Читать книгу Люся, стоп! - Людмила Гурченко - Страница 8
Глава шестая
Белые хризантемы
ОглавлениеЭта глава будет совсем сбивчива и непоследовательна. По порядку не получается.
В декабре 1991 года я повисла в воздухе. Это уже не двадцать пять и не тридцать пять, если родилась в год ударного стахановского движения. С чего начинать? Опять начинать? Люди продолжают, отдыхают, доживают. А мне опять начинать. Там прошла треть жизни. Одна знакомая Кости из Москонцерта говорила мне: «Вспомните, как он ухаживал за вами, когда вы сломали ногу».
– Да, это так. Но если бы с ним что-то случилось, я поступила бы так же.
Это верно. По-моему, он говорит, что это все для родителей. Они хотят внуков своих, понимаете!
– Понимаю.
Это отвратительно, но, к сожалению, я принадлежу к тем людям, которые в особые моменты жизни все переносят на себя. Хотя и борюсь, борюсь с этим. Нет, я бы не смогла не отдать долга. Я бы не смогла опуститься. Я бы не смогла притворяться, угождать.
Ну и что? Ну и дура. А иногда как надо и подхихикнуть, и подсоврать, и восхищнуться. Думаете, не пробовала? Неоднократно. А приду домой, посмотрю на свое лживое лицо в зеркало, и плюнуть хочется. Противно. Завтра скажу. Завтра брошу. Завтра захлопну. И бросала. И говорила. И хлопала. Потому и не прижилась ни в одном коллективе. Ни в одном браке. Коллектив, брак – это насилие. Вообще при слове «брак» у меня еще с детства тоска. Почему они вступают в какой-то брак, если они хотят быть счастливыми? «Брак – это торжественная сдача в эксплуатацию».
У меня слово «брак» сразу ассоциируется с браком пленки. Брак пленки – это значит переснимать. Все заново. Опять плакать, рыдать, умирать. Еще и еще раз. Ужас. Брак – изделие неполноценное. «Этот щенок отбракованный». Они вступили в брак. Какая-то темная штука этот брак. Но «браком» он становился позже. А вначале, в первые счастливые месяцы влюбленности, притирки, открытия друг друга, разве думаешь о «браке»? Это потом…
Это потом она всегда стремится сказать правду, доведенная до отчаяния. Швыряет ему правду в лицо, забывая о чувстве самосохранения. Швыряет правду ради мига победного удовлетворения. Ну и что? А он со своими изменами остается немым до могилы. Во как! И только двое могут знать, что именно приводит к разрыву. Это до конца невозможно объяснить третьему. Судить о мучительной боли разрыва, распада двух людей может тот, кто испытал нечто подобное. В браке витает измена. Это мина или взорвется, или ее кто-то из двоих осторожно разминирует. Кто из двоих умнее. Брак – искусство.
Марк Наумович Бернес после смерти жены долго жил один. Никого рядом с собой не терпел. «Знаешь, в это дело надо нырять, когда тебе двадцать, когда в голове пусто и полно внизу. А теперь, понимаешь, зеленая, сидишь рядом с ней и взвешиваешь, и внимательно смотришь, а что там у нее во рту с правым коренным? А не болел ли кто-то там у нее в десятом поколении энцефалитом? Вот так. Было у меня одно увлечение. Жена долго болела. Когда она умерла, я так страдал. Приходила эта красивая женщина ко мне. Ухаживала, кормила. Спала на раскладушке. Через неделю я понял, что на ней не женюсь никогда. А как сладко было встречаться в подъездах, у друзей, в машине! Нет. Дура ты зеленая. Ничего в жизни не понимаешь. Потом поймешь».
Но как хочется жить без оглядки, без испуга, что тебя обманывают. У меня дома с утра до вечера, ежедневно, были признания в любви. От этих «еже» в какой-то момент можно в это поверить. И как-то в разгар ежедневных «еже-еже» один артист в остроумной компании спросил: «Ну, бабы, назовите мне женщину, которая в своей жизни не была обманута?» Я тут же хотела вскочить. Но противный, далеко не глупый мой внутренний голос приказал: «Люся, стоп! Сиди и не рыпайся». Он всегда прав, мой внутренний голос. Он – не я.
Когда же это началось? С чего? Истерики, швыряние стульев, телефонов. И желание вызвать меня на нервный срыв. Когда я почувствовала, что назавтра нет никаких сил ехать на съемку. Да вы что! Я собрала в красивые кофры все его вещи. Красивое он любил. И что ж, пока!
– Прости!
– За что?
– Да, я зажрался. Я каюсь, каюсь.
Каюсь. В чем? Я смотрю на него. Ба! Да это уже совсем другой человек. Как изменился тот человек из семидесятых… Как быстро он принял железную логику нового времени. Одет с иголочки, руки в брюки, глядит на всех поверх голов. Быстро переходит на «ты», всех по плечу. «У меня братья в Нью-Йорке». Какие, откуда? Какая метаморфоза. Когда же это началось?
Вдруг мы стали часто менять музыкантов. «Они не возбуждают». А почему они должны возбуждать его? Они на сцене для публики. Но тогда мне было не до того, чтобы разбираться в «возбуждениях». У меня по три концерта в день. Силы, силы. Денег платят больше. И неизвестно, сколько это продлится. Ничего не понятно с этой свободой. Куда она выльется. Но после концертов костюмерша стала подольше задерживаться со мной. А Костя – с музыкантами, хоть они его и не возбуждают. Костюмерша пришла ко мне из того, первого, «Бенефиса» семьдесят восьмого года. Сама вызвалась мне что-то прострочить – я шью руками. Была долгое время внимательна и скромна. Изучила многое, что мне нравилось, много мне шила. Первые вещи все были с укороченной талией. Все время вшивали заплаты. Она дома примеряла мои наряды, ставила мою пластинку, пела и танцевала. Ну что ж, думаю, поклонница. Она не была замужем и постепенно стала своим человеком в нашей семье. Прошли годы, многое изменилось. Она мне стала рассказывать, что все у нее спрашивают, не сестра ли мне она. А потом уже, не дочь ли она моя. Родилась она в 1948 году. А чем она хуже? Она тоже пишет роман. Стала ненавидеть слово «костюмерша»: «Я мастер! Теперь я получаю в долларах, а не жалкие рубли».
Интересная история. Мы разошлись с Костей. Она стала звонить ему, Костя ей. «Он такой податливый». А мне все письма присылала. Недавно написала, что он и сейчас ей часто звонит. «Но своего телефона не дает».
А вообще грош мне цена в базарный день. Но как же покладисто и деликатно, тонко и хитро надо было себя вести, чтобы так просто обвести такого, казалось бы, многоопытного и проницательного человека, как я. Грош, грош мне цена.
Передо мной листок бумаги. На нем телефоны, по которым теперь мне самой нужно звонить, договариваться, платить, отдавать, устраиваться и т. д. Теперь у меня ни музыканта, ни директора, ни друга, ни товарища, не говоря уже о чем-то «брачном». Все выбраковалось. Испарилось. Теперь делай все сама. «Да если бы не я, ты бы ничего не добилась». Это я помню. Потому и повторяюсь.
Дружба, близкое общение предполагают широкую свободу ума. Даже для самого бескорыстного человека красота, талант или успех друга, подруги в сравнении с его собственными достоинствами всегда болезненны. И вообще, любить человека, который что-то делает лучше тебя, очень трудно. Я дружила всегда до конца. В детстве была очень требовательна, писала письма и очень нежные подписи на фотографиях. Ревновала, если любимая подруга заводила дружбу с другой девочкой. Была готова отдать жизнь, пожертвовать всем ради подруги. Прохладные отношения и чувства меня не удовлетворяли.
Дружила я в школе с одной девочкой. Души в ней не чаяла. Так хотелось иметь сестру, о ком-то заботиться. А она стала гулять еще и с другой подружкой. И вот мы договорились пойти в кино. Иду к ней, а ее мама говорит, что она уже ушла в кино. Как? А я? Бегу по Клочковской, через Лопань к кинотеатру им. Дзержинского. Стою у выхода из кинотеатра, вся трясусь. Сначала я подумала, что перепутала сеансы. Но нет. И вот распахиваются двери. Толпой валит счастливый советский зритель. Выходит моя любимая подруга с той, другой девочкой. Видит меня, и ее лицо становится непроницаемым.
– Ну как же, почему меня не подождала?
– А мы нигде и не были.
– Как? Вы только что вышли из зала.
– Какого зала? Мы просто гуляли здесь.
Вторая девочка, опустив голову, отошла в сторону. Что произошло с моим открытым доверчивым организмом в тот момент! Не знаю. Но произошло на всю жизнь. Реагировать на такое открытое, размашистое… Я отступаю. Я молчу. Немею. Меня нет.
И с Костей выяснять отношения уже было бессмысленно. «Я этого не говорил!» И оба смотрим друг на друга и все понимаем. И я отступаю. Молчу. Немею. Меня нет.
Когда же это началось? На сцене мой голос стал глушить звукорежиссер. Ору что есть мочи. Никакого тембра, тепла. В Израиле, в восемьдесят девятом году, в антракте приходили зрители с просьбой приглушить аккомпанемент. Такого не было ни разу в нашей работе. Я к звукорежиссеру.
– У меня все как всегда. У Константина Тобяшевича все ручки на инструменте отпущены, говорите с ним.
Для чего? Чтобы услышать: «Я этого не делал!!!»
В Израиле он очень хотел произвести впечатление. Сколько невероятных поворотов и ухищрений, о которых даже вспоминать не хочется. За видимым обаянием и приятностью здорово скрывалась большая нравственная распущенность.
Когда же это началось? Может, тогда, когда я его долго ждала у магазина, а он так и пришел без продуктов и не смотрел мне в глаза? Это было летом. А зимой, около того же магазина, мы с Мариком, Леночкой и Тузиком долго играли на морозе. А он опять пришел без продуктов. И тоже не смотрел в глаза? То было время, когда еще не было рыночной экономики и прилавки были пустыми. Вот мне и дали по знакомству адрес того магазина. Может, тогда? Не знаю.
Заканчиваю «СекСказку». Никто меня не встречает. Тяну свои «секс-наряды». Зачем везде тяну свое? Какая сумка тяжелая. Но кто знал, что так скоро все перевернется в жизни. Приближался Новый год. И «операцию» со мной, как я теперь понимаю, его семье надо было закончить к празднику. Тяну сумки и не верю, что это я. Что это так. Что это произошло со мной. Как назло, на съемке сильно вывихнула больную ногу. Еще и хромаю. И слезы душат.
А может, это я такая? Злая. Недобрая. Не даю человеку раскрыться. Наверное, я в чем-то его не поняла, не увидела главных талантов. Это я ненормальный скорпион. Это я сдвинутая. Ну, нет у меня ни сил, ни возбуждения на пуськи-муськи. Я не могу и там и там. Ну вот, скоро все закончится, поедем отдыхать, ну, как было всегда раньше.
«Раньше – целовали сраку генеральше» – единственная вульгарность, которую позволила себе однажды моя дворянская бабушка, Татьяна Ивановна Симонова. Она сидела перед самоваром. В чеховской прическе. С блюдцем в руках. Пила чай с солью. Это было в голод. Она произнесла это слово с «достоинством», как и все, что говорила и делала. Все с достоинством. И вдруг такое слово! «Ого! Даже мой папа такого слова не говорил!» Я точно помню, что об этом тогда подумала. И запомнила это ее выражение и теперь часто его повторяю.
Когда же это началось? В Америке летом девяносто первого года он все забегал в магазины детских игрушек. Но это игрушки для совсем маленьких. А Марик и Леночка тогда уже вышли из младшего возраста. Значит, это уже тогда продолжалось…
Приплелась домой. Пусто. Мама молчит. Потом: «Звонил Костя. Очень страдает, но просил отдать какой-то инструмент. Наверху, в моем шкафу, но я боюсь по лестнице…» Мы эти инструменты последние годы меняли, продавали, покупали. А в голове ни одной спасительной мысли. Конечно, я сама загнала себя в тупик. Так работать без передыху, когда вздохнешь и бежишь, а выдохнуть некогда. А он ведь как это понимал. Знал, что я патологически боюсь повторения тех долгих лет безработицы. Как люди, знающие, что такое бомбы, боятся войны. И я позвонила. Отошла от своих правил.
Ах, какие интонации прежней нежности и тепла! Конечно, все я сама придумала. Конечно, все дело в моем негибком максималистском характере. Сутки мы провели в молчании. За невнятными объяснениями и более чем странным поведением я угадывала влияние другого ума, у которого он был в плену. Этот ум я хорошо узнала.
«Папа сказал, она позвонит, и ты позвонила».
Ну, если я позвонила, то надо что-то объяснить. Но ничего не происходит – ни туда, ни сюда. Вот попробуйте так. Моя мама ходит по коридору. Она что-то определенно знает. «Положите трубку», – часто слышала я его вежливое обращение к ней. Но я была уверена, что он говорил с родителями.
Его что-то мучило. В таком состоянии не вступают в новую, светлую волну жизни. Влюбленный человек ведет себя иначе. Да я бы это сразу распознала. И конечно, никогда бы не позвонила. «Ах, зачем я сказал родителям…» О чем? Но я молчу. Когда-то он, приехав от родителей, сказал, что у меня совсем другой запах: «Надо заново привыкать». Все это сейчас собиралось воедино. Я начинала трезво понимать, что все давно уже где-то завязано, что это поездки не к родителям. А может, именно у родителей это и происходит. Они на даче. Он в Москве.
«Я сломался, сбился с пути, опустился…»
Жил рядом, признавался в любви до, вот-вот, самого последнего дня. Даже моя мама бросала: «Костя, побойтесь Бога, ведь так же нельзя…» И – «опустился». Когда? Куда?
«Я жил с женщиной с ребенком».
Мое сердце увеличилось в объеме так мощно, что я стала задыхаться, а лицо до боли сжалось, потом растеклось и стало, наверное, перевернутым, потому что на его лице я увидела настоящий ужас, смешанный с глубоким тайным и вдруг вырвавшимся наружу победным превосходством – ну, как мы вас, звезд?!
Резкий звонок телефона. «Папочка, я признался Люсе, что я ей изменял… и… изменил».
Единственное число уже ничего не меняло. Несметная сила легко подняла меня на ноги, впихнула в шубу, вложила мне в руки ключи от машины, провела меня по коридору, где в приоткрытой двери стояла моя мама, спустила меня лифтом вниз и выбросила на улицу. Эх, треть жизни, прощай! В голове только одна мысль – бежать от этой «типичной» семьи! Бежать в свободу! Бежать в никуда! Но – бежать!
На улице шел крупными тяжелыми хлопьями снег.
Такой же снег шел в родном Харькове под Новый год. Впереди папа с баяном, и рядом мы с мамой. Идем на праздник. Идем нести «радысть усем людя-ам».
«Ето ж люди, дочурка, они нас з Лёлюю ждуть».
Нет, я не расплачусь. Сейчас нужно, как Скарлетт О’Хара. Нужно сесть в машину, включить свет, первую скорость и – вперед. Костя выскочил из подъезда с сумкой. Вот и вещи собрал, которые принес для недолгих переговоров, молодец. Не забыл, ничего не забыл. Так мне и надо. А это уже не игра. Он бросался на капот. Машина трогается с места. Он что-то кричит, приставляет руки к груди. Но я его уже не слышу. Мысли, видения, лица – все превратилось в разбитую бомбой груду кирпичей, которая еще недавно была красивым домом. О, сколько домов у меня на глазах рушилось во время войны. Но эта война разрушает самое важное – веру. Веру в человеческую искренность и верность.
Однажды я где-то прочла и была удивлена. Оказывается, во времена Чингисхана самое страшное наказание было за преступление с формулировкой: «За обман доверившегося тебе».
Почему человек мягкий и вежливый вдруг стал проявлять такую мощную агрессию? Его поведение во многом определял его отец. Однажды был взрыв ярости жуткой. Мы ехали на Птичий рынок купить собаку. В машине были Маша, Марик и Леночка. На повороте нас резко, впритирку обогнал рейсовый автобус-такси. Костя выскочил из машины к водителю. И ему в лицо пшикнул из газового баллончика. Среди белого дня! Это восемьдесят девятый год. Атмосфера жуткого разброда. Люди взнервлённые, спешащие, растерянные, а тут стоит машина поперек дороги, мешает движению. И скандал. Водитель закрывает лицо, размахивает железкой – крики, ругня! А мы в ужасе сидим в машине. По ней бьют ногами. Я опустила голову. Не дай бог узнают – «эти звезды как распоясались»…
Ехали обратно. «Я сейчас был как Давыдыч» (как папа, Тобяш Давидович). Программа уничтожения в поле отца. Тот ее активизировал. И сын ее выполнил.
И если из всего вороха памяти извлекаешь то или иное, наверное, оно и есть главное, суть. На армейской службе, чтобы не водить танки, он провел всех профессоров, притворившись, что плохо видит. И был переведен в военный ансамбль. Рассказывал весело. Но мне не нравится, когда мужчина отлынивает от военной службы. И об этом редко вспоминалось. «Я притворился». «Я выкрутился». Главный лозунг жизни – «выкручусь». Да я в этом не сомневаюсь. Каждое воскресенье не пропускал программу «Служу Советскому Союзу!». И смотрел со слезами в глазах. Что это?
Куда я ехала – не знаю. Заботясь обо мне, он деликатно и вежливо отвадил от меня многих. «Ее нет дома». «Она занята». «Она не сможет». «Ну что, мама, тебе, когда ни позвонишь, ты все отдыхаешь?»
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу