Читать книгу Веселые истории о панике - Любовь Мульменко - Страница 5

Закладки
2012

Оглавление

22 ЯНВАРЯ

Я же так люблю Севастополь. Мне нравится думать, что я там живу: это была бы прекрасная жизнь. Прекрасная – и вроде не моя.

Или – Москву. Тоже люблю, да и объективные есть поводы переезжать, не только чистая лирика, как в случае с Крымом. Но опять: прекрасное и не мое.

В ежедневном режиме Пермь скорее раздражает, чем трогает. А чаще – вообще не осознается как реальные обстоятельства жизни. Условный фон, необязательный, случайный. Но у Перми есть со мной четыре законных раза в каждом году. Когда приходят весна, лето, осень и зима. Когда мир меняется, и я это понимаю сразу, в один момент – когда меняется цвет улицы, свет неба, запах воздуха и вкус сигареты – так вот, когда я понимаю, что наступило следующее время, я понимаю и то, что нахожусь в правильном месте. Правильно праздновать первое сентября там, где стоит твой университет, можно даже не ходить в кампус, достаточно того, что весь город, включая участок, университетом занятый, покрыт одним куском неба. Вы подключены к одной сети. Небо, конечно, простирается над целым миром, и все мы ходим под общим ним хоть на Урале, хоть в Австралии, но я верю, что существуют небесные подразделения – например, пермское.

Радость, даже счастье подключения к сети действует всегда отрезвляюще. Так перед смертью вспоминают, кого любили на самом деле. А потом забывают опять, если смерть не удалась.

Мне кажется, что если я буду жить в другом городе, то весна наступит незаметно, без великого оркестрового вступления, поднимающего всю твою жизнь, начиная с самого дна, – а это все равно что она вообще не наступит.

Я не культивирую в себе малый патриотизм, я думаю, что его отчасти питает инфантильная трусость, боязнь открытого пространства. Точнее, любовь к замкнутому. Клаустрофилия.

Иногда, впрочем, находит: клаустрофилия сменяется клаустрофобией. Невозможно жить в городе, где с тобой произошло столько. Слышать постоянно, куда ни бежала б, всю музыку, которой не унять. Если только ты не принял религиозное решение умереть именно тут, в эту землю и лечь. Тогда – пускать корни, глубже и глубже, и звук выкручивать на полную мощность, все-все-все пермские голоса. Но я думаю, что я так не сделаю. Линейность пугает еще сильнее, чем отсутствие границ и ненаступление весны, а из двух страхов надо меньший.

Я просто сегодня увидела, как небо копит цвет, а солнце мощность, оркестр уже настраивается, это заметно.

А вчера мы ходили с Жужиком на Гришин концерт. Гриша – не город, не весна, он человек-музыкант, но кроме всего прочего еще и крестраж. Нерегулярный пятый в году раз с Пермью, акт ностальгической любви.


24 ФЕВРАЛЯ

Три соседа по плацкартному купе, семья: мальчик лет десяти, бабка и бабища. Точнее, не бабища, а тёхана. Было такое точное слово у нас во дворе. Я только зашла, сумку поставила, а бабка – с волнением в голосе:

– Вы медицинский работник?

Нет, говорю.

– Парикмахер?

И не парикмахер.

– А, – сказала бабка и потеряла ко мне всякий интерес. Интересно, думаю, у нее что, больные волосы?

Мальчик, бабка и тёхана ехали из Москвы в Пермь на семинар пчелолюбов. Сперва ехали тихонько, читали книжку «Мертвые доктора не лгут» (здравая вещь, по всей видимости: покойники действительно не особо-то склонны к обману). Потом решили пожрать – и начались чудеса. Вместо нормальной еды для поезда – яичек, курочки, доширака – тёхана и бабка накрыли поляну баночками разных размеров.

– Пчелы превыше всего, – произнесла бабка. Молитва у них, что ли, перед трапезой. Шовинистическая.

Тёхана (явно верховный жрец) кивнула, поправила футболку с надписью World save bee 2010, насыпала в ладошку колеса трех типов: розовые, коричневые и желтые, – и сунула мне под нос. Это, Любочка, полноценный завтрак. Я соврала, что на диете, мне нельзя полноценный. Не сработало: выбери тогда одну, какая на тебя смотрит. А они все на меня смотрят, таращатся буквально, а я – как Нео. Но у того хоть два варианта, и цвета поблагороднее, и мистический негр в роли предлагающего.

– Савва! – внезапно обратилась бабка к мальчику. – Саввушка, ты сегодня уже промывал мозги?

– Я, бабуль, вчера промыл, больше пока не надо.

– Люба, а хотите, мы вам мозги промоем прополисом?

Тут я поняла, что таблетки – это для детей, а сейчас пошла серьезная тема.

– Вы не бойтесь, я вам покажу.

Бабка, сидя на нижней полке, влила в правую ноздрю вещество из пипетки. Влила – и резко пала через проход лицом о вторую нижнюю полку. Замерла. Лежит, постанывает. Потом садится, взгляд блаженный, щупает себя за темечко: вот досюда прямо дошло, вот до сих пор – чистенько.

Савве, видимо, передалось опьянение бабушки, потому что он подкрался ко мне сбоку, начал тереться головой о шею и подмышку и мяукать. Мур. Мур. Я котик. Давай играть. К счастью, у Саввы оказались нормальные игрушки, а не пластилин из прополиса. Мы расставили на столе солдатиков. Начались боевые действия, я вошла в раж. Давай, кричу, Савва, стреляй вон тому красненькому в башку. А Савва мне строго отвечает: нет такого слова – «башка». Я машинально обернулась на бабку. Бабка смотрела на меня, как я только что – на того красненького. Невероятно, конечно, у меня дома в детстве слова «жопа» не было, а я и то считала, что это запредельное ханжество. И башка, башка точно была!

Тут в вагон проник продавец бижутерии, и я отвлеклась на поединок коробейника с тёханой. Это было как битва экстрасенсов. То есть двух профессиональных впаривателей. Никто не желал уступать. Наконец бабка робко спросила у тёханы: а можно, я это колечко? Конечно, можно, неожиданно легко согласилась тёхана. Но сначала скажи, зачем оно тебе.

– Затем, что женщина «Тенториума» должна себя украшать?

Нет, покачала тёхана головой, затем, что женщина «Тенториума» ХОЧЕТ себя украшать. Колечко в итоге купили, а продавца колец взяли на работу продавцом «Тенториума».

Когда я засобиралась курить, женщины «Тенториума» меня осудили. Я вежливо согласилась: да, привычка вредная, но бросить никак. Женщины «Тенториума» переглянулись.

– Я думаю, цветочная пыльца. Да-да. Пыльца должна помочь.

– Или продукт номер один.

– Или ЭйПиВи.

– Или вот смотрите, прополис еще, он и от курения, и так, на повседневочку. Носа болезни. Слизь, грибочки, соплестой.

Савва напал на меня сзади и укусил в шею: я котик, мур, мур.

Я стояла в тамбуре и курила с наслаждением и думала своими немытыми мозгами: блять-блять-блять.

На выходе из курилки меня изловил Савва: курение убивает, моя мама собирается жить 140 лет, а ты столько не проживешь. Я сказала, что столько мне, пожалуй, и не надо, устану еще. А сколько тебе лет сейчас? – спросил Савва. Я ответила. Да лаааааадно! – воскликнул котик. Я думал, шестнадцать. Ну, хотя бы девятнадцать.

Я поняла по его печальным глазам, что с шестнадцатилетней мной у него вроде как еще могло что-то срастись, но тут уже верняк, по нулям. Савва долго обдумывал противоречие, разглядывал мое подозрительно юное лицо и, наконец, все понял.

– Ты, наверное, делаешь маску Клеопатры из маточного молочка. У меня мама делает. Ей 42, а выглядит на 38.

В качестве прощального подарка я раскрыла Савве тайну. Я ему сказала, что слово башка – есть.


30 АПРЕЛЯ

Наверное, я видела сегодня ночью сон-спойлер про смерть. Как это будет, когда все-таки будет. Хорошо хоть без титра coming soon.

На самом деле, даже не о смерти шла речь в моем сне, а о расставании с сознанием. Об отправлении в большое плавание, где ты не ты, то есть своему сознанию не подконтролен. Не ты плывешь в океане, а тебя плывут, ты плывим. Нет действия, есть только состояние.

Сон так и начался – с плавания, вояж-вояж.

Плыву я в Австрию. По Балтийскому морю. У меня там в Австрии какое-то дело, прямо к конкретному часу надо быть. Движемся странным курсом – чуть ли не через Финляндию, не помню наверняка страну, помню только, что до Австрии пара остановок в других портах. Корабль не корабль, а условное судно. Снаружи я его вообще не видела, а почему-то сразу изнутри. Сперва точно присутствовала крыша, стены, сиденья, другие пассажиры – короче, видимость цивилизации, не сюр. Но потом стен не стало, и крыши, и людей – как-то оно постепенно без палева растворилось. Пол ужался до кусочка размером с меня.

И вот я, как Юрий Лоза, на маленьком плоту, на тесном лежу и вижу небо. Вижу небо, какого не бывает, очень высокое, далеко-далеко наверху, а на нем облака, каких тоже не бывает, облака и свечение. И это невероятно. Это так невероятно красиво и щемяще и пронзительно и вечно и хуй знает как еще, что я не сказать – любуюсь: я глубоко, фундаментально потрясена. Я говорю кому-то, кто рядом, кому-то близкому, другу, не помню, мужчина это, женщина – говорю: о, облака Балтики летом, лучше вас в мире этом я не видел пока. Вот в чем дело, Бродский именно это и видел, не просто питерские облачка, а вот ТЕ САМЫЕ, которые над нами, и мы тоже теперь видим. На что безымянный мой собеседник отвечает: ну мы-то просто видим, а он написал, сочинил. Наверное, все-таки, собеседник была ВВ, потому что это она когда-то первая прочитала мне «Облака».

Ну да Боге ними, с облаками, тем более что это были не они. Лежу я на плотике на своем и вдруг начинаю соскальзывать – в бездны. Тело не слушается. Я им больше не управляю. Ничего не могу ему приказать. Не могу – хотя хочу, хочу ужасно, неистово. Предельный ужас царит в сознании, мысли все при мне, голова, все соображаю, жить хочется – и ни рукой, ни ногой. А сила инерции или другая какая-то – кренит меня, тащит в океан, я как тот бычок, вот-вот доска кончается. Шевелиться варианта нет, как уже было сказано, но я пыталась противопоставить силе, зовущей за борт, – силу мысли. Я мысленно вцепилась в плотик, сверхнапряжение мозга сделала, как будто это может помочь.

Потом я устала напрягаться и разом расслабилась. Впервые в жизни – расслабилась. Это был прыжок с плотика. Или падение. Короче, все со мной произошло. То самое, против чего шла неравная борьба, чего разум не хотел. Что-то очевидное и резкое, как остановка сердца. И стало хорошо. Ну, нет. Не хорошо. Хорошо – из области человеческого, а это было не живого человека чувство, вообще не чувство. Стало равномерно, равновесно и ничего больше не страшно, такая антибеспомощность, неуязвимость. Еще было ясно, что это – навсегда. Что время кончилось и пространство тоже. Что я не в Балтийское море навернулась, а в эти бродские облака, потому что они были не только надо мной, но и подо мной тоже. Были везде.

Был пейзаж как бы до сотворения мира, Земля безвидна и пуста, а над водою, то есть над жидкими облаками, носится Божий дух.


20 МАЯ

Гору Синай гиды продают как гору Моисея. Как такую гору, на которой если встретишь рассвет, тебе отпустят всяческие грехи. Поздним вечером туристов свозят к подножию, и они идут потихоньку семь километров и поспевают как раз к восходу солнца, он тут в четыре с чем-то часа. Фото-  и видеосъемка восхода разрешена. То есть – в них-то самая и маза.

На вершину вас отведет бедуинский человек Захария, сказал по-русски автобусный гид Мухаммед. Бедуинские люди не только работают здесь инструкторами, но и живут вокруг Синая, это их зона, одна из.

Бедуины тусуются вдоль всей семикилометровой горной тропы, как таксисты, и предлагают кэмэлов. Сами кэмэлы, утомленные солнцем, Синаем, да всем, – лежат или стоят рядом. В темноте не видно ни их, ни погонщиков – пока не приблизишься на полметра. Поэтому бедуины и кэмэлы всегда внезапны: идешь-идешь себе по камням, и вдруг на обочине проступает сквозь черноту верблюд, исполненный очей, и его стражник в халате до пола. Не понять, кто таинственнее, скот или скотоводы: одинаково.

Все знают, что в пустыне ночью звезды видно особо, и я тоже знала, но ведь не видела, а увидев – обалдела, как непредупрежденная. Звезды в пустыне – объемная карта галактики. Распоследний, размладший школьник найдет Медведицу, или даже что посложней. Звезды совершенно рядом, они настоящие и великие, и очевидно, что это не точечки от застывшего куцего фейерверка, а тела. Небесные тела.

Над головой, значит, тела неба, а под ногами – говно верблюдов. Говно мерцает в свете фонарика, и пахнет, пахнет одно-одинешенько, потому что гора лысая, только камни, никакие травы ничего не перебивают. Говно тут – к лучшему. Говно, с одной стороны, усложняет, то есть украшает испытание, волевой подвиг, а с другой – снимает пафос ситуации: что вот, мол, я гордо иду в ночи на Синай, как когда-то сам Мозес, а о Мозесе ведь слагают джазовые песни и Библию.

Мне еще и со спортивным снобизмом приходилось ежеминутно бороться. Что вот – туристы, в сланцах прутся, как долбоебы, фонариками светят не вперед, а вниз, под ноги, и стонут, и устают, а я – я же не въебаться просто походник, даже дыхание ни разу не сбилось в процессе. Я боролась: нюхала говно и видела звезды и думала: вот земля, она тут так давно, что ей без разницы, она равно не чувствует на своем земном теле ни меня, ни туристов в сланцах, а что уж о небесных-то говорить. Они, может, только Мозеса и запомнили в этих координатах.

Ближе к вершине тропа превращается в высокие каменные ступени. Инструктор несколько раз повторял, сколько именно ступеней – со значением так, чтоб все прониклись масштабом, но у меня вылетело из башки: короче, несколько сотен.

Захария заранее сдал нам соплеменников: на лестнице будут стоять бедуины и предлагать помощь, руку, плечо, короче, довести до вершины – так вы не соглашайтесь, а то ведь они выставят потом счет. Действительно, стояли и предлагали: одним голосом, одним шепотом, из темноты, из каких-то невидимых ниш. Назгулы просто, темные духи: помочь? помочь?

Мы успели к рассвету. Наша группа пришла одной из первых, русские все-таки крепкие, умеют брать вершины. Потом подтянулись тайцы с палочками, англичане, еще русские, белорусские, целая тьма людей. Люди расселись на камнях, завернулись в пледы (перед началом лестницы – прокатный стан пледов), достали фотоаппараты и стали ждать солнце. Я вспомнила Чистые пруды. Оккупай-Синай. Тоже пледы, тоже оккупай, тоже общее переживание.

Солнце поперло, как ему свойственно, с хорошей скоростью. Солнце все снимали. Чтобы – помнить? показывать кому-то, кто не был тут? Не знаю, в общем, зачем: рассвет – всегда рассвет, хочешь теории – гляди Ютуб, хочешь опыта – ползи на гору и смотри, но это останется только твоим опытом, причем опытом твоего сердца, а не твоего фотоаппарата. Чтобы перепрожить – не хватит пересмотреть видеофайл про восход, придется поднять весь комплекс, и не с карты памяти, а из себя. Как ты пер в гору, как звезды и говно, звезды и говно, учащенное сердцебиение, острые камни под подотвой и, наконец, – предел, ничего больше. Тьма ушла, пришло солнышко и украсило мир. Оно его украшает, причем везде одинаково: можно на гору, тем более на конкретную, и не ходить, погуляй просто на берегу родной реки. Просто проснись к солнышку.

На обратном пути разговорились с инструктором, который вел группу англичан. Тоже бедуинский человек. Так и говорит: я бедуин. При этом у бедуина вместо халатика – футболка и обычные какие-то штаны, одет, как незамороченный парень из колледжа. Лицо тонкое, породистое, испанское скорее – красивый! По-английски умеет чисто и просто. По горам зато прыгает так, что сразу ясно: бедуин, без дураков. Как негры читают рэп – никто не читает, как коты потягиваются – никто не потягивается, вот и бедуины снуют между камней – неповторимо. Слаженная работа мышц, эргономика, – и ясно, что эта машина едет на специальном топливе, только бедуинской кровью можно ее заправлять.

Спускаться с горы было легко, я шла вприпрыжку. Аномальный бедуин в какой-то момент нагнал меня, взял за руку – и ловко повел. Я двигалась теперь по его траектории и в его ритме, как в танце, и все фигуры удавались, сразу. Рука бедуина оказалась маленькая, сухая и плотная. Отличная рука! Очень сильная. Подняла меня над землей и вытащила на большой камень. Я думала, что просто обопрусь, чтоб залезть, а залезать не пришлось – я туда, не успев понять как, прилетела.

Зато я успела подумать: вот как хорошо, как правильно. Мужчина ведет женщину за руку над пропастью. Это ведь предназначение и архетипическая вековая правда. Мужчина и женщина держатся за руки на том уровне, где еще праязык, или даже что-то такое до слов, в поле чистого энергообмена, без артикуляции, – на том уровне, где нет никаких трудностей перевода. Мы с 23-летним бедуином знали друг о друге все, что нужно в этот момент. Он мне рассказал на привале про свою жизнь, и довольно много, но это ничего не умножило, настолько оно было меньше его живой руки, настолько меньше живого действия.

Профессор Федоров из Рязани считает, что это высший тип симпатии – симпатия непохожести:

Ты – молодая, я уже, мягко говоря, не очень. Ты меня не знаешь, и я тебя не знаю. Высший тип симпатии – когда на все это наплевать. Я знаю, что мне никогда не почувствовать того, что чувствуешь ты, я знаю, что мне очень трудно передать тебе то, чем живу сейчас я. Но именно несходство, разница и вызывает острейшую симпатию. Как укол. И через десять лет ты вспомнишь – беседовал с девчонкой двадцать секунд – вот такая вот девчонка.

Так и у меня с бедуином: никаких предпосылок – и абсолютное счастье контакта. Торжество божественного замысла – все люди, под корой и мантией, в ядре – равны. Когда идешь над пропастью в горах, за руку, там остается только ядро, и мы с бедуином такие в этот момент, какими нас замыслил Господь: разнополые обладатели рук. И – здесь, сейчас – мы очень близкие друг другу люди. Чистая, внятная, основополагающая связь: не выше, нет, чем общие интересы или общий язык, не глубже – но старше.

Теперь даже у бедуинов есть интернет, а в интернете – Фейсбук, поэтому мы с инструктором договорились добавить друг друга в друзья, но это, конечно, полная ерунда. Что Фейсбук в сравнении с миром, где есть руки людей и горы?


19 ИЮНЯ

Если я захочу однажды избавиться от жизни, которая есть и была, то есть не помнить и не знать и не соотноситься, – поеду на Сахалин. Здесь чувство абсолютной изоляции, альтернативной суши, может, даже шире – земли. Остальной мир как бы отменяется. А этот мир, сахалинский, – его достаточно, он глубокий. На человеческую жизнь хватит.

Еще тут легко на своей человеческой жизни сосредоточиться. Легко ни за кем не следить и ни перед кем не рисоваться, интернет медленный и дорогой, wi-fi в кафе – диво, и такое чувство, что это не техническая проблема, а мотивационная: просто интернет людям не очень нужен. То есть, на самом-то деле, проблемы и нет. Никто не залипает в телефоны, лент не листает. В телефоны на Сахалине только звонят. Зато каждый второй ходит на рыбалку и просто в лес. И каждая вторая.

Москвы – тупо нету. Девять часов до Москвы по воздуху. И плюс семь часов по часовым поясам. Когда тут утро, там – вечер, и наоборот. Ничего общего, несусветная даль, просто Африка какая-то, пусть ебутся там в своей Москве, как хотят. Зато Японию в хорошую погоду видно из-за моря, говорят, даже без бинокля, глазами. До Америки лететь – ерунда. Другой глобус, другая точка сборки шарика.

В самолете учила матчасть, то есть читала «Остров Сахалин», и завидовала Чехову. Не про то завидовала, как он подбирает слова, хотя он подбирает дай Бог каждому (и, кстати, языковая мода сделала очередной виток – этот текст снова читается как современный, а еще, допустим, лет десять назад читался бы как старинный). Зависть – о другом. Вот едет человек в неизвестность, тратит несколько месяцев жизни на путешествие и ни на что не отвлекается. Это же роскошь: оставить себе одно конкретное дело и неспешно, тщательно его делать. Катишься, глядишь в оба, и что увидел – то записал. Каждой березке уделяешь внимание, не говоря уже про людей.


2 АВГУСТА

Пока ехали на автобусе из Хельсинки, я решила, что Финляндия – это как если бы магазин Икея разросся до размеров города и страны. То есть все-превсе, вплоть до уличной фурнитуры – урны, скамеечки, бордюрчики – как будто придумано авторами Икеи. Трактор, который шерудит у нас на лужайке, да и сама лужайка – всё от них.

Глаз ищет шероховатость, асимметрию – и не находит. Глазу остается только скользить по красоте. По функциональной красоте, по опрятной. Тут ничего не грязное и ничего не сломано.

Я чувствую себя носителем русского деструктивного гена. Гена хаоса. Мне все время кажется, что вот-вот я что-нибудь невольно сломаю или испачкаю. Погну. Нарушу. Оскверню. А может, и не невольно. Может, мне просто хотелось бы. Поддать энтропии. Ну, сделать мир таким, каким я его люблю. Миром, где не исключена глупость.

Икея вокруг не оставляет на глупость ни малейшего шанса.

С другой стороны, как-то же они живут и умирают в этих декорациях, в этой пространственной логике. Дают трешака. Ебутся втроем на удобных белых кроватях, вешаются на удобном потолочном крюке, режут друг друга ножами по синьке. Ну ведь наверняка же!

Правда, непонятно, где все эти финские люди прямо сейчас. В этот солнечный день. На улицах никого. Детские площадки без детей. Лавочки без парочек. Автобусные остановки без тех, кто ждет.

А что, если вокруг ничего не грязно и не сломано потому, что на самом деле люди здесь и не живут? Вдруг люди ушли, и только немые горничные из Икеи раз в неделю посещают города и пригороды, чтобы смахнуть пыль с поверхностей?

Дождь Финляндии к лицу. Пустые улицы, заливаемые дождем, как-то естественнее смотрятся, чем пустые – под ясным небом. Когда финский дождь падает на подстриженные финские газоны, не похоже, что это дождь с небес, похоже – что просто кто-то включил икеевскую поливальную машину. Это не стихия, это влажная уборка. Душевая кабинка.

Всю жизнь, кстати, побаиваюсь душевых кабинок, есть в них что-то нечеловеческое. Как будто в робота залез, да еще и голенький.

Поделилась мыслью с Максом, а он мне в ответ другую, гораздо лучше:

Нам весело, потому, что живем в ужасе и города внутри взорваны. Это дает иллюзию цели. Есть о чем говорить, есть плоские крысы, которых можно красить. Но это все пустое! Это уральская школа. Цели начинаются там, где лес стрижен. Где среда молчит с тобой. Где просто ты, где стерильно и загробно. Но я благословляю Финляндию. Любой живой человек в ней – нигде. Ему не забыть, что он временно, а лес, камни, дороги и домикидольше. Ну так с этого и надо начинать. А у нас столько всего, проснуться нельзя – хуйня вокруг не дает.


31 АВГУСТА

Из последних сил, ничего не суля и не ожидая, повстречалась в Перми со своими пацанами. Это был день радости.

Все приходили как-то неодновременно, приятными сюрпризам и сами собой. Сами собой менялись места пребывания и темы говорения. Меркушата и Козлики, Семакин – не смущенный, Черепанов – прекраснодушный, кстати: ноль социальной критики и даже персональной ноль.

В шесть утра я шла, как студент, по Комсомольскому проспекту – в одной руке Леонид, в другой руке Алеша. Казаки(!) на пермском Арбате(!) запрещали нам пить пиво из бутылочек. Виновато запрещали, кстати, почти оправдываясь, что портят веселье, а мне хотелось сказать им спасибо, потому что они, конечно, веселье нам только умножали.

Никак не совпадем с ВВ в Перми. А в Москве ВВ не бывает, ей туда нельзя. Ей туда нельзя потому же, почему мне нельзя, видимо, больше в Пермь. Шпаликов про места, куда лучше не соваться, написал один простой стих.

В смысле, мне в Пермь можно, но не огульно, не между делом. Это теперь мощный инструмент воздействия на психику. Готовиться к такому путешествию надо, как к наркотическому трипу. Не малую родину проведать, а добровольно ухнуть в воронку, которая тебя проглотит, поболтает и отпустит, если выдержишь.

Вот улица Ленина, здесь раньше шлюхи стояли, а мы шли глухой зимой, я и Пожарник, и он стрелял у шлюх спички прикурить. А Жужик бежал от нас по той же улице Ленина, до самого дома, до микрорайона Зеленое хозяйство, как заведенный. Это все исхожено, присвоено, кровью пропитано, как земля города Севастополя – кровью солдат за две войны, только тут кровь не солдат, да и не кровь, не биохимический, а другой состав.

И оно меня провоцирует, пространство. Провоцирует самоустраниться, не выдержав прессинга. Перестать любить, чтобы перестать страдать. Отречься от себя оно предлагает – ради упрощения. Сделай свою жизнь выносимой, как бы говорят мне. Рубашки в шкафу говорят, эксплуатируемые с 18 лет. Занавески на кухне говорят – довольно-таки свежие занавески, из новейшей уже истории.

Я им отвечаю: ну уж нет, режьте меня, это я, и я люблю, и вы охуеете ждать, пока моя любовь кончится, охуеете ждать, что я перестану жить свою невыносимую жизнь ради какой-то щадящей.

Мое зрение – минус семь. Подруга детства Ира, когда стала то ли кришнаитом, то ли кем-то еще в восточную сторону, объяснила, в чем причина. Это, говорит, просто тебе в прошлой жизни не хотелось ничего видеть, что происходит вокруг. В следующей жизни у меня будет, видимо, единица. Я хочу видеть всё, и поэтому вообще не отвожу глаз. Я смотрю и смотрю, пока не зарябит, пока пятна не начнутся, плавучие круги, или пока не станет окончательно темно.


3 СЕНТЯБРЯ

Сосед Егор позавчера приволок со съемок золотую рыбку. На самом деле она красненькая, но называется – золотая. История рыбки жизненная, все как у нас, у людей: была реквизитом, поплавала в кадре, а больше и не нужна.

Егор рыбу обычно готовит на разные лады и съедает, а теперь вот, против обыкновения, решил спасти рыбе жизнь. Купил пятилитровую бутылку «Архыза», посадил туда существо и Архызом же назвал.

Мне-то кажется, что Архыз – собачье имя. Овчарка Архыз, например: гармонично. Но наша рыбка никакая не собака. К груди не прижмешь, в диалог не вступишь. Пыталась просто глядеть на нее подолгу, входя в положение рыбовладельцев – есть же любители, что-то же ими движет в их пристрастии. Чем дольше смотрела, тем очевиднее становилось, что Архыз вот-вот умрет. Хрупкий, трепещет, дышит нервно.

Практичная Сюзанна загуглила за наше новое домашнее животное и сказала: ну, нет, слишком накладно. Кормить дважды в день разными модными кормами. И аквариум – это десятка минимум, с корнями, камнями, со всей херней.

Погодите, говорю, Егор, а вот в коридоре у нас стоит твоя гигантская стекляшка, пыль собирает, – это разве не аквариум?

– Это террариум, – ответил Егор.

– А кто у тебя там жил?

– Дракончик. Там у меня жил дракончик.

Кроме Архыза, в ту же ночь на меня обрушилась ответственность еще и за два начинающих дерева. Бутылочное и мандариновое. Тут даже гуглить не надо, и так понятно: горшки полагаются, лейка. Удобрения?

В прошлый день рождения меня все, не сговариваясь, завалили книгами. Художественной литературой. Теперь вот – деревами. В следующем году логично было бы завалить меня землей. Книжки потому что происходят из деревьев, а деревья из земли. А чего, земля – благо, дом построю.

Суммарный итог каков? С чем стоишь на берегу, заново рожденная? Спросил в чатике друг. Я ему ответила, что ну хуй его знает, пока что заказала себе в интернет-магазине одеяло, две подушки и постельное белье синенькое.

У меня фестиваль материальной культуры. Всё в дом.

Шли вчера вечером с Сюзанной на районе переулками, смеялись чего-то по телефону с мужиками и так, между собой. На танцы, или в кино, или в гости, или к нам гостей? Мне много раз было страшно хорошо в этом году, но мало раз было нестрашно весело, и вот что: зря я отошла от малых форм радости.


7 ОКТЯБРЯ

После фильма «Жить» нам с Сашей так странно стало. Нам не не понравилось, нам понравилось, но с оговорками. А фильм таков и тема такова, что как-то неловко с полумерами, его полагается полюбить или возненавидеть. Он прямого действия, устроен как удар, и реакции требует однозначной: уебало либо не уебало. А мы че-то там закадровую музыку еще отдельно обсуждаем.

На самом деле, я подозреваю, почему двойственное восприятие, то ли пленило, то ли не пленило. Не катарсис, не потрясение от искусства, а просто потрясение, во многом я его сама себе сгенерировала. Меня тема взяла больше, чем кино. А чтоб она меня взяла, не обязательно вообще кино смотреть, достаточно начать про это думать: про то, что бывает после смерти родного человека.

В фильме «Жить» мертвые родные являются тем, кто остался. Очень обыкновенно, буднично приходят, по дому помогают. Одной героине мало было фантазийного возвращения – так она выкопала мертвых дочерей и посадила за стол пить чай. Два детских трупа на кухне. Вот какой смелый режиссер Сигарев. И вот какая недостаточно смелая героиня, мать. Не справилась, заиграла в куклы.

Тут отдельно спасибо авторам фильма «Жить» за метафору с выкопанными мертвяками.

Человек один раз кончается физически, а так – хоть по нескольку раз же еще, пока живой. Кончается – в смысле, необратимо меняется, превращается в следующего. Живешь с человеком, а его уже нету. Вместо него, правда, есть другой, он не хуже, может, наоборот, лучше, но ты его в упор не видишь и не слышишь – не распознаешь. Ты занят диалогом с тем, которого нету. За столом сидит трупак, и ты говоришь за двоих: реплику за себя, реплику за него. Ты лучше него знаешь, что он скажет.

Как у Шкловского, когда он рассуждает про Анну Каренину: «Человек говорит – „моя жена", а она уже не его жена». В ней уже что-то необратимо случилось, а он еще не понял. Если постоянно тереть с мертвецами, постепенно перейдешь в режим внутреннего монолога, а он годится только для молитвы, да и то. Да и то молитва – диалог.

Но это ведь христианская логика: кто-то умер, кто-то воскрес, откопаю-ка я своего и подожду, пока он на третий день. Есть еще логика восточная. Если следовать ей не только в вопросах кармически обусловленной близорукости, то, конечно, никто не кончается и начинается, все продолжаются. В Анне Карениной продолжается каренинская жена, иначе хули бы ей под поезд кидаться, это просто двум бабам, старой и новой, тесно стало в одном человеческом сердце. А так – если б та подохла, этой бы раздолье, все ровно.

Я за восток, мне иначе нельзя, а не то я, как Каренина, куда-нибудь сигану, честное слово. Я не хочу никого, ни одну из нас убивать, я лучше буду пытаться расширить сердце, чтобы всех их простить, чтобы всех себя в нем разместить. Чтобы всему ужасу и всему счастью хватило площади.

Видимо, фильм «Жить» все-таки дико талантливый, иначе какого хера я уже неделю о нем на разные лады так и сяк. Диалоги, опять же. Текст, который произносит Троянова.

У ВВ недавно умерла ее учительница. «Светло, высоко», после долгой болезни. Сколько помню, ВВ бегала к ней домой, таскала лекарства, кормила, поила. Мы любили друг друга по-настоящему, сказала ВВ. «Понимаете? Это очень важно. Люди так мало друг друга любят». Я спросила: вы понимаете, что я вас именно люблю, а не что-нибудь еще? ВВ сказала: да.


18 ОКТЯБРЯ

С удовольствием хожу на работу каждое утро. На работу на Лубянку в статный Политехнический музей, к школьникам. Я соскучилась и рада, что меня обязательно ждут где-то в урочный час, и этот час ранний. Что отправляюсь куда-то вместе со всем городом. Мне нужны заданные маршруты, в которых есть какой-то смысл.

Прямо сейчас, в таком же точно октябре, в деревне Удалы Скарлетт грубо лепит свои пирожки, ее младенец спит или орет, ее муж спит или смеется, за ее окном мчат электрички, часто, эта ветка популярная, направление так и называется – главное.

Я не поеду в Пермь 19-го, съемки откладываются больше чем на неделю, не видать мне бани, не смотреть с пригорка электропоезда. Невозможно поверить, что каждый день на свете живут эти мои люди, с руками просторными и мягкими. Невозможно поверить, что где-то жизнь не ебашит ломаной линией, а течет, и что раз течет, к ней же можно припасть. А я стою очень прямо, я ни во что не уткнулась, я стою на спор, на самый честный спор, потому что и когда никому не видно, я все равно прямая. Я жду зеленого света, даже если на километры вперед ни одной машины. Все дело в зеленом свете и в доверии. Мое доверие к тому, кто его зажигает, безгранично.


20 ОКТЯБРЯ

Школьники написали к пятому дню учебы свои беспощадные пьесы.

Практически всех понесло в эпику, в судьбу человека. Не день из жизни, не неделя, а вся трасса целиком. Счет на десятилетия у них. Встреча спустя годы. Друг не узнал друга. Поэт не узнал лиргероиню собственного стихотворения. Парень мотается по галактике, колонизирует планету Новая Земля-2, а на старой Земле, на обычной, его ждет девушка.

Девушку зовут, что характерно, Нора. Их практически всех как-нибудь так зовут: Дамиан, Кристофер, Жаннетт. Ясное дело, разве с Машей или с Колей может случиться что-то интересное, и не в космическом будущем, и не в средневековом прошлом, а сегодня?

Мы им установили лимит в семь страниц, не развернешься особо с описаниями, с поступательным развитием сюжета. К тому же школьники – повторюсь – мельчить не настроены. Школьников манит романный или даже саговый масштаб. Им бы многосерийный фильм сочинять – с флешбэками, со всеми делами, а тут такая вынужденная нищета.

Пришлось школьникам упихивать длинные жизни героев в десяток коротких сцен. Все происходит стремительно. Герои мчат по главным точкам: родился – женился – совершил важное научное открытие – развелся – опять женился – предал – потерял память – убил – убит. От всего человека нам остаются только главные точки.

Один за другим я читала биографические конспекты в диалогах – сверхплотные, без воды и без воздуха. Вот так люди, с которыми еще мало главного произошло, разлиновывают эту абстрактную тетрадку. Такая у них селекция судьбоносных событий.

Выборы школьников не странные – понятные. Крупное событие отличить от некрупного можно даже при скудном персональном опыте ужаса и счастья. Опять же, из скудности опыта вытекает наглость. Они так лихо швыряют героя в любовь, в прощание навек, в смерть, так легко даруют ему встречу жизнь спустя, так походя лишают всякой надежды, как даже сам господь Бог остерегается иной раз и смягчает углы.

Театр – вообще грубое искусство, крупных форм такое. Историю в театре надо рассказать быстро и выпукло. Давление на зрителя должно быть сильным и частым. Ковальская с Греминой сочинили талантливое определение – чем театральное искусство отличается от киношного и, тем более, телесериального – «интенсивностью переживания на единицу времени».

Мы в театре как бы показываем жизнь неослабевающего драматизма, показываем строго горку: либо герой в нее лезет, либо ёбается с нее. Плато – только подразумеваем. Что – ну, где-то, когда-то, когда нет горки, есть прокладки, люфты, воздушные подушки, на которых герой возлежит, и с ним не происходит ни-че-го. Ничего особенного.

Киноартхаус, видимо, взял на себя функцию антитеатра и интересуется только подушкой. Микродействиями, микрособытиями, самой жизненной тканью, а не швами и не зонами разрыва. Весь фильм может быть как подушка. Просто лежит подушка, легкий ветерок выдувает из нее перышки – и так полтора часа. Если режиссер задорный и любит движуху, экшн, – в финале подушка красиво лопается.

На подушке, интересно, я сейчас, или на горке, и что считать жизнью, то или это? Жизнью – релевантной, действительной, которую уместно пересказать, когда я умру. Чтобы сразу стало понятно: вот такой был человек, вот это составляло его существование. Когда я существовала, как я – когда горки, или когда подушка?

И – самое главное – пока я еще существую в настоящем времени: как не перепутать одно с другим, главную точку с проходной? Как не засыпать в горах и не лепить из подушки роковой тотем?

Я в этих делах дурочка, мне всю дорогу кажется, что я в горах, даже если я в постели. Я во всем подозреваю точки бифуркации. Поэтому, зная, что слабовидящая, точнее, что дальнозоркая, я благоразумно отмахиваюсь от видений и проебываю, бывает, настоящие горы. Мальчик зря кричал: Волки! Волки! – и его по привычке не спасли. Я кричу: Гора! Гора! – и сама себе не верю, слишком много уже было ложных вызовов. Но иногда ведь и на самом деле, гора – это гора. Отошел – и видно, издалека. Четко, с координатами, с высотой пика. Отсюда моя жизнь пошла в другую сторону, а я все проспала, я думала – так, просто гуляем.

Весь хребет, всю горную систему покажут, наверно, потом. Талантливо смонтированный трейлер с живым звуком – на экране в целое небо. Кодой.

Там, среди прочего, обязательно должна быть реальная гора Басег. На мне рубашка в сине-белую клетку, я ее купила в секонд-хенде, а потом она ушла по реке, утопла. Ноги насквозь мокрые, хотелось идти через лес легкими ногами, и я вместо берцев или сапог надела кеды из тряпочки. Весь час ходьбы к подножию земля опаивала под ступнями, ледяная лужа переселялась от почвы – под пятки, и я шла, как босая, терпела и гордилась, что даже такое страшное физическое испытание мне нипочем. К тому же я не просто наблюдаю весну, я себе сделала инъекцию – укол снеговой водой в самое тело, весна не вокруг, а буквально – во мне. Солнце нагревает лужу на земле. Я нагреваю лужу в кедах. У нас общее дело, я – часть процесса, субъект природной политики. На вершине мы фотографируемся на пленочную мыльницу. Мы еще не знаем, что за карточка получится, а она получилась хорошая. Небо такое синее, а мы такие дураки.

Это была моя подушка тогда. Моя подушка была набита горами, лесами, речками, Жужиком, университетом, ночевками по друзьям. Много, много перышек, хороший объем.

В сущности, в моем трейлере, в трейлере меня, – столько красоты может быть! Севастопольские корабли, Японское море, таймырская тундра. Есть где развернуться операторам.

Мой трейлер будет нескучный, с частой переменой локейшенов. С редкой переменой главных действующих лиц, но вообще, лиц получится много и разных.

Мой трейлер будет смешной.

Мой трейлер будет похож на пьесы моих школьников.


25 ОКТЯБРЯ

Есть часы налета у капитанов воздушных судов, а у меня многие, многие часы находа, нагула. Я всю Пермь исходила пешком, а Пермь длинная и неровная. Теперь я опомнилась много лет спустя и гуляю Москву: жанр, оказывается, не сдох. Да и я.

С каждой прогулки приношу ворох отпечатков, как записки на салфетках, такие. Малости от людей, сиюминутные доказательства чьей-то жизни.

Мое чувство к Москве простое, в одно слово. Я Москве благодарна, она мне много чего вернула. И она пока ничему не помешала, ума не приложу вообще, чем этот город может помешать человеку. Город, где тебя никто не насилует, город доброй воли.

Но как же, спросите вы, ведь они прямо тут и находятся: казематы, где томились Пусси Райот, дворец, где восседает сам. А это не в городе. Это – на свете, это – по игре людей, а не по жизни Москвы. Москва стоит почти тыщу лет и хуй кладет: вот, говорит, вам моя историческая правда и глубина, живите, чувствуйте ее и отъебитесь.

Да, казематы. Бросила следить за повесткой. Сначала было честно интересно – с прошлой зимы и до начала лета, может. Потом уже инерция: нарочно усаживала себя за чтение ленты, стыдно не быть в материале. Но теперь как-то еще стыднее добровольно бывать подолгу и регулярно в неинтересном материале, в одинаковом материале, в тавтологичном, в стилистически убогом. Я чувствую, что не могу быть полезной здесь. Да даже вредной – не могу.

В твиттере я радуюсь, когда пишут школьники. Никогда не угадаешь, куда их понесет, как они победят пунктуацию, сколько скобочек нарисуют и в какую сторону. Алгебра, умираю, пишут они – и почему-то латиницей. Umiraju. А КС не пишут. Кашина не ретвитят.

Вообще, хочу читать только школьников, стихи, некоторые письма и обязательно объявления на столбах. Гуляли с Максом, нашли на стенке: «Семья супергероев снимет квартиру в вашем районе. Двушку, потолки не ниже 7 метров, желательно с парковкой на крыше, титановый санузел. Славяне. Своевременную расплату гарантируем. Восстановим справедливость в жэке». Кремль, кстати, в нашем районе. Кремль надо сдать славянам, чтобы они восстановили. Телефон прилагается. Контактное лицо – Красная фурия. Славяне ли это?

Вынести, конечно, можно все, что угодно, кроме неудивительной жизни.

Вот я и выношу все – через непрерывное удивление.


29 ОКТЯБРЯ

Еду в поезде, нравится. Хорошо, что меня по РЖД решили в Ростов забросить, а не по небу. Самолеты мотают нам нервы, поезда дарят покой. Это новый состав, чистый, мягкий, я одна в купе, да и в вагоне – одна из пяти, может. Дом отдыха! Проводница носит чай. За окном показывают лес. Лес прощается, он уже практически сожрал сам себя, распался, вымок, сгнил, пошел ржавыми пятнами. Красиво, кстати, потому что в природе красиво – то, что справедливо, а не то, что радует. Умирающий на исходе осени весь наш бедный сад – справедливо, и глаз, которые пусть не радуются, но зато что-то другое они – не оторвать.

Мне даже показалось, что я хочу написать И. длинное, обстоятельное письмо. Но нет, на самом деле не хочу. Я у себя в голове с И. так много говорила, что лень проговоренное записывать еще и на бумаге. Скучно, дубль.

Злиться на И. подолгу – разрушительно. Пока я злюсь и молчу, я несчастный человек. Энергия несчастья день ото дня растет и в какой-то момент поглощает энергию злости, давит массой. Я не могу больше быть злой, потому что я больше не могу быть настолько несчастной.


30 ОКТЯБРЯ

Позднее лето стоит в Ростове, деревья зеленые, ночи томные, никто не напрягается. Мне город по сердцу, местами он даже резонирует с Севастополем, как ни странно.

Я и режиссер Муравицкий весь первый день допрашивали ростовчан про ростовскую самобытность. Вот, говорят, группа у нас есть, «Церковь детства». А что играет? Ну, такой, дарк шансон играет. Казачий рэп еще есть. Или вот тоже автор-исполнитель, сочиняет песни на стихи правозащитников.

Мы отдельно уточнили на всякий случай: правда ли, что Ростов – город пацанов и бандитского обаяния? Все в отказ: не, не, ничего такого, все как и в остальной России. После театра зашли в целомудренное кафе «Пить кофе» и увидели, что ребята скромничают. Непацанов в кафе не было вовсе – не считая девчонок, но то были пацанские девчонки. Все сидели в ночь с понедельника на вторник и решали дела.

– Смотри, – авторитетно сказал Муравицкий, указывая на дедка в серых трениках и бейсболке. – Явно только что откинулся.

Что-то такое понял Муравицкий из дедушкиной особой пластики. Дед тер-тер с барменом, да и свалил. А минут через двадцать вернулся – с чемоданчиком и в форме с генеральскими погонами. Мы прямо охуели от метаморфозы. Спрашиваю по секрету у официантки: а это кто? Это наш генерал Николай Николаевич – и визитку его, главное, тут же притащили откуда-то из-за стойки. А почему он в форму переоделся? Потому что он наш генерал.

Не выдержала, пошла знакомиться.

Николай Николаевич с полпинка буквально начал, как заведенный, рассказывать мне про своих друзей Шеварнадзе и Дудаева, про военные действия в Баку, во Вьетнаме и на Сахалине. Перебивать не давал, нес, что хотел. Бабулей меня называл.

– Глаза у тебя, бабуля, как Мариинская впадина. Шея – как у Нефертити. Бери да заливай тебя шампанским. Рыжий (официанту)! Сто грамм водки принеси бабуле и одно капучино.

Периодически Николай Николаевич якобы прощался: отдавал честь и хватал мою руку, как для поцелуя, но вместо поцелуя коротко обрабатывал языком запястье, игриво так.

Всю руку тебе излизал, строго заметил Муравицкий. Ну а что делать, вербатим, производственные расходы.

К полуночи устали производить, пошли на хату через гастроном. В гастрономе Муравицкий напряженно искал простой бородинский хлеб, но там был только непростой, патриотический – Великорусский, например. Всюду у них казачество это, негодовал Муравицкий. Реально, кстати, во всяком собеседнике подозреваешь казака, в каждой булке.

Да у них даже баскетбольный клуб называется «Атаман».


31 ОКТЯБРЯ

Прочитала пьесу «Иллюзии». Там детектив о любви. Триллер. Две семейные пары старичков разбираются промеж собой на смертном одре: кто кого чего. И сквозной вопрос: что было любовью? То, это, то и другое оба или вовсе ничего? Четыре варианта. Они себя буквально терзают. Нечем больше озаботиться, можно подумать, перед смертью. Может, и нечем, кстати – не знаю.

Сколько-то лет назад я пришла опять к ВВ с повинной. Ах, что же мне делать, Жужик такой хороший, но где тогда счастье? В смысле – хороший? – спрашивает ВВ. Ну, Жужик, говорю, это если не счастливая жизнь, то счастливая смерть. Отложенное счастье, долгосрочная инвестиция. Я буду старенькая, и ни один прохожий, глядя на меня-бабушку, меня-осевую – не прочтет: мама умрет, все взрослые любимые люди умрут, а Жужик останется. Единственный носитель знания, носитель зрения, которое позволит ему разглядеть даже через бабушку – вот она я. Просвечиваю. Ну и стакан воды. Тот самый, поэтизированный, пресловутый. Поднесение стакана, гарантия.

Так не будет, сказала ВВ. При прочих равных – так не будет ни за что. Жизнь ведь справедлива в том смысле, что каждому полагается весь спектр переживаний. И если сейчас и все предыдущее свое половозрелое время Жужик живет с женщиной, которая не любит его страстно, то он однажды возьмет опыт страсти, обращенной на него. Придет кто-нибудь, она – и пригласит. И он пойдет, потому что это его обязанность живого человека. Нельзя манкировать мобилизацию. Можно, разве если только у тебя такая специальная идея: хочу прожить не целую разную жизнь, а упороться в кусочек. Да что Жужик! Ты сама – ты хочешь пойти куда-то еще в остальной мир, или у тебя идея о добровольной изоляции, за верность которой полагается награда в виде предсмертного стакана?

Идея – важно. Идея – алиби. Аргумент. Если с идеей идешь по судьбе, то отвечаешь по итогам не перед судьбой, а перед идеей. Я не проебал, я раньше придумал систему – и в моей системе это был не проеб, а напротив.

Очень жалко, что у меня нет идеи. Это от скромности: я не считаю, что в состоянии сочинить идею лучше судьбы.

Вижу ВВ часто: тем чаще вижу в голове и в сердце, чем реже на самом деле. На самом деле ВВ теперь в Петербурге. Живет в питерском доме с решетчатым лифтом, с потолками, полами, с величественной сыростью, с достоевщиной, декадентщиной, со всей этой хуйней, которая меня не прибивает к земле масштабом, а, наоборот, тяготит – претензией. На вечность. Вечность – в других лежит широтах. Не плачьте в мансардах о бренном, о многозначительной благородной разрухе, плачьте в елках от радости, что елка вас переживет. Елка не превратится в винтаж, елка честно умрет однажды, и, умерев, еще пригодится. Костром, вешалкой, столиком.

Питер – город победившего винтажа. ВВ – елка. Зачем они теперь вместе?

Как-то раз ВВ написала мне:

И даже, думаю, тебя не минует ужасный какой-нибудь день (не пророчествую, не дай бог!), но тебе зачем-то дано чувствовать, и значит – готовься. Но быть готовым не значит – остерегаться. Значит – просто быть готовым. Не ждать и не бояться, не хорохориться и не плевать. И – опять банальность – жить, пока можешь.

ВВ! Я очень, очень стараюсь.


10 НОЯБРЯ

От рэпа в Ростове не скрыться. В парикмахерской парикмахерши слушают с компа подборку русского, иначе говоря, ростовского рэпа – разве есть в России рэп какого-то еще производства? Таксист вез меня на вокзал под «Касту»: «Этот спор нам обоим дорог, как зад Джей Ло». Надо будет козырнуть при случае цитатой в каком-нибудь дорогом споре на двоих.

Ждала от поезда специального рэп-радио, но обошлось.

У меня собственные музыкальные запасы теперь: два диска рэпа казачьего (на сувениры) и три – «Церкви Детства» (на добрую память), а также двухгиговая папка «Ростовский инди» (на жестком диске).

Соседей по купе звали Тамара Александровна, как мою покойную бабушку, и Петр Трофимович. Трофимович – тоже важное отчество, тоже был друг и тоже умер. В общем – привет, Ханеке – я ехала домой в компании влюбленных старичков.

Бабушка все умилялась поезду, новому вагону, до чего техника дошла. Ночью вернулась из биотуалета глубоко потрясенная, говорит деду:

– Сходила вот. По-большому даже сходила. Прелесть! Чисто. В туалете чисто, бумага – какая хочешь.

Легла на полку, укрылась – и опять, радостно:

– Одеяло такое мягкое! Прелесть!

А дед ей, по-мужски снисходительно так:

– Ты таблетку приняла? «Прелесть».

Они постоянно друг друга страхуют – напоминают про таблетки, про еду и питье, одеться потеплей. Перекрестный огонь заботы. Бабушка: ты без меня погибнешь, натурально, погибнешь. Или, она же: Петя, я тебя в угол поставлю. Это у них игра и юмор любви.

Живут вместе 56 лет. Живут в Волгодонске. Волгодонску тоже ровно 56 лет. Свадьбу играли на целине, комсомольскую свадьбу. Дед рассказал, как их в прошлом году перепугали врачи. Диагностировали у Тамары Александровны рак «четвертой степени». Оперировать отказались, в больницу в Ростов везти отказались: не довезете, говорят. Копите на похороны через месяц-два. Дед не сдался, начал искать деньги на операцию, а потом бабушку прихватило, приехала «скорая», отвезла в другую какую-то клинику. Когда бабушке разрезали живот, оказалось, что рака нет, а есть язва желудка. Похороны отменились, только вот теперь Тамаре Александровне нельзя домашнего вина, она немножко скучает.

– Обещали месяц, а я вот теперь уже целых двенадцать живу!

– Всю ведь извели, уморили. Была красавица, настоящая волгодонская женщина, а что осталось?

– А что такого? – я решила вступиться за бабушку, она действительно симпатяга, ясноглазая, нежная, высохшая принцесса. – Просто теперь она худенькая.

– Да. Теперь она балерина.

Утром мы освобождаем окно от шторки, Тамара Александровна и Петр Трофимович видят солнце, поля Рязанской области, покрытые инеем, и легко радуются погоде, пейзажу. Хорошее утро, говорят. Как нам повезло, что мы приехали в Москву в такой хороший день.

Тамара Александровна зачитывает вслух гороскоп для Петра Трофимовича: рак, слушай! Ракам звезды сулят перебои в бизнесе и отсутствие взаимопонимания с близким человеком. Петр Трофимович звездам аргументированно возражает: работы у меня нет, жена спокойная, это для других людей гороскоп.

У Петра Трофимовича в Москве операция, глаз будут оперировать, катаракта. Едут не как на операцию, а как на праздник.

– Живем, – говорит Тамара Александровна. – Думаем жить. Вот сейчас он будет видеть, и жить будет лучше.


11 НОЯБРЯ

Если человек прожил много историй и прожил глубоко, внимательно и беспощадно, он делается как бы over-educated и не может больше смотреть на вещь в отрыве от контекста. Не может слышать один новый чистый голос.

Зима никогда больше не придет ко мне просто так, одна. Она придет ко всему моему зимнему опыту, к двадцати шести зимам. Мы никогда с новой зимой не будем наедине, я ее не расслышу в общем гуле зим. В гуле – а еще потому, что когда первый снег падает, у меня сжимается сердце, сжимается и слепнет.

Когда я вижу осенний призыв на вокзале, солдатиков в форме, – у меня сжимается сердце. Потому что Жужик уходил так.

Чем дальше – тем меньше минут, когда сердце не сжимается.

Через сколько-нибудь лет мне, наверно, пальчик покажите – сердце сожмется.

Может быть, после этого человек и умирает – когда сердце не разжимается вовсе, когда исчерпан лимит переживаний, когда всё на свете, каждое микрособытие – повод для сердечного сжатия. Все просто живут с разной скоростью в этом смысле и поэтому умирают в разном возрасте.

Я в поезде посмотрела все свои старые фотографии и всё поняла. Расшифровала, как археолог – наскальную живопись. Все-все видно на этих фотографиях – все настоящее и все будущее – и как это я раньше могла не замечать? Как я вообще раньше могла – многое это чудовищное все?


29 НОЯБРЯ

Искала вечером под новым снегом Новую Басманную улицу, дом 26. Загадки для сказки – хорошо. Снег – тоже. Дом 26 – плохо для сказки, потому что там больница, а в больнице соседка Анёла. Я несу ей передачку: полотенца, пироги и, кстати, опять-таки сказки – Г.Х. Андерсена.

Кто москвичи с детства – те не поймут, до чего же удивительно, непостижимо для немосквича, что в этом городе можно вызвать «скорую помощь» и уехать на ней в больницу, которая еще и стоит до кучи на Новой Басманной улице. «Басманная» – слово из федеральных новостей, один из множества топонимов, которые имеют отношение к чьей-то истории и красоте, но не к тебе же, не к повседневной жизни, не к булочным, не к поликлиникам. Кажется, что вся Москва открыта нам строго в режиме гостевого визита. Живи, ходи, разговаривай, делай что-нибудь – только не вздумай болеть и умирать. Ну, как в музее табличка «руками не трогать». Музей лежит перед тобой – зримый, материальный, но это понарошку. Перемещаться разрешено, прилечь на пол отдохнуть – извините.

Я вот даже не знаю, по какому телефону вызывать «скорую». Наверно, специальный какой-то номер, московский. Или просто ноль три? Как везде? Анёла вчера выяснила верный номер и умчала в результате на Новую Басманную. Врачи «скорой помощи» оказались такие большие, такие красивые русские люди. Дедморозы. Пришли и все порешали. Это и есть главная «скорая помощь» – когда приходит конкретный взрослый человек, который точно знает, что надо делать, а тебе – тебе великодушно разрешает не знать. Это – счастье.

Навещать можно до 19.00. Я приехала в 20.00, у центрального входа топтался парень. Подергала дверь – не дергается. Парень говорит: закрыто. Я у него честно и сразу спросила: что делать? Не знаю, малыш, ответил парень. Я стою с пакетом пирогов на пустой Новой Басманной в меховом капюшоне, как Красная Шапочка в лесу, и понимаю, что сейчас расплачусь оттого, что Волк назвал меня малышом. Так уж он угадал.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Веселые истории о панике

Подняться наверх