Читать книгу Жизнь ненужного человека - Максим Горький - Страница 3
III
ОглавлениеЖизнь его пошла ровно и гладко. Он хотел нравиться хозяину, чувствовал, понимал, что это выгодно для него, но относился к старику с подстерегающей осторожностью, без тепла в груди. Страх перед людьми рождал в нём желание угодить им, готовность на все услуги ради самозащиты от возможного нападения. Постоянное ожидание опасности развивало острую наблюдательность, а это свойство ещё более углубляло недоверие к людям.
Он присматривался к странной жизни дома и не понимал её, – от подвалов до крыши дом был тесно набит людьми, и каждый день с утра до вечера они возились в нём, точно раки в корзине. Работали здесь больше, чем в деревне, и злились крепче, острее. Жили беспокойно, шумно, торопливо – порою казалось, что люди хотят скорее кончить всю работу, – они ждут праздника, желают встретить его свободными, чисто вымытые, мирно, со спокойной радостью. Сердце мальчика замирало, в нём тихо бился вопрос:
«Проходит?..»
Но праздника не было. Люди понукали друг друга, ругались, иногда дрались и почти каждый день говорили что-нибудь дурное друг о друге.
По утрам хозяин уходил в лавку, а Евсей оставался в квартире, чтобы привести комнаты в должный порядок. Кончив это, он умывался, шёл в трактир за кипятком и потом в лавку – там они с хозяином пили утренний чай. И почти всегда старик спрашивал его:
– Ну, что?..
– Ничего…
– Мало! – говорил хозяин.
Но однажды Евсей ответил иначе:
– Сегодня часовщик говорил скорняковой кухарке, что вы краденое принимаете…
Он сказал это неожиданно для себя и тотчас же, весь охваченный дрожью страха, опустил голову. Старик тихо засмеялся. Потом протяжно и без сердца выговорил:
– Ме-ерзавец…
Его тёмные, сухие губы вздрогнули.
– Спасибо тебе, что сказал мне это, спасибо!
С той поры Евсей стал внимательно прислушиваться к разговорам и всё, что слышал, не медля, тихим голосом передавал хозяину, глядя прямо в лицо ему.
Через несколько дней, убирая комнату, он нашёл на полу смятый бумажный рубль, и когда за чаем старик спросил его:
– Ну, что?
– Вот – рубль нашёл…
– Так. Ты нашёл рубль, а я – золото! – сказал хозяин, усмехаясь.
Другой раз он поднял у входа в лавку двадцать копеек и тоже отдал монету хозяину. Старик опустил очки на конец носа и, потирая двугривенный пальцами, несколько секунд молча смотрел в лицо мальчика.
– По закону, – вдумчиво заговорил он, – треть находки – шесть копеек – принадлежит тебе…
Он замолчал, вздохнул и сказал, опуская монету в карман жилета:
– Однако – непонятный ты мальчик…
А шести копеек не отдал ему.
Тихий, незаметный, а когда его замечали – угодливый, Климков почти не обращал на себя внимания людей, а сам упорно следил за ними расплывчатым взглядом совиных глаз, – взглядом, который не оставался в памяти тех, кто встречал его.
С первых дней его сильно заинтересовала молчаливая, смирная Раиса Петровна. Каждый вечер она надевала тёмное, шумящее платье, чёрную шляпу и уходила куда-то; утром, когда он убирал комнаты, она ещё спала. Он видел её только по вечерам перед ужином и то не каждый день; её жизнь казалась ему таинственной, и вся она, молчаливая, с белым лицом и остановившимися глазами, возбуждала у него неясные намеки на что-то особенное. Он незаметно уверил себя, что она живёт лучше, чем все, знает больше всех, в нём слагалось непонятное ему, но хорошее чувство к этой женщине. С каждым днём она казалась ему всё более красивой.
Однажды он проснулся на рассвете, пошёл в кухню пить и вдруг услыхал, что кто-то отпирает дверь из сеней. Испуганный, он бросился в свою комнату, лёг, закрылся одеялом, стараясь прижаться к сундуку как можно плотнее, и через минуту, высунув ухо, услышал в кухне тяжёлые шаги, шелест платья и голос Раисы Петровны:
– Эх-х, в-вы!.. – говорила она.
Он встал, осторожно подошёл к двери и заглянул в кухню.
Смирная женщина сидела у окна, снимая шляпу. Лицо её казалось более белым, чем всегда, из глаз обильно текли слёзы. Её большое тело качалось, руки двигались медленно.
– Знаю я вас, – сказала она, мотнув головой, и встала на ноги, опираясь о подоконник.
В комнате хозяина скрипнула кровать. Евсей отскочил к сундуку, лёг, закутался.
«Обидели!» – думал он и радовался её слезам, они приближали к нему эту смирную женщину, жившую тайной, ночной жизнью.
Кто-то прошёл мимо него крадущимся шагом. Он поднял голову и вдруг вскочил, точно обожжённый тонким, злым криком:
– У-уйди!
Из кухни, согнувшись, быстро вышел хозяин в ночном белье, остановился и сказал Евсею, присвистывая:
– Спи, спи, – чего ты? Спи…
Утром в лавке старик спросил:
– Испугался ночью-то?
– Да…
– Выпила она, – с ней случается это…
И заговорил строго:
– Ты однако знай – это женщина весьма хитрая. Она – молчит, а – злая. Она – грешница, играет на рояли. Женщина, играющая на рояли, называется тапёрша. А знаешь ты, что такое публичный дом?
Евсей знал об этом из разговоров скорняков и стекольщиков на дворе, но, желая знать больше, ответил:
– Не знаю…
Старик объяснил ему очень понятно, с жаром. Порою он отплёвывался, морщил лицо, выражая отвращение к мерзости. Евсей смотрел на старика и почему-то не верил в его отвращение и поверил всему, что сказал хозяин о публичном доме. Но всё, что говорил старик о женщине, увеличило чувство недоверия, с которым он относился к хозяину.
Кроме Раисы, любопытство Евсея задевал ученик стекольщика Анатолий, тонкий мальчуган, с лохматыми волосами на голове, курносый, пропитанный запахом масла, всегда весёлый. Голос у него был высокий, и Евсею нравилось слышать певучие, светлые крики мальчика:
– Стиёкла вставлиять!
Он первый заговорил с Евсеем. Евсей мёл лестницу и вдруг услыхал снизу громкий вопрос:
– Эй, ты, хивря, – какой губернии?
– Здешний! – ответил Евсей.
– А я – костромской. Сколько лет тебе?
– Тринадцатый…
– И мне тоже. Идём со мной?
– Куда?
– На реку, купаться…
– Мне в лавку надо…
– Сегодня воскресенье…
– Всё равно…
– Ну – чёрт с тобой!
И стекольщик исчез, не обидев Евсея своим ругательством.
Он целый день ходил по городу с ящиком стёкол, возвращался домой почти всегда в тот час, когда запирали лавку, и весь вечер со двора доносился его неугомонный голос, смех, свист, пение. Его все ругали, и все любили возиться с ним, хохотали над его шалостями. Евсея удивляла смелость, с которой курносый и лохматый мальчуган обращался со взрослыми, он испытывал чувство зависти, когда видел, как золотошвейки бегали по двору, догоняя весёлого озорника, и наконец его властно потянуло к стекольщику чувство преклонения перед ним. Погружаясь в свои неясные мечты о тихой и чистой жизни, теперь он находил в ней место и для буйного, лохматого мальчика. После ужина Евсей спрашивал хозяина:
– Можно мне на двор пойти?
Старик неохотно разрешал это.
Быстро сбегая с лестницы, Евсей садился где-нибудь в тени и оттуда наблюдал за Анатолием. Двор был маленький, со всех сторон его ограждали высокие стены домов, у стен лежал грудами разнообразный хлам, на нём сидели, отдыхая, мастеровые, мастерицы, а на средине его Анатолий давал представление.
– Скорняк Зворыкин в церковь пошёл! – вскрикивал он.
И Евсей изумлённо видел маленького толстого скорняка, с отвисшей нижней губой и прискорбно сощуренными глазами. Выпучив живот и склонив набок голову, Анатолий мелкими шагами, но явно без охоты шёл до ворот, – публика провожала его смехом и одобряющими криками.
– Зворыкин из трактира! – возглашал мальчик и катился по двору, бессильно болтая руками и ногами, тупо вытаращив глаза, противно и смешно распустив губы. Останавливался, колотил себя в грудь руками и свистящим голосом говорил:
– Гос-споди, – ну как я доволен! Бож-же мой, как всё х-хорошо и всё приятно рабу твоему Иакову Иванычу, господи! Стекольщик Кузин – злодей б-богу моему и всем людям – скот!.. Господи!
Публика хохотала, но Евсей не смеялся. Его подавляло сложное чувство удивления и зависти, ожидание новых выходок Анатолия сливалось у него с желанием видеть этого мальчика испуганным и обиженным, – ему было досадно, неприятно, что стекольщик изображает человека не опасным, а только смешным.
– Стекольщик Кузин идёт! – кричал Анатолий.
Перед Евсеем вставал краснорожий, всегда полупьяный, тощий мужик, с рыжей раздвоенной бородой и засученными рукавами грязной рубахи. Заложив правую руку за нагрудник фартука, медленно разглаживая левой бороду, нахмуренный, угрюмый, он двигается медленно и, глядя исподлобья, скрипит надорванным, сиплым голосом:
– Ты опять ругаешься, еретик? Это долго ли ещё буду я слышать, а? Окаянный ты, пострели тебя горой…
– Кощей Распопов! – объявлял Анатолий.
Мимо Евсея, неслышно двигая ногами, скользила гладкая, острая фигурка хозяина, он смешно поводил носом, как бы что-то вынюхивая, быстро кивал головой и, взмахивая маленькой ручкой, дёргал себя за бороду. В этом образе было что-то жалкое, смешное. Досада Евсея усиливалась, он хорошо знал, что хозяин не таков, каким его показывает маленький стекольщик.
Изобразив хозяев, Анатолий принимался передразнивать кого-нибудь из публики. Неистощимый, он до поздней ночи звенел колокольчиком, вызывая беззлобный смех. Иногда задетый им человек бросался ловить его, начиналась шумная беготня. Евсей вздыхал завистливо.
Заметив Климкова, Анатолий вытаскивал его за руку на середину двора и представлял публике:
– Вот он – сахар с мылом! Кощея Распопова двоюродный сморчок! – И, повёртывая тонкую фигуру мальчика во все стороны, он складно говорил смешные, странные слова о хозяине, Раисе Петровне и самом Евсее.
– Пусти! – тихонько просил его мальчик, стараясь вырвать руку из крепкой руки стекольщика, а сам внимательно слушал, желая и стараясь понять намёки, грязь которых чувствовалась им. Если Евсей вырывался сильно, публика, обыкновенно женщины, вяло говорили Анатолию:
– Пусти его…
Их заступничество почему-то всегда было неприятно Евсею, Анатолий же впадал в раздражение, начинал толкать и щипать его, вызывая на драку. Некоторые из мужчин советовали:
– А ну, подеритесь, – кто кого?
Женщины возражали:
– Не надо!
И снова Евсей чувствовал в этих словах нечто неприятное.
Кончалось тем, что Анатолий пренебрежительно отталкивал Евсея в сторону.
– Эх ты, хивря!
Однажды утром, после такой сцены, Евсей встретил Анатолия на дворе с ящиком стёкол и вдруг, не желая, сказал ему:
– Зачем ты смеёшься надо мной?
Стекольщик взглянул на него и спросил:
– А что?
Евсей не умел ответить.
– Драться хочешь? – снова спросил Анатолий. – Идём в сарай!
Он говорил спокойно и деловито.
– Нет, я не хочу драться, – тихо ответил Евсей.
– И не надо – я тебя побью! – сказал стекольщик и потом уверенно добавил: – Обязательно побью!
Евсей вздохнул, – он не понимал этого мальчика. И, желая понять, вторично спросил тихим голосом:
– Я говорю – за что ты смеёшься надо мной?
Анатолию, должно быть, стало неловко, он мигнул бойкими глазами, усмехнулся и вдруг сердито крикнул:
– Пошёл к чертям! Чего пристаёшь? Как дам тебе!..
Евсей убежал в лавку и целый день чувствовал в сердце зуд незаслуженной обиды. Она не порвала его влечения к Анатолию, но заставила его уходить со двора, как только Анатолий замечал его. И он устранил стекольщика из области своих грёз…
Вскоре после этой неудачной попытки подойти к человеку, ночью, его разбудили голоса в комнате хозяина. Он прислушался – там была Раиса. Ему захотелось убедить себя в этом, он тихо встал, подошёл к плотно закрытой двери и приложил глаз к замочной скважине.
Его сонный глаз прежде всего остановился на огне свечи и ослеп. Потом он увидал на чёрном диване большое выпуклое тело женщины. Она лежала вверх лицом, нагая, и, положив себе на грудь волосы, медленно заплетала их в косу длинными пальцами. На белом теле женщины дрожали отсветы огня, и всё оно, чистое, яркое, казалось лёгким, подобно облаку. Это было очень красиво. Она что-то говорила, но слов он не слышал, а только голос, певучий, усталый и жалобный. Хозяин в ночном белье, сидя на стуле у дивана, наливал вино в стакан, рука у него дрожала и клок седых волос на подбородке тоже дрожал. Очки он снял, лицо его было противно.
– Да, да, да, – говорил он, – ишь ты какая…
Евсей отошёл от двери, лёг в постель и подумал:
«Женились…»
Ему стало жалко Раису – зачем она сделалась женою человека, который говорит о ней дурно? И, должно быть, ей очень холодно лежать, голой на кожаном диване. Мелькнула у него нехорошая мысль, но она подтверждала слова старика о Раисе, и Евсей пугливо прогнал эту мысль.
Вечером на другой день Раиса, как всегда, внесла ужин, обычным голосом сказав:
– Я ухожу…
И так же обычно, сухо и небрежно говорил с ней хозяин. Евсей подумал, что нагую женщину он видел во сне.
Неожиданно и ненужно явился дядя Пётр. Он поседел, сморщился, стал ниже ростом.
– А я – слепну, сирота! – говорил он, шумно схлёбывая чай с блюдечка и улыбаясь мокрыми глазами. – Работать уж не могу, и надо мне, значит, по милостыню идти. С Яшкой нет сладу – в город просится… Не пустишь – убежит… Он – такой…
Всё, что говорил кузнец, было тяжело слушать. Дядя смотрел виновато, и Евсею было неловко, стыдно за него перед хозяином. Когда дядя собрался уходить, Евсей тихонько сунул ему в руку три рубля и проводил его с удовольствием.
Книжная лавка постепенно возбуждала у мальчика смутные подозрения своим подобием могилы, туго набитой умершими книгами. Все они были растрёпаны, изжёваны, от них шёл прелый, тухлый запах. Покупали их мало, этому Евсей не удивлялся, но отношение хозяина к покупателям и книгам всё более возбуждало его любопытство.
Бывало так: старик брал в руки книгу, осторожно перебрасывал её ветхие страницы, темными пальчиками гладил переплёт, тихонько улыбался, кивая головкой, и тогда казалось, что он ласкает книгу, как что-то живое, играет с нею, точно с кошкой. Читая, он, подобно тому, как дядя Пётр с огнём горна, вёл с книгой тихую ворчливую беседу, губы его вздрагивали насмешливо, кивая головой, он бормотал:
– Так, так, – ишь ты? А-а, вот что? А-ах, дерзость!.. Этого не будет, – не-ет!..
Эти странные, оспаривающие кого-то восклицания, удивляя Евсея, пугали его, указывали на таинственную двойственность жизни старика.
– Ты не читай книг, – сказал однажды хозяин. – Книга – блуд, блудодейственного ума чадо. Она всего касается, смущает, тревожит. Раньше были хорошие исторические книги, спокойных людей повести о прошлом, а теперь всякая книга хочет раздеть человека, который должен жить скрытно и плотью и духом, дабы защитить себя от диавола любопытства, лишающего веры… Книга не вредна человеку только в старости.
Евсей запоминал эти речи, и хотя они были непонятны ему, но утверждали ощущение тайны, облекающей жизнь хозяина.
Продавая книгу, старик точно обнюхивал покупателя, говорил с ним необычно, то слишком громко и торопливо, то понижая голос до шёпота; его тёмные очки неподвижно упирались в лицо покупателя. Часто, проводив студента, купившего книгу, он ухмылялся вслед ему, а однажды погрозил пальцем в спину уходившего человека, маленького, красивого, с чёрненькими усиками на бледном лице. Чаще других покупали книги студенты, иногда приходили старики, эти долго рылись в книгах и жестоко спорили о цене. Почти каждый день заходил человек в котелке с широким, угреватым носом на бритом, плоском и толстом лице. Его звали Доримедонт Лукич, он носил на правой руке большой золотой перстень, а играя с хозяином в шахматы, громко сопел носом и дёргал себя левой рукой за ухо. Он тоже приносил какие-то книги и свёртки бумаг, хозяин брал их, одобрительно кивал головой, тихо смеялся и прятал в стол или ставил в угол, на полку за своей спиной. Евсей не замечал, чтобы хозяин платил за эти книжки, но он продавал их.
Одно время в лавку стал заходить чаще других знакомых покупателей высокий голубоглазый студент с рыжими усами, в фуражке, сдвинутой на затылок и открывавшей большой белый лоб. Он говорил густым голосом и всегда покупал много старых журналов.
Однажды хозяин предложил ему книгу, принесённую Доримедонтом, и пока студент молча перелистывал её – старик торопливым шёпотом рассказывал ему что-то.
– Занятно! – воскликнул студент, усмехаясь. – Ах вы, старый греховодник! Не боитесь, а?
Хозяин вздохнул и ответил:
– Если чувствуешь бессомненную правду, то должен помогать ей по мере слабых сил…
Они долго шептались, и, наконец, студент сказал:
– Запишите адрес.
Старик записал его на отдельной бумажке, а когда пришёл Доримедонт и спросил: «Что новенького, Матвеевич?» – хозяин протянул ему бумажку и сказал, ухмыляясь:
– Вот – новенький…
– Та-ак. Никодим Архангельский, – прочитал Доримедонт. – Дело! Поглядим, каков Никодим.
И через некоторое время, садясь играть в шахматы, он сообщил хозяину:
– А этот Никодим оказался икряной рыбой! Нашли у него препорядочно всякой всячины…
– Книжки мне возврати, – молвил хозяин, двигая фигуру.
– Обязательно!
Голубоглазый студент больше не являлся. Исчез и маленький молодой человек с чёрными усами. Всё это, питая подозрительность мальчика, намекало на какие-то тайны, загадки.
Книги не возбуждали в нём интереса, он пробовал читать, но никогда не мог сосредоточить на книге свою мысль. Уже загромождённая массою наблюдений, она дробилась на мелочах, расплывалась и наконец исчезала, испаряясь, как тонкая струя воды на камне в жаркий день.
Работая, двигаясь, он не умел думать, движение как бы разрывало паутину мысли, мальчик исполнял работу не спеша, аккуратно, точно, как машина, но не вносил в неё ничего от себя.
Когда же он был свободен и сидел неподвижно – им овладевало приятное ощущение летания в прозрачном тумане, который обнимал жизнь и всё смягчал, претворяя шумную действительность в тихий полусон.
В этом настроении дни проходили неуловимо быстро. Внешняя жизнь была однообразна, мозг незаметно засорялся липкой пылью буден. По городу Климков ходил редко, город не нравился ему.
Непрерывное движение утомляло глаза, шум наливал голову тяжёлой, отупляющей мутью; город был подобен чудовищу сказки, оскалившему сотни жадных ртов, ревущему сотнями ненасытных глоток.
По утрам, убирая комнату хозяина, он, высунув голову из окна, смотрел на дно узкой, глубокой улицы, и – видел всегда одних и тех же людей, и знал, что́ каждый из них будет делать через час и завтра, всегда. Лавочные мальчики были знакомы и неприятны, опасны своим озорством. Каждый человек казался прикованным к своему делу, как собака к своей конуре. Иногда мелькало или звучало что-то новое, но его трудно было понять в густой массе знакомого, обычного и неприятного.
Церкви города тоже не нравились ему – в них было слишком светло и чересчур сильны запахи ладана, масла. Евсей не выносил крепких запахов, от них кружилась голова.
Иногда в праздник хозяин запирал лавку и водил Евсея по городу. Ходили долго, медленно, старик указывал дома богатых и знатных людей, говорил о их жизни, в его рассказах было много цифр, женщин, убежавших от мужей, покойников и похорон. Толковал он об этом торжественно, сухо и всё порицал. Только рассказывая – кто, от чего и как умер, старик оживлялся и говорил так, точно дела смерти были самые мудрые и интересные дела на земле.
После такой прогулки он угощал Евсея чаем в трактире, где играла музыкальная машина и все знали старика, относились к нему с боязливым почтением. Усталый Евсей под грохот и вой музыки, окутанный облаком тяжёлых запахов, впадал в полусонное оцепенение.
Но однажды хозяин привёл его в дом, где было собрано бесчисленное количество красивых вещей, удивительное оружие, одежды из шёлка и парчи; в душе мальчика вдруг всколыхнулись забытые сказки матери, радостно вздрогнула окрылённая надежда, он долго ходил по комнатам, растерянно мигая глазами, а когда возвратились домой, спросил хозяина:
– Это чьё?..
– Казённое, царёво! – внушительно объяснил старик.
Мальчик спросил иначе:
– А кто носил такие кафтаны и сабли?
– Цари, бояре, разные государевы люди…
– Теперь их нет?
– Как нет? Есть. Без них – нельзя. Только теперь одеваются не так.
– Зачем?
– Дешевле. Раньше Россия богаче была, а теперь – ограбили её разные чужие нам люди – жиды, поляки, немцы…
Он долго говорил о том, что Россию никто не любит, все обкрадывают её и желают ей всякого зла. Когда он говорил много – Евсей переставал верить ему и понимать его. Но всё-таки спросил:
– А я – государев человек?
– Как же! У нас всё государево. Вся земля – божья, вся Русь – царёва!
Перед глазами Евсея закружились пёстрым хороводом статные, красивые люди в блестящих одеждах, возникала другая, сказочная жизнь. Она оставалась с ним, когда он лёг спать; среди этой жизни он видел себя в голубом кафтане с золотом, в красных сапогах из сафьяна и Раису в парче, украшенной самоцветными камнями.
«Значит – проходит!» – подумал он.
Эта мысль снова вызывала надежду на иное будущее.
За дверью сухо звучал голос хозяина:
– «Вскую шаташася языцы и аггели помышляша злое…»