственное величие».
Рационалистические свойства и способности не могли быть выведены из рассмотрения индивидуального человека. Они требовали устойчивой социально-моральной типологии. Персонаж имеет свой типологический каркас, по которому он узнается и относится к определенной рубрике. Именно на почве подобных психологических представлений возникли литературные жанры характера и портрета с их наборами внутренних и внешних признаков, возникли как способы рационалистического моделирования человека. Г. Лансон пишет, что портреты и максимы как бы созданы «вкусом к моральному анализу, характерным для времени». Он указывает на традиционную схему портретов (сатирических и хвалебных): физический облик – фигура, степень дородности, цвет лица, глаза, волосы, зубы; физические способности – умение владеть оружием, танцевать, петь; умственные способности и недостатки, потом сердечные – способность к любви и дружбе, самолюбие, преданность, флегма или страсть и т. д. «Эпоха склонна была, – замечает Лансон, – даже в индивидуальном образце подчеркивать наименее индивидуальные черты, сводить их, по возможности, к общему типу»[137].
Предел социально-моральной типологии XVII века, ее чистую культуру представляют собой знаменитые «Характеры» Лабрюйера (первое издание 1688 года). Лабрюйер – ранний предшественник буржуазного просветительства, и его характеристики имеют интенсивную социальную окраску, притом антиаристократическую. Он уже знает о влиянии среды, о воспитуемости, изменяемости и даже противоречивости характера. Но при исследовании всех этих механизмов единицей всегда является для него замкнутое свойство, а суммой единиц – типическая социально-моральная структура.
Лабрюйер сопоставляет типологические структуры разного охвата (от больших социальных групп до отдельных масок) и образованные по логически разнородным признакам (характерны в этом отношении названия глав: «О столице», «О дворе», «О вельможах», и тут же – «О человеке», «О женщинах»).
«Сановники пренебрегают умными людьми, у которых нет ничего, кроме ума; умные люди презирают сановников, у которых нет ничего, кроме сана; добродетельный человек жалеет и тех и других, если единственная их заслуга – их сан или ум, без всякой добродетели»[138]. Здесь любопытное пересечение социальных (сословных) и моральных собирательных категорий. Сановники – это сословная категория, предполагающая уже определенный набор свойств (с буржуазной точки зрения Лабрюйера – отрицательных). Умные люди – собирательная категория способности, но, в сущности, также социальная. Умные люди – это подобные Лабрюйеру буржуазные интеллектуалы на службе у двора и аристократии. И наконец, добродетельные – это мудрецы, высшая моральная категория. Ее сущность именно в свободе от социального. Это уже полная абстракция, и она закономерна в рационалистическом мышлении – чем выше, тем абстрактнее.
В одном ряду могут стоять факты социального, морального, психологического порядка. Для Лабрюйера на равных правах существуют такие типологические рубрики (с присущими им свойствами), как придворные, знатные, разбогатевшие буржуа, и такие, как вообще женщины, вообще кокетки, обманутые мужья. Разные по своему происхождению и качеству явления, черты характера или формы поведения закрепляются однозначным оценочным термином. Скупой, храбрый, скромный, разумный, великодушный, учтивый, развратный – это свойства; игрок, кокетка – это тоже свойства.
«Если я женюсь на скряге, она сбережет мое добро; если на картежнице – она, возможно, приумножит наше состояние; если на ученой – она образует мой ум; если на чопорной – она не будет вспыльчивой; если на вспыльчивой – она закалит мое терпение; если на кокетке – она захочет мне нравиться; если на сладострастнице – она, быть может, даже полюбит меня; если на богомолке… скажи, Гермас, чего мне ожидать от женщины, которая старается обмануть бога, но обманывает при этом только себя?»
Сен-Симон, с его преимущественным интересом к характеру, с его разветвленной типологией, многому научился у Лабрюйера и в «Мемуарах» называет «неподражаемой» его манеру изображения людей. Но Лабрюйер создавал литературный характер, то есть очищенный, идеальный, с проясненной схемой, поглощавшей опыт наблюдений над реальными прототипами. В знаменитой речи, произнесенной во Французской академии в 1693 году, Лабрюйер протестовал против преднамеренного подыскивания ключей к его персонажам и утверждал, что он не стремился изображать портреты определенных лиц, «верные и похожие, из опасения, что порой они будут неправдоподобны и могут показаться ложными или вымышленными». Вместо этого он брал и соединял черты, которые «не могли принадлежать одному лицу, и создавал из них правдоподобные изображения», предлагая вниманию читателей не сатиру на определенные личности, но «недостатки, которых следует избегать, и образцы, которым должно следовать».
Требование правдоподобия, одно из основных требований классической поэтики, применяется здесь к характерам и портретам. Это дает любопытный результат: правдивый портрет единичного человека с рационалистической точки зрения может оказаться неправдоподобным. Вот чего не боялся Сен-Симон.
Прототипы «Характеров», конечно, существовали в авторском сознании, равно как и в сознании осведомленных читателей. Но они как бы вынесены за пределы художественной структуры, не обязательны для ее восприятия. Для современников Лабрюйера отгадка, подбирание ключей было скорее чем-то вроде светской игры или сплетни. У Сен-Симона, напротив того, тип тождествен прототипу; персонаж назван по имени и несет на себе пеструю нагрузку биографической и характерологической информации. Если Лабрюйер растворяет опыт своих реальных наблюдений в схеме, то Сен-Симон накладывает схему на живой и сопротивляющийся опыт. Весь Сен-Симон в борьбе этих двух начал – типологической схемы и действительно бывшего. Без схемы он обойтись не может, без схемы его мир был бы хаосом, так как иначе рационалистический человек не умеет организовать мир; но не уместившийся в схему остаток – это начало динамическое, перестраивающее контекст.
Текучесть сознания Сен-Симону еще неизвестна. Он любит контрасты, но для него это столкновение противоречивых свойств, которые остаются замкнутыми и непроницаемыми друг для друга. Сен-Симон верен себе и тогда, когда говорит о влиянии среды и воспитании, об изменяемости характера. Человек изменяется – это значит, что одни его свойства замещаются другими. Такова, например, история нравственного перерождения герцога Бургонского. Принц «родился ужасным ребенком»: неистово вспыльчивый, не выносящий ни малейшего сопротивления, упрямый, сладострастный. «Своим страстям он предавался без удержу и не знал меры в своих удовольствиях. Временами сумрачный и дикий, он по природе был склонен к жестокости». Но мудрые воспитатели и бог, пожелавший сделать «из этого принца творение своей десницы», восторжествовали. «Из этой бездны вышел принц, приветливый, мягкий, человечный, выдержанный, терпеливый, скромный, способный к раскаянию, смиренный и строгий к себе…» (I, 401–403).
Свойства у Сен-Симона вступают в сочетания, неправдоподобные, сказал бы Лабрюйер, в своей единичной конкретности. Они видоизменяются, обогащаются в этих скрещениях. Между типологической формулой и наборами соответствующих ей свойств возникают отношения неожиданные и сложные.
Социальная типология Сен-Симона в принципе отличается от лабрюйеровской. Аристократию, придворных, сановников Лабрюйер наблюдает со стороны, извне и прежде всего типизует. Придворные, независимо от прототипов, разделяются у него на обобщенные категории: искатели приключений, надменные, угодливые, суетливые, гоняющиеся за громким именем. Сен-Симон же внутри, в самой гуще. Он пишет не моральный трактат, а историю. Для него существует не только социальная типология, но и «социальная механика» – борьба партий, игра реальных политических страстей, заговоров, интриг. Вельможи у него разные. Среди них есть друзья и враги, соратники и соперники. Для Лабрюйера светские женщины – обобщенная категория со своим традиционным набором пороков. Но в сен-симоновском мире быть женщиной двора и большого света – это своего рода должность, это роль в политической игре, и женские характеры Сен-Симона разнообразны не менее мужских.
Круг наблюдений Сен-Симона в основном ограничен жизнью двора. Но Сен-Симон – наблюдатель эпохи расцвета абсолютизма, когда королевский двор был центром, имевшим в жизни Франции особое политическое значение. В пределах доступного ему понимания Сен-Симон исследует «механику» отдельных социальных групп, стараясь тщательно их дифференцировать. Он создает разные кастовые модели придворных и военных, чиновников и церковнослужителей. Кастовые формы сочетаются с личными свойствами, которые можно разделить на способности (деловые качества), светские качества и качества моральные. Искусное их скрещение дает порой неожиданные результаты, особенно в сочетании с тем драгоценным остатком непосредственно увиденного, который не вмещается ни в какие схемы.
Социальные определения Сен-Симона всегда резко оценочны, по существу своему моралистичны. Причем критерии оценок – положительные и отрицательные – откровенно зависят от расстановки политических сил и от личного положения Сен-Симона в борьбе придворных партий. Положительное исходит от аристократии, стремящейся сохранить свои права и достоинство; отрицательное – от короля и его сподвижников, поскольку они осуществляют нивелирующую, буржуазную политику, от незаконных детей короля с их разрушительными претензиями, от их покровительницы – морганатической жены Людовика XIV маркизы де Ментенон.
Итак, тяготеющая ко двору аристократия неоднородна. Есть небольшая группа аристократов, блюдущих прежние высокие традиции. Это в основном старые друзья отца Сен-Симона или круг его тестя маршала де Лоржа; это также деятели, близкие к будущему наследнику престола герцогу Бургонскому, в котором они надеялись найти врага новой чиновничьей знати и защитника аристократических прерогатив. Другая, бо́льшая, часть родовой аристократии погрязла в придворном угодничестве или в праздности, разврате и общении со всяким сбродом. Критерии оценки прямолинейны и ясны.
Группу более сложную по расстановке оценочных акцентов представляют собой у Сен-Симона королевские чиновники. Созданная Людовиком XIV буржуазная бюрократия ненавистна Сен-Симону. Но схема здесь допускает разные отклонения. Есть парвеню, которые отличаются скромностью и знают свое место, – они заслуживают снисхождения. Есть министры, с которыми Сен-Симон сближается и ищет у них поддержку. Есть, наконец, люди выдающихся деловых качеств – и это импонирует. В одном персонаже могут совместиться критерии моральные и светские с критерием деловых способностей.
Сен-Симон предлагает разные модели этой касты, притом всякий раз обогащенные личными качествами. Например, чиновник старого типа, несветский, приверженный традициям своего сословия (дворянство мантии). Этот тип, в свою очередь, имеет несколько разновидностей. Вот Пюссор, родственник ненавистного Сен-Симону Кольбера. Ему свойственны честность, жесткий нрав, большие деловые способности. Это кольберовский тип. «Очень опасный», – отмечает Сен-Симон. Далее Руйэ – тоже суровый чиновник старого склада. Но у него есть индивидуальная черта – он любит разгульно проводить свой досуг в самом низком обществе. Здесь сочетание отличных деловых качеств, жестокости и низменных вкусов. Еще один чиновник старого типа – Роз, но, в отличие от двух предыдущих, это человек веселый и общительный. Но это все остатки прошлого. Гораздо опаснее и актуальнее новая модель, вышедшая из рук Людовика XIV. Это те буржуазного или бюрократического (дворянство мантии) происхождения министры, которым Людовик широко открыл двери Версаля. Они получали титулы маркизов и графов и выдавали по возможности за герцогов своих дочерей.
У Сен-Симона изображены два таких крупных бюрократа нового, светского типа – министры Поншартрен и Шамилар. Это категория крайне отрицательная в сен-симоновской расстановке социальных сил. Но невозможно было жить и действовать при дворе, не считаясь в какой-то мере с духом времени; с обоими министрами Сен-Симон поддерживал наилучшие отношения, оба оказывали ему услуги. Поэтому в их характеристике, хотя и критической, господствует благожелательный оценочный тон. Поншартрен обладает положительными деловыми качествами, и даже светскими качествами, несмотря на свою буржуазность (светский ум, галантность). Его моральные свойства вполне удовлетворительны – он порядочный человек, честный, благотворитель и, главное, знает свое место, общаясь с герцогами и пэрами. К этому складу близок и Шамилар. Но есть и различие. Если Поншартрен – способный чиновник нового типа, то Шамилар – того же типа бездарный чиновник. Карьерой своей он обязан виртуозной игре на бильярде (король как раз увлекался бильярдом) и в особенности тому, что королю нравятся бездарности, которых он охотно поучает. Помпон – министр другого социального качества. Он из старинной семьи, давно аристократизировавшейся, хотя и принадлежавшей к дворянству мантии. Он настоящий светский человек, в отличие от Поншартрена или Шамилара, со всеми их титулами и хорошими манерами. Но он все же наследственный профессионал, и этим он отличается, скажем, от Бовилье, единственного герцога, допущенного в совет министров Людовика XIV.
В каждой из больших сен-симоновских характеристик можно обычно различить свойства дифференцирующие и более или менее стандартные, обязательные для данного типа. Последние дают возможность типологического узнавания, отнесения к определенной социально-моральной категории. Сен-Симон много внимания уделил типу хищника-аристократа, неистового честолюбца и придворного интригана. Это Аркур, Ла Фейяд, Фекье и многие другие. В перечислении их свойств есть формулы, текстуально совпадающие или очень близкие. Все они обладают выдающимися деловыми способностями (в области государственной или военной) и замечательным умом. Аркур – острый ум, Ла Фейяд – очень умен, Фекье – бесконечно умен и с умом очень образованным. В качестве светских людей Аркур и Ла Фейяд учтивы и очаровательны. В то же время они честолюбцы, лицемеры, порочные люди – это их морально-психологические качества. Аркур – порочен, у Ла Фейяда и Фекье – порочное сердце, у Ла Фейяда – душа из грязи, а у Фекье – злая душа. Это основные свойства по трем основным разделам характера. Их сопровождают соответствующие наборы дополнительных свойств.
В то же время каждая из сен-симоновских фигур имеет свою индивидуальную окраску. Иногда это достигается искусным скрещением двух или нескольких типологических стандартов. Аркур – чистый честолюбец, всецело занятый своей «фортуной». О Ла Фейяде же сказано: «Эта страсть (честолюбие) и страсть к наслаждению преобладали в нем поочередно». Со свойствами честолюбца скрещиваются свойства прожигателя жизни. Ла Фейяд – расточителен, щедр, галантен, он развратник, обольститель женщин, крупный игрок. Поэтому, талантливый и храбрый военный, он небрежен по службе. Набор свойств придворного искателя наслаждений тоже традиционен. Но постоянная борьба честолюбия и сладострастия образует индивидуальность Ла Фейяда. Последнюю отделку ей придают черты совсем уже единичные и непредвидимые, найденные путем эмпирического восприятия. Так, например, обольстительный Ла Фейяд безобразен, его желтое лицо покрыто отвратительными прыщами.
Индивидуальность имеет и Фекье. Преобладающей его страстью является злоба. Если для Аркура и Ла Фейяда зло – средство достижения честолюбивых целей, то для него зло также и самоцель (зло для зла). Сен-Симон рассказывает о том, как Фекье по разным соображениям губил вверенные ему армии и проигрывал сражения.
В «Мемуарах» тип хищного аристократа особенно отчетливо выражен образом герцога Аркура (Сен-Симон его ненавидел). Но Аркур представляет собой любопытный и относительно редкий вариант этого типа. Он – родовой аристократ, пытающийся сделать бюрократическую карьеру. Его мечта – войти в королевский Государственный совет (совет министров), что для человека его происхождения при Людовике XIV было почти невозможно. Общие формулы объединяют характер Аркура с характерами аристократов Ла Фейяда, Фекье. С другой стороны, он близок к характеру «нового человека» – Барбезье.
Людовик XIV предоставлял старой знати возможность придворной, отчасти военной карьеры. Министров ему поставляла буржуазия или наследственная парламентская бюрократия (дворянство мантии). Из этой среды и вышел военный министр 1690-х годов маркиз Барбезье. Двадцати двух лет от роду Барбезье унаследовал военное министерство от своего отца – знаменитого Лувуа, тридцати двух лет он умер, подорванный разгулом и надвигающейся немилостью короля.
Лувуа, деятель времен расцвета французского абсолютизма, Лувуа, с его антиаристократической реформой армии, враждебен Сен-Симону; и все же Сен-Симон знает ему цену. В «Дополнениях» к дневнику Данжо Сен-Симон сжато и с большой силой набросал портрет Лувуа. Почему-то он не включил его в окончательную редакцию «Мемуаров». Может быть, потому, что многие его черты он перенес на изображение сына.
Монументальная фигура Барбезье – одно из самых поразительных созданий Сен-Симона. Это тоже хищный честолюбец огромного размаха. Барбезье колоссально богат, титулован. Он придворный и вельможа, щедрый, расточительный, великолепный, притом жадный и неразборчивый в средствах обогащения. В этом лице сведены качества государственного человека, человека большого света и кутилы. Барбезье соотносится и с Аркуром, и с Ла Фейядом. В нем тоже с честолюбием борется сладострастие. Но в Барбезье все доведено до гиперболы, особенно то, что составляет его личный остаток, не укладывающийся в типологические схемы, – его бешеный нрав, дерзость, размах и разгул.
У сен-симоновского Барбезье есть своя типологическая формула – крупный чиновник новой, светской формации, – но она тонко дифференцирована. Сущность этого персонажа в двойственности его качеств, в том, что это вельможа-выскочка. Сен-Симон не мог объяснить это в социальных терминах, но он изобразил человека нового социального пласта, человека молодой буржуазии, жадно рвущейся к могуществу и наслаждению. Аристократизм, придворные манеры – оболочка, под которой спрятаны пугающие Сен-Симона силы. Сен-Симон так и говорит, что из Барбезье «мог бы выйти великий министр, но странным образом опасный». Его ранняя смерть, замечает Сен-Симон, может быть, не была потерей для государства, так как честолюбие его не знало пределов. Сен-Симону внушает опасение «темперамент атлета» Барбезье и то, что он буен и груб, дерзок с посетителями, которых заставляет дожидаться в передней, играя в это время со своими собаками; дерзок с королем, которому он посылает сказать, что болен и не может явиться с докладом, когда собирается на попойку или не пришел в себя после предыдущей (и король это понимает). Характеристики Аркура и Барбезье изобилуют формулами, текстуально совпадающими или очень близкими. Об Аркуре: «Он говорил о делах с легкостью и с красноречием, естественным и простым… Сила и благородство сопровождали его речь… По природе веселый, легко работающий, он никогда не причинял беспокойства и не был в тягость ни на войне, ни в кабинете. Он никогда не терял терпения, не чванился, не суетился; всегда занятой, он всегда казался бездельничающим… Ум у него был верный, обширный, гибкий и способный принимать всевозможные формы; в особенности же обольстительный, в его уме было много прелести. Самый обычный его разговор был очарователен». О Барбезье: «Много ума, проницательности, энергии, точности и невероятная легкость в работе. На эту легкость он полагался, чтобы предаваться наслаждениям, и он успевал сделать больше и лучше за два часа, чем другой человек за целый день. Вся его личность, его речь, его манера высказываться, непринужденная, точная, изысканная, но естественная, отличавшаяся силой и красноречием, – все было прелестно. У него в высшей степени был облик человека большого света, манеры вельможи – каким он хотел бы быть. Он держал себя самым учтивым образом, и самым почтительным, – когда ему это было угодно. Его галантность была самая естественная и тонкая, и он во всем был прелестен; поэтому он очаровывал, когда хотел нравиться…»[139]
Основные морально-психологические качества Аркура – лицемерие, честолюбие, своекорыстие – тяготеют к моделям, в XVII веке подробно разработанным Ларошфуко, Лабрюйером, Мольером. Барбезье укладывается в схемы с гораздо большим остатком, и пороки герцога Аркура кажутся мелкими рядом с буйством страстей и вожделений этого парвеню, ведущего головокружительно опасную игру с королем и враждебными придворными силами.
Применение к разным персонажам однородных типологических формул характерно для Сен-Симона; в то же время образ каждого из двух вельмож отмечен точной социальной спецификой. Оба они работают легко и много успевают сделать. Но именно о Гаркуре сказано, что «всегда занятой, он всегда казался бездельничающим». Черта настоящего светского человека, тщательно скрывающего свои труды и заботы. Оба они люди большого света, обольстительные, галантные, учтивые и проч. Но о Барбезье сказано, что у него «манеры вельможи – каким он хотел бы быть»; и этим сказано все. Аркур – это и есть тот самый вельможа, каким хочет быть Барбезье. Аркур – лицемер. Для него добродетель – оболочка жестокого себялюбия и карьеризма. Но вот светская любезность у него действительно в крови. Для Барбезье светская любезность лишь видимость (écorce), механизм, который он сознательно пускает в ход, когда это ему нужно.
Еще одна точная социальная черта: Барбезье не только мстителен, его задевают «всякие пустяки» – подозрительность выскочки, знающего втайне, что он «не настоящий» вельможа. Сен-Симон далеко не всегда объясняет подобные механизмы (как это делала позднейшая психологическая литература), но он так подбирает и располагает свойства действующих лиц, что в самой их соотнесенности объяснение как бы содержится потенциально.
Построение сен-симоновского персонажа многоступенчато: где-то в основе – наиболее общая социально-моральная типология эпохи, затем изученная Сен-Симоном при французском дворе «социальная механика», которую он и считал главным предметом истории, и личный характер, в котором индивидуальные, иногда причудливые черты вплетаются в сеть повторяющихся формул. Устойчивая типологическая схема и ее непрестанные дифференцирующие нарушения – вот метод Сен-Симона.
Перечислены отрицательные (в прошлом) и положительные (в настоящем) свойства переродившегося дофина. Ряды этих свойств точно противостоят друг другу. Но вот в это построение вторгается нечто совсем другое, инородное. Сен-Симон рассказывает о том, как у дофина постепенно развился односторонний горб, отчего он к тому же стал хромать. «Удивительно, что с такой проницательностью, с умом столь возвышенным, достигнув необычайной добродетели и самого высокого непоколебимого благочестия, этот принц так и не захотел увидеть себя таким, каким он стал вследствие изуродованной фигуры; он не мог привыкнуть к этому недостатку» (I, 403). Горбатый и таящий от самого себя свой недостаток наследник великолепного престола, подвижник, заставляющий своих камердинеров с трепетом скрывать, что они замечают уродство, которое должны маскировать, – эта деталь врезается внезапно в благолепную картину чудесного нравственного перерождения и сразу изменяет весь ее строй (хотел или не хотел того автор). Из однопланной она становится сложной, приоткрывающей на мгновение какие-то еще не изведанные психологические возможности героя.
Лабрюйер нередко вводит в свои характеристики противоречия, но и противоречия он подбирает самые подходящие, прямо выражающие замысел. «Дон Фернандо – ленивый, невежественный, злоречивый, задиристый, плутоватый, невоздержный, наглый провинциал, но он всегда готов обнажить шпагу против соседей и по малейшему поводу рискует жизнью; он убивал людей, он сам будет убит». Храбрость – качество положительное, поэтому оно противоречит всему набору свойств дона Фернандо. Но это противоречие наиболее пригодное для того, чтобы создать типическую маску провинциального бретера.
Иначе действует Сен-Симон, изображая, например, Месье, брата короля, Филиппа Орлеанского Старшего. «Не было человека более дряблого телом и духом слабого, робкого, легко обманываемого и подчиняющегося чужому влиянию; его презирали его любимцы и часто грубо обходились с ним; суетливый, неспособный хранить тайну, подозрительный, недоверчивый, он сеял сплетни среди дворян, чтобы ссорить людей, разузнавать, что ему было нужно, а часто просто для забавы, и передавал наговоры от одного к другому».
Сущность характера Месье в его женоподобности. «Месье был маленький человек с большим животом; ходил он будто на ходулях, – такие высокие носил он каблуки, – всегда разряженный, как женщина, весь в кольцах, браслетах, всяких драгоценностях… украшенный лентами всюду, куда только можно было их прицепить, благоухающий разными духами… Его обвиняли в том, что он потихоньку румянится… Смотря на него, мне было обидно вспоминать, что это сын Людовика XIII, на которого, за исключением своей храбрости, он ничем не походил». На храбрости Месье Сен-Симон настаивает: «Месье, с большой храбростью одержавший победу при Касселе и выказавший мужество во всех осадах, в каких принимал участие, в остальном обнаруживал лишь дурные свойства женской природы» (I, 297–299).
В отличие от храбрости лабрюйеровского дона Фернандо, храбрость Месье – противоречие отнюдь не подходящее. Эта дифференциальная черта придает персонажу неожиданный поворот. Ничтожный брат короля – светский человек, это единственное содержание его личности. Храбрость принадлежит к набору свойств светского человека и придворного XVII века. Месье, очевидно, подвергает опасности свою жизнь в сражениях так же бездумно, как он танцует на балах, ездит на охоту, выстаивает в королевской часовне мессу и проч.
Перечисляются «выдающиеся придворные таланты» маршала де Ноайля – учтивость, любезность, красноречие, изящество манер, обилие познаний, хотя и поверхностных, и т. д. За чарующей внешностью, однако, скрыты бездны – лицемерие, ложь, предательство, чернота души, презрение к добру и способность к преступлению.
Характер не кончается все же на этих линейных контрастах. «Главной пружиной столь редкостной порочности является непомерное честолюбие». Но наряду с этим маршалу свойственно «воображение равно обширное, плодовитое, необузданное, которое все охватывает, всюду блуждает, которое путается и беспрестанно скрещивается с самим собой. Это воображение становится его палачом, одновременно подталкиваемое его разнузданной дерзостью и в еще большей степени сдерживаемое его робостью. Под тяжестью этого противоречия он стонет, он вертится, он затворяется, он не знает, что предпринять, куда податься, но его робость редко удерживает его от преступлений».
И светские, и преступные качества Ноайля соответствуют устойчивым у Сен-Симона и вообще традиционным наборам. Но воображение – понятие не оценочное, само по себе оно не принадлежит к положительному или отрицательному ряду. Эта непредрешенная, не входящая в схему черта овладевает контекстом, вступая в динамические сочетания со стандартными свойствами – честолюбием, дерзостью, робостью. Необузданное и путаное воображение определяет в дальнейшем поведение Ноайля, военачальника или государственного человека.
Сен-симоновское изображение наружности также представляет собой сочетание схематического (отдельные признаки, подобранные по схеме портрета, о которой говорит Лансон) с эмпирически наблюденным. Благообразная наружность обычно получает нерасчлененные определения: физиономия – приятная, величественная, умная и т. п.; о женщинах говорится – прекрасна, хороша, хороша как день. Безобразное предстает гораздо более подробным. Это черта эпохи, сопрягавшей конкретное с сатирическим и комическим. Благообразие и безобразие сопряжены с внутренней сущностью человека иногда прямо, иногда контрастно, – благообразие в таком случае прикрывает черную душу, или, наоборот, за непривлекательной наружностью скрывается благородство (таков, например, знаменитый Вобан). Есть и соотношения более сложные. Лицо дофина разделено на две половины: прекрасную (верхнюю) и отталкивающую (нижнюю) – это отражает борьбу между божественным и низменным началом, через которую прошел дофин.
Его жена герцогиня Бургонская «нравилась до последней степени. Грации рождались сами собою от всех ее шагов, всех движений и от ее речей…» Но очаровательница при этом подчеркнуто некрасива, и ее неблагообразие отмечено вполне натуралистическими чертами: у принцессы отвислые щеки, толстые чувственные губы, зубы редкие и испорченные (I, 387–388). Характерный пример механистического подхода к изображению наружности, которое мыслится как сумма признаков. Общее впечатление, единство образа поэтому не всегда может возникнуть. Так и в данном случае, когда рядополагаются прелесть герцогини Бургонской и ее отвислые щеки и редкие зубы.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
115
Sainte-Beuve С.-A. Causeries du lundi. v. 3. Paris, 1851. P. 213.
116
На русском языке существует двухтомное издание избранных фрагментов в переводе И. М. Гревса (Сен-Симон. Мемуары. М.; Л., 1934–1936). Там, где это возможно, цитирую по этому изданию (в тексте, с указанием тома и страницы), позволяя себе здесь, как и в следующих главах, отдельные уточнения согласно французскому подлиннику. В остальных случаях переводы сделаны мною по изданию: Saint-Simon. Mémoires // Bibliothèque de la Pléiade. V. 1–7. Paris, 1953–1961.
117
Судьба их в этом смысле отчасти напоминает судьбу «Былого и дум». В течение десятилетий величайшее произведение Герцена в России оставалось под запретом и было известно сравнительно узкому кругу читателей.
118
277 переплетенных томов, папок и портфелей с документами. Среди них одиннадцать рукописных томов, содержащих окончательный текст «Мемуаров».
119
Творческая история «Мемуаров» Сен-Симона освещена в ряде исследований. См.: Chéruel A. Saint-Simon consideré comme historien de Louis XIV. ch. 9: Coirault Yves. Les «Additions» de Saint-Simon au «Journal» de Dangeau. Perspectives sur la genése des «Mémoires». Paris, 1965; Coirault Yves. L’optique de Saint-Simon. Paris, 1965. P. 479–482.
120
Sainte-Beuve С.-A. Causeries du lundi. v. 15. Paris, 1862. P. 424.
121
Taine H. Essais de critique et d’histoire. Paris, 1887. P. 240–241, 245.
122
См.: Breton A. La «Comédie humaine» de Saint-Simon. Paris, 1914; De la Varende J. Monsieur le duc de Saint-Simon et sa comédie humaine. Paris, 1955.
123
Sarolea Ch. In: Duc de Saint-Simon. La cour de Louis XIV. Paris, 1911. P. 20.
124
Ley H. Marcel Proust et le duc de Saint-Simon. Londres, 1966. P. 122.
125
Taine H. Essais de critique et d’histoire. P. 249–250.
126
Мемуары Ларошфуко – мемуары хроникальные, но они тем не менее отличаются искусством психологических характеристик. В еще большей мере это относится к блистательным портретам в мемуарах кардинала Реца.
127
См.: Coirault Y. L’optique de Saint-Simon. Essais sur les formes de son imagination et de sa sensibilité d’après les «Memoires». Paris, 1965.
Еще раньше Рене Думик утверждал, что Сен-Симон, в сущности, прикладывает к действительности образы, выношенные его творческим воображением (Doumic R. Saint-Simon. La France de Louis XIV. Paris, 1920).
128
«Вступление» предостерегает против преувеличения и преуменьшения, против всех ловушек «чувства, вкуса и воображения. Все должно исчезнуть перед самомалейшей истиной». То есть Сен-Симон осуждает все то, что было его величайшей писательской силой.
129
«Король обсуждает, – пишет Тэн, – долго, с важностью, как государственное дело, вопрос о ранге своих побочных сыновей…» В результате придуман ряд хитроумных различий между ними, пэрами и принцами крови. Например, герцога Мэнского председатель парламента, «спрашивая его мнение, будет называть по имени, как пэров, но с обнаженной головой; однако свою шапочку он будет держать в руке, опущенной не так низко, как перед принцами крови, к которым только обращают взгляд, не называя их по имени… Его карету будет встречать и провожать один привратник, в отличие от принцев крови, которых встречают и провожают два привратника, и от пэров, которых привратники вообще не встречают и не провожают» (Taine H. Essais de critique et d’histoire. P. 217–218).
130
См.: Breton A. La «Comédie humaine» de Saint-Simon. P. 163.
131
Correspondance complète de Madame, duchesse d’Orléans. V. 1. Paris, 1855. P. 15. Далее в тексте – «Переписка…», с указанием тома и страницы.
132
Ley H. Marcel Proust et le duc de Saint-Simon. P. 34.
133
Bussy-Rabutin. Histoire amoureuse des Gaules. Paris, 1968. P. 105.
134
Приведу еще сцену в духе бурлескного сен-симоновского натурализма. «На заупокойной службе по дофине, – пишет Мадам, – когда мне предстояло приобщиться к святым дарам, я несла свечу, nota bene, с золотыми монетами, епископу, служившему мессу, который сидел в кресле подле алтаря. Он хотел дать свечу служившим с ним мессу священникам королевской церкви, но монахи из Сен-Дени прибежали сломя голову, утверждая, что им причитаются свеча и золотые монеты. Они бросились на епископа, кресло которого зашаталось, а митра свалилась у него с головы. Если бы я промедлила еще мгновение, епископ со всеми его монахами упал бы на меня; поэтому я поспешно спрыгнула с четырех ступеней алтаря… и я смотрела на битву. Я не могла удержаться от смеха, и все присутствующие также смеялись» («Переписка…», II, 141–142).
135
Mémoires de M-me de la Fayette précédés de la Princesse de Clèves. Paris. P. 262–263.
136
Речь идет о ее детях от короля, официально им признанных. Герцогиня Орлеанская – жена племянника короля, будущего регента Франции.
137
Lanson G. L’art de la prose. Paris, 1909. P. 127–128.
138
Цит. по изд.: Лабрюйер Ж. Характеры, или Нравы нынешнего века. М.; Л., 1964.
139
Текстуальные совпадения находим и в характеристике женской разновидности хищного типа, крупной авантюристки и интриганки принцессы дез Юрсен. О Барбезье: «Он был наилучшим и самым полезным другом. И он был врагом – самым опасным, самым ужасным, самым неуклонным, самым неумолимым и по природе своей свирепым». О дез Юрсен: «…Она была пламенным и превосходным другом, чью дружбу не ослабляли ни время, ни разлука, и, соответственно, она была жестоким и неумолимым врагом, готовым даже в аду преследовать своей ненавистью…»
Вслед за тем непосредственно следуют формулы, совпадающие с характеристикой и Барбезье, и Аркура: «…Она отличалась единственной в своем роде прелестью, искусством, здравым суждением и красноречием простым и естественным».