Читать книгу Поцелуй меня, Иуда! Дорожная повесть. Странная дружба - Liudmila Nikolaevna Matveeva - Страница 2

Оглавление

Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 1 Матери, русские матери…

Дорожная повесть «Поцелуй меня, Иуда!»

(разговор-монолог в поезде Москва-Берлин)


Часть первая. Матери, русские матери…


Добрый вечер! Приятное знакомство в купе СВ – милая молодая дама, вместе будем почти трое суток. Меня зовут Хельга, по-русски Ольга. Вас как величать? Ирина? Приятно. Располагайтесь поудобнее. Чай я уже заказала, сейчас нам его принесут.


Вы – в командировку? А я – возвращаюсь домой, в Берлин. К мужу.


Была сейчас в Москве на похоронах старой тетушки, сестры давно умершего отца – она была последней моей связующей ниточкой с Москвой.


Меня увезли из России двадцать лет назад. Но Вы, Ирочка, не подумайте, что уезжала я по расчету или из желания себя спасти. Нет. Замуж за немца, с которым мы два года работали над созданием совместного предприятия, я вышла по любви, и уехала, расписавшись с ним после преодоления кошмарных препятствий.


А вот тетя моя была мне вместо матери. Вообще-то воспитала меня бабушка, матери у нас с братом как бы и не было вовсе. Впрочем, Вам это наверняка неинтересно.


Как, и Вас тоже воспитывала бабка?


И Вы что, действительно хотите меня послушать? Не будет ли Вам скучно? Или неприятно, если буду говорить так, как умею – иногда просто грубо и не совсем удобовоспринимаемыми словами?


Знаете, в моей московской юности было даже некоторым шиком в среде интеллигентной, немещанской, разговаривать с «матерком», это, уверяю Вас, дорогая, звучало и не пошло, и не похабно, а весело и непринужденно, но для создания такого ощущения необходим был высший пилотаж и адекватные собеседники.


Некоторые новые знакомые не могли выдержать этот своеобразный тест «на вшивость» – и не вписывались в наши обычные московские рамки.


Ну да Бог с ними – и с нами. Вам и правда все еще интересно? Ну, хорошо, Вы только дайте мне понять, если слушать Вам станет невмоготу… Да? Вы – прелесть.


Вы знаете, Ирина, мне приходят иногда в голову странные мысли о наших русских взаимоотношениях в семьях. Как-то прочла недавно, у Бунина, кажется, что горе у русских, а особенно, в деревнях – это обыденность, к которой привыкают, как, например, к дождю, снегу, неурожаю. И во всем винят не Господа Бога, а всегда нехорошо поминают мать. Прошло столько лет, и все же можно подписаться под каждым Бунинским словом.


Я в Германии начала читать некоторые вещи известных немецких «культуртрегеров» девятнадцатого и двадцатого веков, тех, о ком понаслышке узнавала когда-то в Москве

в кругу своих друзей-художников.


И зацепило меня вдруг именно то, о чем боялись как-то говорить у нас даже в самых «продвинутых», богемно-дворницких кругах.


Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 1а доп Гумус под ногами


Гумус под ногами (Дополнение к Гл.1,ч.1 «Матери, русские матери»

дорожной повести «Поцелуй меня, Иуда!»)


…Так вот, Ира, кажется мне, что кроме понятия, или же народного определения «мать-блядь», в России имеет место повальное преобладание женского типа «мать-убийца».


Это относится не столько к несчастным бабам, сделавшим хотя бы один аборт (были, были в совецком нашем поколении выбравшие бездетное существование для полунищей независимости, героини с двумя-тремя десятками чисток – Родина их сделала такими), сколько к тем, кто… родил сыновей.


Русская мать по отношению к сыну часто убийственна в своей любви.


…Наверное, потому и незрелые, и сами себе не принадлежащие: русские мужики, как дети.


Переходящие, как красное знамя победителя из рук в руки: от матери – к жене, как к своей второй матери; потом – к любовнице – то есть третьей мамаше, да еще и нежно любимые сестрами, тетками, бабушками…


И до колик обожаемые собственными дочерьми, а потом, по цепочке – и их юными подругами.


Да, а еще и соседками. И женским коллективом в целом на службе – а особенно отдельно взятыми молодыми одинокими дамами- коллегами вне работы.


А если русский мужик ну хоть чем-нибудь да знаменит, то еще и преследуем во дворах и лифтах ярыми фанатками.


Умолчим уж о тех, кто бисексуален и нагло пользуется любовью страстных юношей, ничего не давая взамен никому.


«Ты только будь, Ваня!» – написано на всех любящих лбах сразу.


Русский мужик от рождения несет тяжелое бремя давящей на психику женской любви.


Нельзя сказать, что он никого не любит, или же, что любить не хочет. Он, конечно же, любит.


Себя. И свой член. А других, и по-другому – не умеет. Не научили потому что.


Кто виноват? Да мать, конечно, он же не просил его рожать. Да лучше бы аборт сделала, он бы, глядишь, и не маялся от избытка ее же любви.


(Слова – подлинные, услышанные не от одного мужика, так что не надо не верить, граждане!)


Поэтому виноватая мать – убийца, и какая им разница, хотела она их рожать или не смогла не…


Заметили, Ира, – душа настоящей русской бабы всегда целует. А вот мужицкая натура – от силы подставляет щеку, если не удалось и вовсе увернуться.


Может быть, стервы, ведьмы и истерички, а также те, кто просто не испытывает чувства привязанности к своим детям, – и правы, утверждая, что любить надо только себя, единственную и неповторимую.


Надо – но не получается. И у тех, кто ради кажущейся этой любви к себе оставляет новорожденных в приютах – тоже облом полнейший, и радости – маловато в дальнейшем.


Я пришла к выводу, что всей женской половине нашей нации любить себя кажется диким и – несвойственно.


Мы, в массе своей, пассивны и доверчивы, и даже самые умные из нас понимают чутьем, что мы – дуры для своих мужиков, все равно, какими бы ни старались выглядеть, что бы ни декларировали для себя лично, оставаясь в бессемейном или неполносемейном «одинаре».


Вот и получается, что главная-то роль настоящей русской женщины – умереть, как зерно, проросшее новым всходом.


Или же завять пустоцветом.


Конец-то все равно один – собственная погибель.


Лечь гумусом под ноги детям – или любимым. Собой удобрить почву под их ногами.


Истинно русская баба – никогда не стерва, она даже и не задумается о себе самой, пока есть силы и здоровье, она – простая, покладистая, работящая, и хочет принадлежать хозяину – своему мужику, мужу, без задних мыслей ему доверяя.


А что же ему не доверять? Ведь на нем ее жизнь и семья держится. Лишь бы не пил – и все будет так, как надо! Она ему верит – и в Бога тоже верит, эта вера сидит в ней всю жизнь, иной раз и неосознанная. И не высказанная. Но – вера, в то, что живет она правильно, «как все», а без хозяина как же?


Без хозяина – и дом сирота, не то, что баба.


И даже если не повезло, – и муж ее алкаш и драчун, а если не выпьет – то тогда просто злой и серый валенок, он же – муж! Глава семейства.


Надо сидеть и терпеть.


А любовь, хозяином непринятую и хозяйкой нерастраченную, всю употребить на сыночка – кровиночку.


Ххх


Видите ли, Ира, порой мне думается – то, что привнесла некогда в нашу смиренную женскую русскую обреченность западная цивилизация в образе «мадамов» рекамье, помпадурш, немецких портовых потаскух и безродных прынцесс, становившихся в России даже царицами (своих-то дур венчанных убирали с глаз долой в монастыри в их двадцать лет!) – все это со временем, кажется мне, привело к вырождению чувства жертвенности у русских женщин-аристократок.


Последними, впитавшими эту бабскую жертвенность, очевидно, с молоком деревенских кормилиц, были жены декабристов.


Аристократки, дворянки, «опускавшиеся» с середины 19-го века в народ, обладали, вероятно, сильной примесью «простой» русской крови, вскормленные и выхоженные до 3-х – 5-ти лет деревенскими доморощенными няньками и мамками.


Богатые русские девушки-«народницы» просто не видели смысла в замужестве с пресловутыми «архивными юношами» – онемеченными или офранцуженными мелковатыми душонками, но – из своего круга.


Потому-то многие бедные Лизы становились старыми девами, учительницами, медичками, революционерками, философками и поэтессами, но – никак не счастливыми и добрыми матерями семейств, каковыми являлись еще их маменьки.


Да вот хотя бы, Ирочка, возьмем для сравнения судьбу западной писательницы Авроры Дюдеван – прекрасно себя чувствовавшей, имея в жизни и детей без брака, и хобби, приносившее, к тому же, доходы, и любовников, и, главное, так довольной собой – как истинный Жорж Занд, как у русских только барин-мужчина, да и то не всякий, и мог бы себе позволить…


А православная «просвещенная» женщина довольна собой быть и не могла, и не умела.


И не только из-за христианнейшей непримиримости ортодоксальных или римско-католических подходов к одной и той же жизни человеков.


Но еще и в силу необузданности славянской души и неясности мыслей, приводивших к мечтам и томлениям, но – как и у их будущих сынков – скорее, к бальзаминовским, часто «пользуемым» единственным радикальным проверенным средством: свадьбой, – а там и перебесится!


И нелюбимый муж, действительно, примирял русскую думающую девицу-эмансипе с жизнью, заменяя тот прежде эфемерный, невысказанный смысл бытия и ставя жирную точку во всех прошлых ее метаниях и поисках одной своей простой, но великой, – или малой, у кого какая имелась, – первопричинной вещью, да еще и у Ваньки-кучера такая же была, в довесок.


Но вот когда рождались у просвещенных барышень дети, особенно, сыновья, юная мать ощущала вдруг в этом факте единственную возможность выпихнуть из себя мужнин член – и воспитать некий новый, хотя и тоже – член, но уже в ее, материнском, идеальном вкусе и идеализированном применении.


И появлялись в результате на свет – и выходили «в свет» – притчевые в русском контексте «лишние люди»: мощные, но литературные герои и пошлейшие авантюристы.

А позднее – так и достоевские идиоты и монахи.


Сынки таких мамаш невольно привлекали русских барышень-псевдокрестьянок тем хотя бы, что не были так видимо скушны и самодостаточно архивны, так лениво-спокойны, как одетые в мелкую клеточку молодые люди из близкого, знакомого с елок и детских балов окружения.


Но исполненным в точности по задумке своих матерей неординарным юношам, не от мира сего, непонятым толпою, надо бы было просто дать отдохнуть от их маменек, перебеситься.


Однако, кто же из самородков мечтал о мирном течении быта и о тихой русской опочивальне? Ну, разве что сверх всякой меры любивший маменьку Илюша Обломов…


А вот другие – хотели сразу и все, да еще и поставить с ног на голову:


Татьяну подавай им не как скромно обожающую тебя девочку-простушку, а только в качестве чужой – да еще и генеральской – жены.


Страстная Бэла им приедалась скорее, чем лошадь, чертова рабыня.


Мэри явно не дотягивала в постели до потаскух из уездного офицерского борделя.


Вера просила взамен своей любви отдать ей душу: хорошо, пусть, хоть и дорого – да где же ее взять-то, душу эту?


Евгения, невеста старшего из братьев Карамазовых, была поначалу все же порядочнее цыганки Грушеньки, но вот неудача – не такая красавица, поэтому можно было спокойно бросить ее в невестах, поставив в вину и дворянское воспитание, и попытку спасти жениха, кто бы подумал? – деньгами.


А простушка – Грушенька – та, конечно же, недоразработанный Дмитрием вариант черкешенки Бэлы, и ничего бы хорошего не ждало и ее, как и ее тезку-цыганку из «Очарованного странника» Лескова…


Неординарные Алеша Карамазов и князь Мышкин, кроме авторской заразной эпилепсии, были еще, несомненно, больны и нарциссизмом – и было им не до баб, так и хочется сказать: «недосуг»!


А вот бабам российским завсегда есть дело до таких вот, бедненьких, убогеньких, но зато – судорожно сопротивляющихся.


Ведь только своим живым сопротивлением и позволяли те юноши взрослым дамам чувствовать себя не загнанными бытовыми жертвами мужей-кобелей, а – самостоятельно мышкующими охотницами-лисами, ну, или кошками дикими, рысями, либо россомахами.


Как только дичь шевелилась и пыталась рыпнуться – в нашем, Ирочка, школьно- литературном случае: уйти ли из монастыря, влюбиться ли в некую «другую» – пусть даже не в соперницу, а в бестелесную идею, или, к примеру, даже в чужую страну, – попасть ли в сумасшедший дом, отвалить ли навеки в Висбаден играть без помех в рулетку до последнего золотого – тут-то дамочки и начинали чувствовать себя Дианами-воительницами, а не объектами примитивного вожделения собственных законных супругов.


И вот отчаянные русские бабоньки уже выслеживают «непонятых» юношей, и поддерживают их деньгами, и пытаются удержать при себе любыми способами, даже провоцируют их на связь с другими женщинами, например, со своими более молодыми, чем сами, подругами.


И спонсируют гомо-гениев (мадам М. и Петр Чайковский).


И лечат их – а при этом иногда и спаивают, и убивают, – и сходят с ума сами, и даже с удовольствием умирают «за други своя», как жена Лебядкина или же уездная леди Макбет.


Некоторые, правда, все-таки и сами выживают, да еще и оставляют жить, зачастую, на стороне, «дикие плоды» своей не менее дикой любви, а потом, разыскав их к концу жизни, начинают форменным образом впиваться и вгрызаться в эти несчастные фрукты, привнося определенный смысл в собственное доживание, не доотравившись в свое время, или же не довыпав из окна, не долечившись в швейцарском дурдоме, не допившись до смерти.


Недолюбив, наконец.


И тогда все эти жуткие «недо» падают на их сыновей.


Те, сыночки, в свою очередь вырастают с чудовищными комплексами и продолжают тыкаться в эту жизнь далее по уже проторенной родительницей дорожке. Но не по собственной «доброй воле», а с затаенным смыслом «не быть такими, как» – или резко наоборот.


А чем все это кончается, можно легко узнать по России, по ее измученному самими собой скопищу судеб, где все всегда было «не как у людей».


Оттого-то и интересно жить в России, господа, да только не тому, кто там родился.


Но – разве же можно убежать от родной маменьки в парижы?

Простите, Ирочка, за длинную тираду. Более не буду Вам докучать. Спокойной ночи!


Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 2 Бабская лавА

Часть вторая: Бабская лавА.


Вот, например, Отто Вайнингер, работа «Пол и характер»: сам автор был гомосеком и рано покончил с собой, раньше даже нашего Лермонтова – в 24 года. Он делил, бедный, всех женщин лишь на 2 категории: «мать» и «проститутка».


Мне кажется, в русском быту есть некая тенденция к слиянию двух этих основных типов в один: «мать – блядь». Потому как слово «проститутка» в старом российском понимании все-таки не подразумевало профессию (ныне у вас, кажется, даже ставшую почетной и престижной) или же способ зарабатывания денег собственным телом, нет.


Слово «проститутка», или его народный вариант « простигосподи», а также излюбленный эвфемизм тогдашних советских образованцев: «профурсетка» – указывало, скорее, на основную черту характера и манеру поведения некоей отдельно взятой русской женщины, по- простому – шалавы.


Я вспоминаю любимый анекдот моего прежнего начальника:


«Взяли на работу молодую девушку, серьезную, деловую, симпатичную. Проходит неделя, и мужики в курилке ее обсуждают: «Слушай, она тебе еще не дала? – Нет. А тебе? Тоже нет? И мне не дала. Вот былять!»


Я знаю, что мою бедную любимую мать и в молодости ее, заглазно, и даже после ее смерти – причем, те бабы, которым она, вроде, и дорогу-то никогда не перебегала – называли проституткой.


Видимо, от бессилия собственного.


Ведь была Аллочка, а впоследствии – Алла Николаевна – очень хороша. И при этом – абсолютно холодна к своим мужьям: и к моему отцу, и к отчиму. Отец от этого, вроде, – если верить его сестре, умершей вот недавно моей тетке, – сильно запил, и мама выгнала его, когда мне было три года.


С отчимом моим Аллочка рассталась в мои тринадцать лет.


Может, сама бы она его и не сдвинула бы с места – ведь был уже у нее второй, их общий ребенок, мамин сын и мой брат, Игорь.


Однако, отчима буквально «выперла» из нашей семьи родная подруга матери Клавка, Клавдия Васильевна, любившая мать мою «крепче любого мужика» – да, представьте, вот такая лав-стори произошла.


Выперла – потому что победила его, буквально, – в драке.


Сцепилась с ним, плотным крепышом, почти на равных, в смертном бою на лестничной площадке около нашей квартиры, при открытых дверях соседей, выскочивших на яростные, звериные просто, рыки и полупьяные вопли этих двоих, дерущихся насмерть

«за бабу», под истерические взвизги моей бабушки:


«Боря, не надо, убьешь ее – дадут, как за человека!»


И тут же: «Клава, уходи домой, ты пьяная, завтра придешь, как прочухаешься!»


Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 3 Что это за любовь?

Часть третья. Что это за любовь?


Что это была за любовь? Не знаю.


Но мне было страшно, и чем старше я становилась, тем ужаснее было в свои тринадцать —четырнадцать лет ощущать в душе как нечто жутко-раздвоенное, нереально-сумасшедшее все то, что происходило с моей родной мамочкой – кошмар сидел во мне, инстинктивно и истерически вызывая тошноту и боли в сердце при каждом безобразном взрыве эмоций у взрослых.


У нас во дворе жили две странные женщины, сейчас их можно было бы отнести к категории «бомжих», хотя жилье у них было, и числились они двоюродными сестрами.


Но одеты они были в какие-то обноски, в лохмотья почти.


Обе всегда поддатенькие. Ходили только под ручку, причем, одна, более-менее «миловидная» когда-то, ярко красила губы, как клоун.


А вторая, очень страшная, с абсолютно зверским лицом, не снимала ни зимой, ни летом мужских бесформенных брюк, скорее, порток, – а тогда еще не было и помину о женских брючных костюмах, и ватные штаны тетки могли носить только в качестве спецовки, если они трудились в результате законом утвержденного равноправия на стройках, на укладке шпал и дроблении асфальта отбойными молотками, или на иных «тяжелых работах».


Так вот, носи она только эти самые портки, ее нельзя было бы отличить от мужика.


Но она всегда повязывала голову белым платком или косынкой в горошек, под подбородок.


И это пугало до спазм в горле. Звали «сестер» Саша и Шура.


Когда на совковом телевидении появились два иудея-комика, под видом бабок, в платках, но в мужских костюмах и с сизой щетиной на лицах – я вдруг испугалась тем забытым, в глубины подсознания ушедшим, прежним детским, а потому острым и настоящим, страхом.


Относительно недавно нишу эту занял поющий и отлично играющий на гитаре довольно молодой как бы «мущинский» дуэт «Новые русские бабки».


Оригинально. До ужаса. Для меня лично – так буквально до ужаса.


Но я вовсе не о мужиках с бабьей ориентацией. Я, скорее, о женской любви. Хотя мало что в ней понимаю до сих пор. И боюсь понимать больше.


Отвечала ли моя Алла Николаевна взаимностью Клаве?


И каким образом?


Это мне до сих пор не ясно до конца. И, в общем-то, неизвестно. Хотя и были потуги и попытки «очевидцев» и досужих «свидетелей», охочих до чужой и чуждой им личной жизни при полном отсутствии собственной, рассказать мне всю «правду-матку» о матери.


Я расставалась с этими людьми сразу и навсегда. За что и слышала, тоже, правда, в спину или окольными случайными путями, из уст доброжелателей, про пресловутое «яблочко от яблоньки».


Мне было даже не обидно, а просто смешно. Пусть уж я буду тем самым яблочком. Гораздо лучше, чем свиньей от свиноматки, сучонкой от суки и так далее по схеме.


Да, так вот, о взаимности. По-моему, Алле Николаевне моей было просто УДОБНО с Клавкой-рабыней, Клавкой – мужиком, без ума влюбленной в красавицу Аллочку, свою «спасительницу» – а мать моя буквально вытащила ее, пьяную, из петли, и та сразу же «повесилась» на шею матери.


Как же дошла эта Клава «до жизни такой?»


А вот как.


Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 4 Откуда есть-пошла нелюбовь к некрасивым девушкам


Часть четвертая. Откуда есть-пошла нелюбовь к некрасивым девушкам.


Девушка Клава пришла на работу в типографию, – где Алла Николаевна была уже начальником переплетного цеха, – простой брощюровщицей, то есть по-русски – носильщиком, грузчиком и такелажником готовой печатной продукции.


Девушка Клава была хорошего мужского роста, размер обуви имела тоже будь здоров, а с личика была ну вылитый паренек – короткая стрижка, крутые плечи, мускулистые руки, длинный толстый нос хоботком, близко посаженные к этому носяре глубокие и маленькие глазки, короче, настоящий муравьед из телевизора про экзотических животных.


И характер у Клавы был странный и тяжелый.


Окидывая незнакомый коллектив угрюмым и не очень добрым взглядом, Клава улыбок ни от кого не ждала.


Бабоньки-переплетчицы так и обомлели, когда она произнесла первое свое слово «Здравствуйте!» глубоким басом.


Затянувшуюся безответную паузу прервал приятный, звонкий, отлично смодулированный голос очень симпатичной женщины в новомодном костюмчике джерси, ладно сидящем на чуть полнеющей, весьма женственной стройной фигурке, с красивыми ножками, в «лодочках» на высокой шпильке. Дама оказалась начальницей. Она приветливо поздоровалась с Клавой и распорядилась, чтобы сотрудницы ознакомили новенькую с объемом работ.


Нелепо выглядело на Клаве ее короткое, в обтяжку на огромных выпуклых грудях, кримпленовое платье с большими красными розами и зелеными листьями. Толстые столбообразные ноги с круглыми, как блюдца, коленками, обуты были в тапки-полукеды с белыми носками.


Толстуха Зина провела Клавдию на склад, и кладовщица, неодобрительно ворча себе под нос, что размеров «прям как есть мусских» и не найти, наверное, все же выдала девушке Клаве, порыскав по сусекам, синий сатиновый коротенький халат, нарукавники и брезентовые рукавицы. А также – огромную стальную тележку на шести колесах. Все – под расписку.


Клава ловко ухватилась за ручку тележки и повезла ее снова в цех. Там в углу свалены были до потолка тюки с готовой продукцией, которую отвезти надо было срочно во двор и перегрузить сначала на автокар, а потом – поднять в здоровенную фуру, стоявшую под погрузку с утра, и водитель матерился, что уже почти опоздал, елки зеленые, а грузить он не нанимался…


Начальница Алла Николаевна встала из-за стола, увидев Клаву с пустой тележкой, подошла к ней, и ласково взяв за руку, сказала, глядя прямо в глаза: «Клавдия Васильевна, я очень на Вас надеюсь! И спасибо Вам огромное заранее. Пусть этот водитель уезжает со двора побыстрее, весь нам тут на первом этаже кислород испортил!»


Все засмеялись, довольно-таки подобострастненько, от шутки начальства, и принялись опять за свои дела.


А Клавдия – уже Васильевна, с легкой руки Аллы Николаевны, стала показывать чудеса.


Захватывая по два двадцатикилограммовых тюка сразу, обеими руками быстро и точно укладывала их на телегу огромной высокой стопой, потом убрала с колес тележки стопоры и не крякнув даже, повезла ее, тяжело груженую, на пандус к спуску во двор.


Как только Клава скрылась за дверями, бабоньки-переплетчицы повскакивали со своих насиженных мест и кинулись к открытому по случаю теплой весенней погоды огромному окну.


Во дворе никого не было. Водитель скрылся, и автокарщик исчез, видимо, вместе с шофером.


Вот появилась Клава, огляделась, поставила телегу и, не долго думая, быстро подошла к электрокару. Уселась на сиденье, нажала на нужные кнопки, ловко подъехала и подцепила на вилы подъемника деликатный печатный груз. И, в мгновение ока, по-мальчишечьи как-то, взобравшись через колесо на откинутый борт грузовика, перекидала все пачки на дно фуры.


Выпрыгнув затем во двор, подхватила пустую тележку и поехала опять в цех.


Когда пришли шофер и автокарщик, фура была загружена под завязку. Оба мужика отпали в экстазе.


Тут выглянула из окна сама начальница и ласковым, но громким, перекрывающим весь двор голосом дикторши центрального телевидения, произнесла: «Водитель транспортного средства номер пять ноль пять, прицеп один – два-девять! Просим срочно освободить погрузочную площадку!» И скрылась за оконной рамой.


Поцелуй меня, Иуда!

Ч. 5 Не любишь – ну и дура

Часть пятая. Не любишь – ну и дура.


Клаву никто не любил, с самого детства.


Ее очень некрасивая мать была с незапамятных времен первых пятилеток шоферкой на легковушке – «скорой» при знаменитейшем Московском Институте имени товарища Склифосовского. Образования мать Клавы имела 7 классов, машину освоила легко, была боевая и в то же время почти непьющая, что очень важно в службе скорой помощи, по крайней мере, в московской, где напрочь спиваются через несколько лет работы не только водители, но и медперсонал.


Такая уж специфика у этой службы. Многомиллионный город. Каждый день потоком смерть, кровь, дерьмо и рвотная масса, стоны и конвульсии. От вида и запаха реального человеческого нутра выворачивает с непривычки душу наизнанку.


А работать надо.


И как тут не выпить, – да никак. Вот и приходится.


И не нам судить, скороспасенным.


Комнатку даже отдельную мама-шофер заслужила от работы, неподалеку от Института, в Грохольском переулке, и после общежития крохотная шестиметровка эта при кухне коммунальной просто раем показалась.


Клавкина мать была не робкого десятка, ей по кайфу было выруливать на бешеной скорости поперек центральных улиц и мчаться, давя на газ до упора, по почти пустой тогда Москве, под завывание своей собственной сирены, «как на пожар». Жаль, что в пожарники баб не брали. Но разудалой шоферке очень нравилась ее белая мощная «Волжанка» с яркими красными крестами, в желтом своем варианте «с шашечками» как-то утерявшая смелую независимость, за что была у таксистов прозвана «сараем».


К тому же, мамаша Клавы умела быстро «корешиться» по-свойски с любой выездной бригадой, была небрезглива и спокойна до полнейшего равнодушия и пользовалась очень большой популярностью в санитарно-фельдшерской мужской среде.


«Давала каждому безотказно! А что жалеть-то? Не мыло – не измылюсь!» – гордо сообщала она своей «кобылистой» и такой же, как сама, некрасивой юной дочери.


Прижила она Клавку аж в тридцать шесть лет – и до этого ни разу не была беременной, а также и после рождения дочери, хотя ни в чем никогда себе «не отказывала».


«Вот органон-то у меня, Клавка, – иные бабы, хоть и замужние, каждый квартал чистятся – а мне хоть бы хрен по деревне! Тебя вот, заразу, родила, да и сама не помню, от кого! И зачем ты мне только сдалася-то? Так без тебя хорошо было, беззаботно! А теперь ни одного мужика в дом не приведи! Соседи осудят, а как же! А ну иди, гуляй, да гляди, домой рано не заявляйся! Жрать захочешь – вот тебе деньги, купи что-нибудь, там, ну, пирожок с повидлом – ты ведь их любишь?»


Клавка повидло ненавидела. Мать свою – тоже ненавидела. Детей, уходящих со двора по зову «мамашек ихних» в форточку: «Обедать! Быстро домой! Все остынет!» – ненавидела, а особенно этих их визгливых мамочек.


Стали с пятнадцати лет приставать и к ней – конечно же, пьяные мамашины ухажеры, стали угощать разбавленным спиртом. Клавка спирт пила, как они – на равных. Но давать – никому не давала. Противные они все были, мерзкие и грубые. Старались прежде всего за грудь большую подержаться. Да потом еще и обзывались: мужланка, страхолюдина, да задаром ты никому из нас не нужна…


А не нужна – ну так и идите вы все в глубокую звезду… к маме моей.


Она всех вас приветит.


В школе тоже все обижали и не любили.


Девчонки и ребята дразнили Клаву- из-за фамилии – Попкова – «Клавка-Попок – обоср-ный пупок!»


Но зато – боялись! Как огня! Если Клава вступала в драку – детишки-ровесники тогда ошметками разлетались по классу, пукали от страха и радовались, когда тормозили, найдя пятый угол.


Училась Клава с трудом, на тройки. Нравился ей только один предмет – домоводство. В основном, из-за старушки-учительницы. Старенькая и добрая Ева Давыдовна научила всех отлично готовить. Клавке даже щуку фаршированную как делать, одной показала. Ох, и вкусно же все у Евочки получалось! Обедать к ним на уроки сама завуч приходила, как бы попробовать. А Ева Давыдовна всегда Клаву хвалила и ей тоже после урока супчика наливала, да все, что бы ни наготовили, с собой в бумагу-кальку промасленную заворачивала.


Хоть раз в неделю была Клава в школе сыта.


А мама заставила после восьмого класса учебу бросить и работать идти. Куда было податься? Только в санитарки, полы мыть да горшки выносить.


Запах карболки и спирта ненавидела Клавка с детства. И работать в Склифе не захотела.


Тогда мамаша разозлилась и стала ее из дома выгонять. Клавка сразу ушла. Прямо на Казанский ближайший вокзал. В чем была. Легла спать на лавочку. Подошла к ней уборщица. Спросила, какой поезд девка ждет. А Клавка взяла и вдруг разревелась.


Повела ее уборщица чайку попить в каптерку к себе.

Так, слово за слово, поговорили. Ночевала в дежурке. А утром сама работу себе нашла. Стала тоже уборщицей. Потом вернулась домой, за документами.


Мать сказала, чтобы Клавка за жилье платить ей начала, половину зарплаты. А еду чтоб сама себе покупала.


Клавка согласилась.


Но и на вокзале, даже уборщицей, не оставляли девку в покое. Особенно милиционеры – не просто приставали, а все запугивали, арестовать грозились, если будет себя с ними «неправильно вести». И ржали все время над ее внешностью. Все и всегда.


А однажды не выдержала Клава, когда один менток, до того толсто..задый, что аж кобура при ходьбе громко хлопала его по крупу, ей под подол полез обеими руками. Развернулась, схватила его за грудки – и на рубахе форменной все пуговки у него отлетели. Ну тут уж совсем ей житья не стало после такого случая.


Пришлось, в конце концов, оттуда уходить. Допекли, дятлы тоскливые.


Хорошо еще, что «по собственному желанию» удалось в трудовой запись сделать, а не по какой-нибудь мерзкой статье.


Читала-читала Клавка в газете объявления о приеме на работу – и вычитала, наконец, что в типографию неподалеку, на Кировской, требуются ученики-брощюровщики, с дальнейшей перспективой на повышение разряда.


Пошла туда, спросила, что такое.


Посмотрели на нее внимательно в отделе кадров, документы проверили и сказали:


«Там на месте разберешься. Годисся!!»


Клавка на вокзале многое освоила, и усвоила тоже, особенно ей нравилось помогать носильщикам, даже кары водить научилась, лихо так, вдоль перронов – видно, гены мамашкины сыграли свою роль.

Поцелуй меня, Иуда! Дорожная повесть. Странная дружба

Подняться наверх