Читать книгу Техника акварели - Максим Волчкевич - Страница 3

I

Оглавление

Садовник


Садовник лестницу приставил и, на куст

взобравшись, розу ножницами срезал —

и изучал механику цветка.

А в это время за его спиной

стояла нимфа, яблоко кусая.

На ветке дуба чижик щебетал,

когда она смешинкой подавилась,

но, испугавшись, спряталась за ствол.

Садовник оглянулся – никого:

трава не смята, лестница в порядке,

и не спеша затылок почесал.

Не надо удивляться ничему —

ведь в жизни может всякое случится

с любым из нас. Тем более в одно

прекрасное и солнечное утро.

АКВАРЕЛЬ

Солнечный зайчик на полке,

мыслей шарманка сломалась —

утром в ушко от иголки

видится каждая малость.


Тени сквозь ситечко льются,

небо подернуто дымкой —

день высыхает на блюдце

переводною картинкой.


Скажете, так не бывает?

Просто балкон занавешен.

Лето стремительно тает,

словно тарелка черешен.


Как на открытой странице,

в красках сырых и цветенье,

мир еще весь на границе

яркого света и тени.


Чашка горячего кофе,

полная ваза ромашек.

Чей-то немыслимый профиль

быстрый ведет карандашик…


Только не делайте шага

к той белоснежной постели —

это простая бумага,

техника акварели.

Стихотворение

Вот виноградина: она

прозрачна, хорошо видна.

На ней есть матовость, какую

я поцелую.


Лежит на блюде белом гроздь,

она просвечена насквозь —

хвала стихотворенью!


Оно само, как виноград

без кости, чистый рафинад.

Но – с изумрудной тенью.

Зимняя чашка

Бывает день из мира неземного,

в конце зимы, – похожий на предмет

тончайшего фарфора голубого,

где каждый палец виден на просвет.

Он изнутри сиянием пронизан

от холода, оставшегося в ней,

как чашка из разбитого сервиза —

прекрасная и полная теней.


Открой буфет высокий и певучий,

и этот день поставь перед собой,

и поверни, чтоб видно было лучше

со стороны – какой он голубой.

Уже февраль, весна не за горами.

Недолго нам осталось коченеть —

вот так сидеть пустыми вечерами

и ложечкою чайною звенеть.

Тема сквозняка

Тающий сахар света

в ложке потемок – это

снадобье для зимы,

наступающей тьмы.


Тихо звенит посуда

времени – и отсюда,

кажется мне, слышней,

кто играет на ней.


Среди стаканов, вилок

флейту пустых бутылок

пробует ветер – тот,

что не знает пустот.


Посередине мира

от водки ли, от кефира

появляется вдруг

шероховатый звук.


Вот он растет – и быстро

горлышками регистра

пробегает легко

скисшее молоко.


По стенкам пушистой пыли

до последней бутыли,

в коей ничего нет, —

срывается на фальцет.


Зубья и шестеренки

играющий на гребенке

перебирает: там

та-ра-рам.


Лестницы потайные,

шатуны часовые —

механический мрак

вторят ему: тик-так.


Ночь, как язык, немеет,

музыка цепенеет,

ключ открывает дом —

никого за столом.

Офелия

Пусть ночь кругом тиха, темна,

за светляком плывет луна —

свечой внутри освещена,

речной водой окружена.


Пусть мне безумье суждено,

ромашки, клевер – все равно

к себе зовет меня оно,

как стебель лилию на дно.


Ступай за ним, тянись, плыви

на огонек своей любви…

Скажи ему, что я живу —

могу держаться на плаву.


Тебя в кольце из плавунцов

несет река – в воде лицо

среди цветов и диких трав

плывет, тобой быть перестав.


Там ил речной тягуч, глубок,

над головой зеленый дрок.

А песню держит между строк

последний воздуха глоток.


Репейник

Кипы зелени и кроны,

обмелевшие пруды,

теплый дух и цвет зеленый

взбаламученной воды.

Лучше места не бывает —

на подгнившие мостки

только ряска набегает

да качает поплавки.


Здесь на выжженном суглинке

одуванчиковый пух,

и выходит из травинки

вместо курицы петух.

Человек стоит трехтонный

с кепкой вечною в руке,

и буфет пристанционный

на обеденном замке.


Там встают не слишком рано

и живут до похорон,

из граненого стакана

пьют державный самогон.

С буквы пишутся заглавной

слово «хлеб» и слово «труд».

Климат там неблагодарный:

что посеют – не пожнут.


Не упомнить то, что было,

стало в памяти светло —

мусор к берегу прибило,

стрекозиное крыло.

Память – мусор тот же самый,

прицепившийся репей:

как на снимке, папа с мамой,

леска, банка для червей.


Это смерть пришла? – Ну что вы,

просто детская рука

ящик тронула почтовый,

дотянулась до звонка.

Нас с тобою здесь не знают —

мы пойдем как грибники

по дороге, где гоняют

бабочек грузовики.


Симфония дождя

Она войдет немного погодя,

окно откроет сердцу и молитве —

и зазвучит симфония дождя

прекрасная, как роза на пюпитре.


О, сколько в ней хрустальных голосов,

высоких нот и восхищенных взоров!

Ей шум понятен лиственных лесов

и глубина готических соборов.


В ее подвалах столько тишины,

что кажутся бессвязным бормотаньем

слова людей, которые смешны

перед ее порывистым дыханьем.


Шквал налетит – по крыше жестяной

пройдет горохом ледяного града

и окружит волшебною стеной

сияющего водопада.


Он будет истончаться и редеть

при свете дня, на тысячу особых

порвется нитей, но не разглядеть

в нем лишних нот – скрипичных и басовых.


Не разобрать: во сне иль наяву

ты это видишь, слышишь, осязаешь.

Но вдруг блеснет, как солнце сквозь листву,

мелодия – и ты ее узнаешь!


И пелена спадет – откроет лес

просветы между мокрыми стволами,

и в них нахлынет синева небес…

Как это будет – не сказать словами!


А по листам пройдет творенья дрожь,

подаст свой голос птица. И в ответе

за этот мир сегодня будет дождь —

он спас его от засухи и смерти!

Море

Средь флейт земных всегда в миноре,

земным неведомо богам,

ты вновь подкатываешь, море,

       к моим ногам.


Твой счет у времени огромен,

ты отступаешь налегке,

смывая город, что построен

       был на песке.


Пусть ключ единственный потонет

к твоим симфониям, но лишь

морская раковина помнит

       как ты шумишь.


И чайки не летят за теми,

кто канул, не достигнув дна,

туда, где музыка и темень

       и глубина.


Но с новой силой на рассвете

влечешь ты парус рыбака,

когда подует свежий ветер

       с материка.


И волн свободных с облаками

не остановишь на бегу —

так чист простор и гладок камень

       на берегу.

Романс о цветах

Вот красный цвет – в нем розы разворот

подобен ране, он в душе цветет

и сердце манит, словно мотылька,

в воронку страсти, в глубину цветка.

Кто в мякоть сокровенную проник,

им обладал, кто к ране той приник —

тот не напился, сколько б он ни пил,

но лишь любовью крылья опалил.


Вот синий цвет, небесный, голубой —

в нем тайна примирения с собой.

В нем есть покой и холод, но сперва

всего другого – только синева.

Она сквозит в исписанных листах,

в словах высоких, полевых цветах…

Она близка, как небо на горе —

в ней бездны цвет на утренней заре.


Спроси, зачем на свете мы живем…

Вот черный цвет – и нет оттенков в нем.

То мрака знак, могилы и конца,

он – царь теней, и нет на нем лица.

Так бархат черный послан в этот мир:

на нем прекрасней роза и сапфир,

любовь живая или красота.

Покуда смерть – последняя черта.

Два мира

Сегодня я гулял по лесу

и видел, как стояли сосны

кирпично-красные; стрекозы

носились в воздухе нагретом,

как механические эльфы:

то на кору садились цепко,

то вдруг взлетали, превращаясь

в набор отдельных плоскостей.

Что делать! мир членистоногий

от силы солнечной зависит,

как все растительное царство:

чем ярче воздух раскаленный,

тем стебель слаще, и кислее

яд муравьиного укуса;

тем тоньше аромат цветочный

прохладным вечером, богаче

узор на крыльях драгоценных

летучих гусениц… Однако,

как хорошо, что сотворен он

в миниатюре: на ладони

жук умещается рогатый,

кузнечик, мыслящий ногами,

и даже бабочка, подобно

открытой книге. Невозможно

принять гигантских насекомых:

тогда бы против нашей воли

они селились с человеком

и отвращение внушали.

Мы ненавидим тех, кто с нами

живет, кто кров и хлеб наш делит:

мух, что на сахар белоснежный

садятся черными ногами,

и хитроумных тараканов,

от наказания бегущих, —

они нам равно неприятны.

Два мира, столь различных между

собой, как наш – и насекомых,

не существуют вместе: сколько б

мы ни приписывали разум

стручку гороховому или

нежно-зеленой балеринке —

для нас личинки и стрекозы

едва ль ожившие растенья.

Вот если мысленно мы с ними

вдруг поменялись бы местами,

когда бы вместо великанов

вдруг оказались муравьями —

скорей всего…

Насыщение

В конце стола, у бездны на краю,

душа моя, я сладкое люблю:

плоть рыхлую у испеченной сдобы,

как тело коронованной особы.

Ведь не секрет – мучное мне вредит…

Но лишь цукат его опередит.


Какая легкость в булочке, заметь!

Она уже не в силах располнеть

и больше стать от воздуха и крема,

а все растет… Какая это тема!

Но миг прошел – бедняжку не вернуть.

И насладившись, хочется зевнуть.


Так мир устроен, и не надо слов.

Опять объелся дедушка Крылов.

Простим ему необходимый отдых,

стул отодвинем – больше он не съест.

А коль в партере нам не хватит мест,

не будем строги – постоим в проходах.

Персидская сирень

Я бражником порхаю

сегодня целый день

и нюхаю, вдыхаю

персидскую сирень!


Она крупна, лилова,

рассыпчата на взгляд,

и я даю вам слово —

вкусней, чем рафинад!


Есть тайная наука

менять цвета, места,

быть легким, как шкатулка,

в которой пустота.


Цеди ее по капле

с друзьями во дворе,

стань дымкою на Капри

и мухой в янтаре.


Клади на эту прелесть,

пока не слишком пьян,

в лучах весенних греясь,

ты «рыбу» и «баян».


И в назиданье внукам

сыграй в немом кино,

где падают со стуком

все кости домино.

Степь на закате

Ты запомнишь травинку заката

между шпал почерневших, где зной

пахнет углем, как щебнем лопата,

и не движется воздух земной.

Впереди огонек светофора

задрожит на свободном пути.

И до станции будет не скоро —

все равно до утра не дойти.


Солнце сядет – и с насыпи пыльной,

где вьюнок под ногами цветет,

ты увидишь, как месяц старинный

над притихшею степью встает,

как трава между рельсов, услышишь,

неподвижно звенит от цикад.

И поймешь, ничего не попишешь,

где кончается этот закат.


Это будет дорожка на склоне

или, может, вершина холма,

но ее не касаются кони

в темноте – они сходят с ума.

Это будет окрашенный светом

безымянный участок степной,

где становится каждый поэтом.

Но обходят его стороной.


И тогда это самое место,

на котором кончалась земля,

вдруг уйдет, как вершина оркестра

или тонущего корабля.

Ничего не останется, кроме

того краешка вечности, где

алый отблеск лежал на соломе

вместе с ночью. И верил звезде.

«Насыпь железной дороги…»

Насыпь железной дороги

тронута акварелью —

на километре утра

облачко иван-чая

«Живи легко…»

Живи легко, испытывая радость

созвучий тех, что смерти не слышны, —

из стебелька высасывая сладость

и музыку творя из тишины.


Не прекословь. И, сам того не чая,

в обыденности к Богу прикоснись —

великое пройди, не замечая,

и малости ничтожной поклонись.

Техника акварели

Подняться наверх