Читать книгу Унесенные ветром. Том 2 - Маргарет Митчелл - Страница 2

Часть четвертая
Глава 31

Оглавление

Холодным январским днем 1866 года Скарлетт сидела в своем кабинете и писала письмо тете Питти, в котором подробнейшим образом в десятый раз объясняла, почему ни она, ни Мелани, ни Эшли не могут приехать в Атланту и поселиться с ней. Писала она быстро, стремительно, ибо знала: тетя Питти, не успев прочесть начало, тотчас примется за ответ, и письмо будет заканчиваться жалобным всхлипом: «Я боюсь жить одна!» Руки у Скарлетт застыли, и, отложив в сторону перо, она потерла их, чтобы согреть, а ноги глубже засунула под старое одеяло. Подметки на ее туфлях прохудились, и она вложила в них стельки, выстриженные из ковра. Ковровая ткань предохраняла, конечно, ноги от соприкосновения с полом, но не давала тепла. Утром Уилл повел в Джонсборо лошадь, чтобы подковать, и Скарлетт мрачно подумала, что, видно, совсем уж худо стало дело, раз о ногах лошадей заботятся, а люди, как дворовые псы, ходят босые.

Она только было снова взялась за гусиное перо, но тут же его опустила, услышав шаги Уилла у черного хода. Вот его деревянная нога застучала в холле и он остановился у двери в ее кабинет. Скарлетт подождала немного, но он не входил, и тогда она окликнула его. Уилл переступил через порог – уши у него покраснели от холода, рыжие волосы были растрепаны; он стоял и смотрел на нее сверху вниз с легкой кривой усмешкой.

– Мисс Скарлетт, – обратился он к ней, – сколько у вас по правде живых денег?

– Ты что, решил жениться на мне, Уилл, и уже считаешь приданое? – не без раздражения спросила она.

– Нет, мэм. Просто захотелось узнать.

Она внимательно посмотрела на него. Нельзя сказать, чтобы Уилл выглядел озабоченным – впрочем, озабоченным он никогда не бывал. И тем не менее она почувствовала: что-то неладно.

– У меня есть десять долларов золотом, – сказала она. – Это все, что осталось от денег того янки.

– Так вот, мэм, этого мало.

– Мало – для чего?

– Мало, чтобы заплатить налог, – сказал он, проковылял к камину и, нагнувшись, протянул к огню свои покрасневшие от холода руки.

– Налог? – повторила она. – Да что ты, Уилл! Мы ведь уже заплатили налог.

– Да, мэм. Только говорят, недостаточно заплатили. Я слышал об этом сегодня в Джонсборо.

– Ничего не понимаю, Уилл. Что ты такое говоришь?

– Мисс Скарлетт, мне, конечно, неприятно вас тревожить, когда на вас и без того столько всего свалилось, а все-таки сказать нужно. Говорят, вы должны заплатить куда больше. Тару оценили ужас как дорого – разрази меня гром, дороже всех поместий в округе.

– Но ведь не могут же заставить нас еще раз платить налог, если мы его уже заплатили.

– Мисс Скарлетт, вы ездите в Джонсборо не часто, и я этому только рад. В нынешние времена это место не для леди. Но если б вы туда чаще ездили, тогда б знали, что сейчас там верховодят крутые ребята – республиканцы, подлипалы и «саквояжники»[1]. Они бы вас довели до белого каления. Ниггеры там расхаживают по тротуарам, а белых господ на мостовую сталкивают, и еще…

– Да при чем тут это – речь же о налоге!

– Сейчас, сейчас, мисс Скарлетт. Эти мерзавцы по какой-то там причине решили поднять налог на Тару, точно она у нас дает доход в тысячу тюков. Когда я об этом услыхал, пошел в обход по салунам, чтобы поднабраться сплетен, и вот узнал: кто-то хочет купить Тару по дешевке с шерифских торгов, ежели вы налог сполна не заплатите. А все прекрасно понимают, что заплатить вы не можете. Кто этот человек, который хочет купить Тару, я еще не знаю. Этого я разнюхать не сумел. Правда, думаю, этот трус Хилтон, что женился на мисс Кэтлин, знает, так как очень уж нахально он склабился, когда я его выспрашивал.

Уилл опустился на диван и принялся потирать свою культю. Она начинала ныть у него в холодную погоду: деревяшка, на которую она опиралась, была плохо обита, да и неудобна. Скарлетт в ярости смотрела на него. Да как он может говорить таким небрежным тоном, когда каждое его слово – все равно что похоронный звон по Таре! Продадут с шерифских торгов?! А куда они все денутся? И Тара перейдет к другим владельцам! Нет, даже мысли такой допустить нельзя!

Стремление сделать Тару доходной настолько поглотило Скарлетт, что она совсем не думала о том, что происходит за пределами поместья. Если возникали дела, требовавшие поездки в Джонсборо или в Фейетвилл, она посылала туда Уилла или Эшли, а сама почти не покидала плантации. И подобно тому как раньше она никогда не прислушивалась к разговорам отца о войне, пока война не началась, так и теперь едва ли вникала в долгие беседы, которые вели за столом после ужина Уилл и Эшли по поводу Реконструкции Юга.

Да, конечно, она слышала про подлипал – южан, с выгодой для себя переметнувшихся на сторону республиканцев, и про «саквояжников» – этих янки, которые после поражения южан, словно саранча, ринулись в Южные штаты с одним лишь саквояжем в руке, вмещавшим все их достояние. Было у нее и несколько неприятных стычек с Бюро вольных людей. Слышала она и о том, что какие-то освобожденные негры нахально себя ведут, но этому трудно было поверить, ибо она в жизни еще не встречала нахального негра.

Однако Уилл с Эшли многое намеренно скрывали он нее. Вслед за тяжелыми испытаниями войны для Юга наступила еще более тяжкая пора – Реконструкция, но мужчины условились не говорить дома о некоторых моментах, вызывавших у них наибольшую тревогу. А Скарлетт если и прислушивалась к их беседе, то в одно ухо впускала услышанное, в другое выпускала.

Она, например, слышала, как Эшли говорил, что победители относятся к Югу словно к завоеванной провинции и главным образом занимаются мщением. Но Скарлетт решила, что к ней это никакого отношения не имеет. Политика – мужское дело. Она слышала и то, как Уилл сказал однажды, что, похоже, Север ни за что не даст Югу снова подняться. «О господи, – подумала Скарлетт, – мужчины вечно выдумывают причины для беспокойства». Ее, к примеру, ни один янки и пальцем тронуть не посмел, да и не посмеет. Главное – работать не покладая рук и перестать изводить себя из-за того, что правят у них теперь янки. Война-то все-таки кончилась.

Скарлетт не понимала, что за это время изменились правила игры и далеко не все зависит от того, насколько честно ты будешь трудиться. Джорджия, по сути дела, находилась на военном положении. Всем командовали солдаты-северяне, расквартированные по всей округе, а также Бюро вольных людей, и они устанавливали правила, какие хотели.

Бюро вольных людей, созданное федеральным правительством, чтобы заботиться о бывших рабах, получивших свободу и еще не очень понимавших, что с ней делать, тысячами переселяло негров с плантаций в поселки и города. Бюро обязано было кормить их, пока они не найдут себе работу, а они не слишком спешили, желая сначала свести счеты с бывшими хозяевами. Местное Бюро возглавлял Джонас Уилкерсон, бывший управляющий Джералда, а помощником у него был Хилтон, муж Кэтлин Калверт. Эта парочка усиленно распространяла слухи о том, что южане и демократы только и ждут случая, чтобы снова закабалить негров, и лишь Бюро вольных людей и республиканская партия способны помочь им избежать этой участи.

Уилкерсон с Хилтоном внушали также неграм, что они нисколько не хуже белых и что скоро будут разрешены смешанные браки, а поместья у бывших хозяев отберут и каждому негру дадут по сорок акров земли и мула в придачу. Они распаляли негров рассказами о жестокостях, чинимых белыми, и в краю, издавна славившемся патриархальными отношениями между рабами и рабовладельцами, вспыхнула ненависть, зародились подозрения.

Бюро в своей деятельности опиралось на солдатские штыки, а военные власти издали немало вызывавших возмущение циркуляров по поводу того, как должны вести себя побежденные. Можно было угодить в тюрьму даже за непочтение к чиновнику Бюро. Циркуляры издавались по любому поводу – об обучении в школах, о поддержании чистоты, о том, какие пуговицы следует носить на сюртуке, какими товарами торговать, – словом, на все случаи жизни. Уилкерсон с Хилтоном имели право вмешаться в любое начинание Скарлетт и заставить ее продавать или менять товары по той цене, какую они установят.

К счастью, Скарлетт почти не соприкасалась с этой парочкой, ибо Уилл убедил ее предоставить это ему, а самой заниматься только плантацией. Мягкий и сговорчивый, Уилл с честью вышел из многих подобного рода трудностей, а ей и словом не обмолвился о них. Да Уилл справился бы и с «саквояжниками», и с янки, если бы пришлось. Но теперь возникла проблема, с которой справиться он не мог. О новом дополнительном налоге на Тару, грозившем потерей поместья, Скарлетт уже не могла не знать, и поставить ее в известность следовало немедленно.

Глаза Скарлетт вспыхнули.

– Черт бы побрал этих янки! – воскликнула она. – Сожрали нас с потрохами, обобрали до нитки – и все им мало, надо еще спустить на нас свору этих мерзавцев!

Война кончилась, заключили мир, а янки по-прежнему могут грабить ее, заставить голодать, выгнать из собственного дома. А она-то, дурочка, считала, что, как бы тяжело ни было, если она продержится до весны – пусть измотается, пусть устанет, – зато все наладится. Сокрушительная весть, которую сообщил ей Уилл, была последней каплей, переполнившей чашу ее страданий: ведь она целый год работала, не разгибая спины, и все надеялась, ждала.

– Ах, Уилл, а я-то думала, что война кончилась и наши беды остались позади!

– Нет, мэм. – Уилл поднял свое простоватое, деревенское с квадратной челюстью лицо и в упор посмотрел на нее. – Беды наши только начинаются.

– И сколько же с нас хотят еще налога?

– Триста долларов.

На мгновение она лишилась дара речи. Триста долларов! Триста долларов для нее сейчас все равно что три миллиона – такой суммы у нее нет.

– Что ж, – раздумчиво произнесла она, – что ж… что ж, значит, придется где-то добывать триста долларов.

– Конечно, мэм. И еще радугу и луну в придачу.

– Но, Уилл, не могут же они продать с молотка Тару! Ведь это…

В обычно мягком взгляде его светлых глаз появилась такая ненависть, такая горечь – никогда бы она не подумала, что он способен на подобные чувства.

– Не могут продать Тару? Очень даже могут – и продадут, и с превеликим удовольствием! Мисс Скарлетт, вы уж меня простите, но нашему краю теперь пришла крышка. Эти «саквояжники» и подлипалы – они ведь голосовать могут, а из нас, демократов, мало кто такое право имеет. Ежели за каким демократом в шестьдесят пятом году в налоговых книгах штата больше двух тысяч долларов было записано, такой демократ не может голосовать. Значит, и ваш папаша, и мистер Тарлтон, и Макра, и Фонтейны – все вылетают из списков. Потом, ежели ты был полковником и воевал, ты тоже не можешь голосовать, а ей-же-богу, мисс Скарлетт, у нас куда больше полковников, чем в любом другом штате Конфедерации. И ежели ты служил правительству конфедератов, ты тоже не можешь голосовать; значит, все вылетают из списков – от нотариусов до судей, и таких людей сейчас в лесах полным-полно. Словом, лихо янки подловили нас с этой своей присягой на верность: выходит, ежели ты был кем-то до войны, значит, голосовать не можешь. Люди умные, люди достойные, люди богатые – все лишены права голоса.

Ну, я-то, конечно, мог бы голосовать, ежели б принял эту их чертову присягу. У меня ведь никаких денег в шестьдесят пятом не было и полковником я не был, да и вообще никем. Только дудки – никакой их присяги я принимать не стану. Даже не взгляну на нее! Если б янки по-честному себя вели, я бы принял их присягу, а сейчас не стану. К Союзу можете присоединить меня, пожалуйста, а какая тут может быть Реконструкция – в толк не возьму. Ни за что не приму их присяги – пусть даже никогда больше не буду голосовать… А вот такой подонок, как этот Хилтон, – он голосовать может, и мерзавцы вроде Джонаса Уилкерсона, и всякие белые голодранцы вроде Слэттери, и никчемные людишки вроде Макинтошей – они все могут голосовать. И они теперь правят всем. И ежели вздумают двадцать раз взыскать с вас налог, то и взыщут. Теперь ведь ниггер убьет белого – и никто его за это не повесит. Или, скажем… – Он умолк, погрузившись в свои мысли, и оба одновременно вспомнили про белую женщину на уединенной ферме близ Лавджоя… – Эти ниггеры могут как угодно нам гадить: Бюро вольных людей все равно их выгородит, и солдаты поддержат винтовками, а мы даже голосовать не можем и вообще не можем ничего.

– Голосовать, голосовать! – воскликнула Скарлетт. – Да какое отношение имеет голосование к тому, о чем мы говорим, Уилл?! Мы же говорим о налогах… Послушай, Уилл, ведь все знают, что Тара – хорошая плантация. В крайнем случае можно заложить ее за приличную сумму, чтоб заплатить налог.

– Мисс Скарлетт, вы же не дурочка, а иной раз так говорите, что можно подумать – глупее вас на свете нет. Да у кого сейчас есть деньги, чтобы дать вам под вашу собственность? У кого, кроме «саквояжников», а они-то как раз и хотят отобрать у вас Тару! У всех есть земля. Всем земля чего-то приносит. Нельзя отдавать землю.

– У меня есть бриллиантовые сережки, которые я отобрала у того янки. Мы могли бы их продать.

– Мисс Скарлетт, ну у кого есть деньги, чтоб сережки покупать? Да у людей на мясную грудинку денег нет, где там на мишуру! Вот у вас есть десятка золотом, а у многих, могу поклясться, и того нет.

Они снова замолчали; Скарлетт казалось, что она бьется головой о каменную стену. Сколько же было за прошлый год таких стен, о которые ей пришлось биться головой!

– Что же делать-то будем, мисс Скарлетт?

– Не знаю, – сказала она уныло и вдруг почувствовала, что не только не знает, но и не хочет знать. Нет у нее сил, чтобы пробивать еще и эту стену, – она так устала, у нее даже кости ноют. К чему работать не покладая рук, бороться, истязать себя, когда в конце каждого испытания тебя с ехидной усмешкой ждет поражение? – Не знаю, – повторила она. – Только ничего не говори папе. Он может встревожиться.

– Не скажу.

– А кому-нибудь уже сказал?

– Нет, я пришел прямо к вам.

Да, подумала она, с плохими вестями все приходят всегда прямо к ней, и она устала от этого.

– А где мистер Уилкс? Может быть, он что-то придумает?

Уилл посмотрел на нее своими добрыми глазами, и она поняла – как в тот день, когда Эшли вернулся домой, – что Уилл все знает.

– Он во фруктовом саду – обтесывает колья для ограды. Я, когда ставил в конюшню лошадь, слышал, как он орудует топором. Но у него ведь тоже нет денег, как и у нас.

– Я, что же, уж и поговорить с ним не могу, да? – резко парировала она, поднимаясь и движением ноги отбрасывая старое одеяло.

Уилл не обиделся – он продолжал стоять, грея руки у огня.

– Взяли бы вы шаль, мисс Скарлетт. На улице-то сыро.

Но она вышла без шали, ибо за шалью надо было подняться наверх, а ей не терпелось поскорее увидеть Эшли и излить ему свои тревоги.

Хоть бы застать его одного – вот было бы счастье! Ни разу с тех пор, как он вернулся домой, она не имела возможности перемолвиться с ним хоть словом наедине. Вечно вокруг вертелся кто-то из домашних, вечно рядом была Мелани – она то и дело протягивала руку и дотрагивалась до его рукава, словно хотела лишний раз убедиться, что он действительно тут. Этот жест счастливой собственницы неизменно вызывал у Скарлетт взрыв ревности и злости, которые притупились было за те месяцы, когда она считала, что Эшли уже мертв. Сейчас же она твердо решила, что должна видеть его наедине. Она не допустит, чтоб ей помешали говорить с ним с глазу на глаз.


Она шла по фруктовому саду под голыми деревьями – трава была сырая, и ноги у нее промокли. Она слышала вдали звонкие удары топора – это Эшли обтесывал вытащенные из болота стволы. Не скоро это и не просто – восстановить изгородь, которую янки с таким упоением тогда сожгли. Все дается не скоро и не просто, устало подумала она, и как же все ей надоело, надоело и опротивело до тошноты. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани, какое это было бы счастье – прийти к нему, уткнуться головой ему в плечо, расплакаться, переложить на него все свои тяготы и беды, пусть бы он все распутывал.

Она обошла гранатовую рощицу – голые ветви деревьев трепал холодный ветер – и увидела Эшли: он стоял, опершись на топор, вытирая лоб тыльной стороной ладони. На нем были старые домотканые брюки и рубашка Джералда – из тех, что в лучшие времена надевали только в суд или на пикники, – рубашка с кружевными, рюшами, слишком короткая для ее нынешнего владельца. Сюртук Эшли повесил на сучок, ибо работать в нем было жарко, и сейчас отдыхал.

Глядя на Эшли – оборванного, с топором в руке, Скарлетт почувствовала, как сердце у нее защемило от любви к нему и ярости на то, что все так складывается. Просто невыносимо было видеть некогда беспечного, безукоризненно элегантного Эшли за тяжелой работой, в рубашке с чужого плеча. Руки его не созданы для физического труда, а тело – для грубой одежды; он должен ходить в шелковистом льне и тонком сукне. Бог предназначил ему жить в большом доме, беседовать с приятными людьми, играть на рояле, писать стихи, такие красивые, хоть и непонятные.

Ее не коробило, когда она видела собственное дитя в переднике из мешковины, а своих сестер – в грязных старых ситцах; она спокойно переносила то, что Уилл работает больше, чем иной раб на плантации, – но не могла стерпеть, чтоб так работал Эшли. Эта работа не для него, да и слишком он ей дорог. Нет, лучше самой обтесывать колья, чем допустить, чтоб это делал он.

– Говорят, Эйби Линкольн начинал свою карьеру тоже так – обтесывал колья, – заметил Эшли, когда она подошла к нему совсем близко. – Подумать только, каких высот я могу достичь!

Она нахмурилась. Вечно он шутит по поводу их невзгод. Она же воспринимала все очень серьезно, и его шуточки порой раздражали ее.

Она выложила ему новость, привезенную Уиллом, – сухо, без лишних слов, чувствуя облегчение уже оттого, что говорит с ним. Конечно же, он что-то придумает, чем-то поможет. А он молчал; однако, заметив, что она дрожит, снял с сучка сюртук и накинул ей на плечи.

– Так вот, – нарушила она наконец молчание, – не кажется ли вам, что нам придется добывать где-то деньги?

– Да, конечно, – сказал он. – Но где?

– Вот я вас об этом и спрашиваю, – раздраженно сказала она. Чувство облегчения исчезло. Пусть он не в состоянии помочь, но почему он молчит, почему не утешит ее, ну хоть сказал бы: «Ах, как мне вас жаль».

Он усмехнулся.

– С тех пор как я вернулся домой, я слышал, что только у одного человека есть деньги: у Ретта Батлера, – сказал он.

Тетушка Питтипэт написала Мелани неделю тому назад, что Ретт снова появился в Атланте: разъезжает в коляске, запряженной двумя отличными лошадьми, и карманы у него набиты зелеными бумажками. Она, конечно, не преминула добавить, что добыл он эти бумажки уж наверняка нечестным путем. А тетя Питти, как и многие в Атланте, верила слухам о том, что Ретту удалось завладеть мифическими миллионами конфедератской казны.

– О нем и речи не может быть, – отрезала Скарлетт. – Он мерзавец, каких свет не видывал. Но что же с нами-то со всеми станет?

Эшли опустил топор и посмотрел в сторону – казалось, взгляд его блуждал в каком-то далеком-далеком краю, куда она не могла за ним последовать.

– Не знаю, – сказал он. – Я не только не знаю, что станет с нами, живущими в Таре, но не знаю, что станет с южанами вообще.

Ей захотелось крикнуть ему: «Плевала я на южан! Что будет с нами?» Но она промолчала, потому что усталость вдруг снова навалилась на нее. Нет, помощи от Эшли ждать нечего.

– В конце концов с нами произойдет, видимо, то, что происходит всегда, когда рушится цивилизация. Люди, обладающие умом и мужеством, выплывают, а те, кто не обладает этими качествами, идут ко дну. По крайней мере, мы хоть видели Götterdämmerung – любопытно, хотя и не очень приятно.

– Видели – что?

– Сумерки богов. К несчастью, мы – южане – считали ведь себя богами.

– Ради всего святого, Эшли Уилкс! Не стойте и не болтайте чепухи – ведь это мы же вот-вот пойдем ко дну!

Ее страстное отчаяние, казалось, проникло в его сознание, вернуло мысль из тех далеких краев, где она блуждала, ибо он нежно взял Скарлетт за руки и, повернув их ладонями вверх, посмотрел на мозоли.

– Самые красивые руки, которые я когда-либо видел, – сказал он и легонько по очереди поцеловал обе ладони. – Они красивые, потому что сильные, и каждая мозоль на них – это медаль, Скарлетт, каждая ссадина – награда за мужество и бескорыстие. И загрубели они потому, что трудились за нас всех – и за вашего отца, и за девочек, и за Мелани, и за малыша, и за негров, и за меня. Хорошая моя, я знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете: «Какой же он непрактичный дурак и болтун, несет всякую чушь про мертвых богов, в то время как живые люди – в опасности». Ведь правда, вы так думаете?

Она кивнула, от души желая, чтобы он всю жизнь держал ее руки, но он выпустил их.

– И вы пришли ко мне в надежде, что я помогу. Ну, а я не в состоянии помочь. – Он с невыразимой горечью посмотрел на топор и на груду кольев. – Дома моего не стало, как не стало и денег, которые у меня были и обладание которыми я считал само собой разумеющимся. Я не приспособлен жить в этом мире, а мир, к которому я принадлежал, – исчез. Я ничем не могу помочь вам, Скарлетт, могу лишь попытаться стать захудалым фермером. А этим я вам Тары не сохраню. Неужели, вы думаете, я не понимаю всей горечи нашего положения: ведь я, по сути дела, давно живу вашими щедротами… О да, Скарлетт, именно так: вашими щедротами. И я никогда не смогу расплатиться с вами за то, что вы по доброте душевной сделали для меня и для моих близких. С каждым днем я все острее это сознаю. И с каждым днем все яснее вижу, сколь я беспомощен, сколь не способен справиться с тем, что обрушилось на всех нас… С каждым днем моя проклятая боязнь действительности все больше осложняет мне жизнь, не позволяя взглянуть в лицо тому новому, что в нашей действительности появилось. Вы понимаете, о чем я говорю?

Она кивнула. Ей было не очень ясно, что он имел в виду, но она, затаив дыхание, впитывала его слова. Впервые он делился с ней своими мыслями – он, который всегда был так от нее далек. И вся она пылала от волнения, словно ей вот-вот должно было открыться что-то.

– Это проклятие, когда человек не хочет смотреть в лицо реальности. До войны жизнь казалась мне не более реальной, чем игра теней на занавеси. И меня это устраивало. Я не люблю слишком резких очертаний. Я люблю размытые, слегка затуманенные контуры. – Он помолчал, легкая улыбка тронула его губы; внезапно он вздрогнул, почувствовав сквозь тонкую рубашку прикосновение холодного ветра. – Иными словами, Скарлетт, я – трус.

Она слушала его рассуждения насчет теней и размытых контуров и ничего не понимала, но его последние слова уже были на языке ей доступном. Она знала, что это – неправда; трусость – не в его натуре. Его стройное тело свидетельствовало о поколениях храбрых, мужественных людей, да к тому же Скарлетт знала и об его ратных подвигах.

– Но это же не так! Разве трус мог бы вскочить на пушку под Геттисбергом и сплотить солдат вокруг себя?! Разве стал бы сам генерал писать Мелани письмо про труса? И потом…

– Это не храбрость, – устало произнес он. – Обстановка боя действует как шампанское. Ударяет в голову равно трусам и героям. Любой дурак может быть храбрым на поле брани, потому что, если не будешь храбрым, тебя убьют. Я говорю сейчас о другом. Моя трусость бесконечно хуже того чувства, которое побуждает человека бежать при первом пушечном выстреле.

Он говорил медленно, с трудом произнося слова, точно ему было больно, точно он как бы издали с грустью смотрел на картину, которую сам нарисовал. Скарлетт с презрением отнеслась бы к такой исповеди со стороны кого угодно другого, усмотрев в этом проявление нарочитой скромности и желание услышать похвалу. Но Эшли, очевидно, действительно так думал, и во взгляде его было что-то такое, чего она не могла понять, – не трусость и не сожаление, а покорность силе, неизбежной и всесокрушающей. Зимний ветер холодом хлестнул ее по мокрым ногам, и она вздрогнула – впрочем, не столько от холода, сколько от страха, вызванного его словами и леденившего ей душу.

– Но, Эшли, чего же вы боитесь?

– О, это не поддается определению. Бывают вещи, которые звучат очень глупо, если их облечь в слова. Главное в том, что жизнь стала вдруг слишком реальной, что ты соприкоснулся, сам соприкоснулся с простейшими ее фактами. И дело не в том, что меня огорчает необходимость обтесывать колья, стоя в грязи, – меня огорчает то, что эту необходимость породило. И меня огорчает – очень огорчает – утрата красоты, которой полна была прежняя, любимая мною жизнь. А ведь какая, Скарлетт, красивая была жизнь до войны. В ней было все – и прелесть, и совершенство, и идеал, и симметрия, как в греческом искусстве. Возможно, она не была такой для всех. Теперь я даже твердо знаю, что не была. Но мне, когда я жил в Двенадцати Дубах, жизнь казалась поистине прекрасной. И я был частью этой жизни. Я составлял с ней единое целое. А теперь ее не стало, и мне нет места в новой жизни, и я боюсь. Теперь я знаю, что раньше я видел не жизнь, а лишь игру теней. Я избегал всего, что не было призрачно, – избегал обстоятельств и людей, слишком живых, слишком реальных. Я злился, когда они вторгались в мою жизнь. Я старался избегать и вас, Скарлетт. В вас жизнь била ключом, вы были слишком реальны, а я трусливо предпочитал тени и мечты.

– А… а… Мелли?

– Мелани – самая нежная из моих грез, она всегда присутствовала в моих мечтаниях. И не случись войны, я бы так и прожил в счастливом уединении Двенадцати Дубов, наблюдая за тем, как жизнь течет мимо, однако не участвуя в ней. Но вот началась война, и жизнь подлинная, реальная обрушилась на меня. В первом же сражении – а было это, вы помните, у Булл-Рэна – я увидел, как друзей моего детства разрывало на куски снарядами, я слышал ржание гибнущих лошадей, познал мерзкую тошноту, которая подкатывает к горлу, когда у тебя на глазах вдруг сгибается пополам и харкает кровью человек, в которого ты всадил пулю. Но не это самое страшное на войне, Скарлетт. Для меня самым страшным были люди, с которыми приходилось жить.

Я всю жизнь отгораживался от людей и своих немногих друзей выбирал очень тщательно. И вот на войне я узнал, что создал себе мир, населенный выдуманными людьми. Война открыла мне, каковы люди на самом деле, но не научила меня жить с ними. И боюсь, никогда этому не научусь. Что ж, я понимаю, что должен кормить жену и ребенка и мне придется для этого прокладывать себе путь в мире людей, с которыми у меня нет ничего общего. Вы, Скарлетт, хватаете жизнь за рога и поворачиваете ее туда, куда хотите. А мое место в жизни – где оно теперь? Говорю вам: я боюсь.

Тихий голос его звенел от напряжения, а Скарлетт, ничего не понимая, в отчаянии пыталась зацепиться хотя бы за отдельные слова и составить из них какой-то смысл. Но слова ускользали, разлетались, как дикие птицы. Что-то терзало Эшли, жестоко терзало, но она не могла понять, что именно.

– Я и сам не знаю, Скарлетт, когда я толком понял, что моему театру теней пришел конец. Возможно, в первые пять минут у Булл-Рэна, когда я увидел, как упал первый простреленный мною солдат. Но я знал, что все кончено и я больше не могу быть просто зрителем. И я вдруг обнаружил, что нахожусь на сцене, что я – актер, гримасничающий и попусту жестикулирующий. Мой внутренний мирок рухнул, в него ворвались люди, чьих взглядов я не разделял, чьи поступки были мне столь же чужды, как поступки готтентотов. Они грязными башмаками прошлись по моему миру, и не осталось ни единого уголка, где я мог бы укрыться, когда мне становилось невыносимо тяжело. Сидя в тюрьме, я думал: «Вот кончится война, и я вернусь к прежней жизни, к моим старым мечтам, в свой театр теней». Но, Скарлетт, возврата к прошлому нет. И то, с чем столкнулись мы сейчас, – хуже войны и хуже тюрьмы, а для меня и хуже смерти… Так что, как видите, Скарлетт, я несу наказание за свой страх.

– Но, Эшли, – начала она, все глубже увязая в трясине непонимания, – если вы боитесь, что мы умрем с голоду, так почему же… почему… Ах, Эшли, не волнуйтесь: мы как-нибудь справимся! Я знаю, что справимся.

На секунду взгляд его вновь обратился на нее, и в серых глазах, широко раскрытых и ясных, было восхищение. А потом они снова стали отчужденными, далекими, и сердце у Скарлетт упало – она поняла: он думал не о том, что они могут умереть с голоду. Вечно они говорят на разных языках. Но она так любила его, что, когда он замыкался в себе, как сейчас, ей казалось, будто теплое солнце ушло с небосклона и она осталась в холодном сыром полумраке. Ей хотелось схватить его за плечи, привлечь к себе, заставить наконец осознать, что она живая, а не вычитанная им или вымечтанная. Вот если бы вновь почувствовать, что они – одно целое, как в тот давний день, когда он вернулся домой из Европы, стоял на ступеньках Тары и улыбался ей.

– Голодать – не очень-то приятно, – сказал он. – Я это знаю, потому что голодал, но я не боюсь голода. Я боюсь жизни, лишенной неспешной красоты нашего мира, которого уже нет.

Скарлетт в отчаянии подумала, что Мелани поняла бы его. Эшли с Мелани вечно болтают о всяких глупостях – стихи, книги, мечты, лунный свет, звездная пыль… Ему не страшно то, что страшит ее, Скарлетт, – не страшны режущие боли в голодном желудке, пронизывающий зимний ветер, выселение из Тары. Его терзает какой-то иной страх, которого она никогда не знала и не может вообразить. Честное слово, ну чего в этом мире еще бояться, если не голода, холода и возможности лишиться крова?

А ведь ей казалось, что если она будет внимательно слушать Эшли, то поймет его.

– Вот как?! – произнесла она, и в голосе ее прозвучало разочарование ребенка, который, развернув яркую бумажную обертку, обнаружил, что внутри ничего нет.

При этом возгласе Эшли печально улыбнулся, как бы прося у нее прощения.

– Извините меня, Скарлетт, за все, что я тут наговорил. Вы не можете меня понять, потому что не знаете страха. У вас сердце льва, вы начисто лишены воображения, и я вам завидую. Вас не страшит встреча с действительностью, и вы не станете бежать от нее, как я.

– Бежать!

Казалось, из всего им сказанного это было единственное слово, которое она поняла. Значит, Эшли, как и она, устал от борьбы и хочет бежать. Она чуть не задохнулась.

– Ох, Эшли, – вырвалось у нее, – как вы не правы! Я тоже хочу бежать. Я тоже от всего этого устала!

Он в изумлении поднял брови; в эту минуту она своей горячей рукой схватила его за плечо.

– Послушайте меня, – быстро заговорила она; слова полились неудержимым потоком, подгоняя друг друга. – Я же говорю вам: я тоже от всего этого устала. До смерти устала и не желаю больше так жить. Я боролась за каждый кусок хлеба, за каждую лишнюю монету, я полола и рыхлила мотыгой, и собирала хлопок, я даже пахала, а потом вдруг поняла, что не желаю больше так жить – ни минуты. Говорю вам, Эшли: Юг умер! Умер! Янки, вольные негры и «саквояжники» стали здесь хозяевами, и для нас ничего не осталось. Эшли, бежим отсюда!

Он наклонился к ней и впился взглядом в ее пылающее лицо.

– Да, давайте убежим – бросим их всех! Устала я гнуть спину на других. Кто-нибудь о них позаботится. Когда люди сами не могут заботиться о себе, всегда ведь находится кто-то, кто берет на себя заботу о них. Ах, Эшли, давайте убежим, убежим вдвоем – вы и я. Мы могли бы уехать в Мексику – мексиканской армии нужны офицеры, и мы могли бы быть так счастливы там. Я буду работать на вас, Эшли. Я для вас горы сверну. В глубине души вы сами знаете, что не любите Мелани…

На лице его отразился испуг, изумление, он хотел что-то сказать, но она не дала ему и рта раскрыть, обрушив на него поток слов.

– Вы же сами сказали мне в тот день, – помните тот день? – что любите меня больше! И я знаю, что вы не изменились с тех пор! Я же вижу, что не изменились! Вот только сейчас вы говорили, что она для вас как сон, как мечта… Ох, Эшли, давайте уедем! Я могла бы сделать вас таким счастливым. Ведь Мелани, – с жестокой откровенностью добавила она, – Мелани больше не сможет… Доктор Фонтейн сказал, что у нее никогда уже не будет детей, а я могла бы родить вам…

Он сжал ее плечи так крепко, что ей стало больно и она, задохнувшись, умолкла.

– Мы должны забыть тот день в Двенадцати Дубах.

– Да неужели вы думаете, что я могу его забыть?! Разве вы его забыли? Можете, положа руку на сердце, сказать, что вы меня не любите?

Он глубоко вобрал в себя воздух и быстро произнес:

– Да, могу. Я не люблю вас.

– Это ложь.

– Даже если и ложь, – сказал Эшли мертвенно-ровным, спокойным голосом, – обсуждать это мы не станем.

– Вы хотите сказать…

– Да неужели вы думаете, что я мог бы уехать и бросить Мелани с нашим ребенком на произвол судьбы, даже если бы я их ненавидел? Мог бы разбить Мелани сердце? Оставить их обоих на милость друзей? Скарлетт, вы что, с ума сошли? Да неужели у вас нет ни капли порядочности? Вы ведь тоже не могли бы бросить отца и девочек. Вы обязаны о них заботиться, как я обязан заботиться о Мелани и Бо, и устали вы или нет, у вас есть обязательства, и вы должны их выполнять.

– Я могла бы бросить отца и девочек… они мне надоели… я устала от них…

Он склонился к ней, и с замирающим сердцем она подумала, что он сейчас обнимет ее, прижмет к себе. Но он лишь похлопал ее по плечу и заговорил, словно обращаясь к обиженному ребенку:

– Я знаю, что вы устали и все вам надоело. Поэтому вы так и говорите. Вы тянете воз, который и трем мужчинам не под силу. Но я стану вам помогать… я не всегда буду таким никчемным…

– Вы можете помочь мне только одним, – хмуро произнесла она, – увезите меня отсюда и давайте начнем новую жизнь в другом месте, где, может быть, нам больше повезет. Ведь нас же ничто здесь не держит.

– Ничто, – ровным голосом повторил он, – ничто, кроме чести.

Она с глубокой нежностью смотрела на него и словно впервые увидела, какие золотые, цвета спелой ржи, у него ресницы, как гордо сидит голова на обнаженной шее, какого благородства и достоинства исполнена его стройная фигура, несмотря на лохмотья, в которые он одет. Взгляды их встретились – в ее глазах была неприкрытая мольба, его же глаза, как горные озера под серым небом, не отражали ничего.

И, глядя в эти пустые глаза, она поняла, что ее отчаянные мечты, ее безумные желания потерпели крах.

Разочарование и усталость сделали свое дело: Скарлетт уткнулась лицом в ладони и заплакала. Еще ни разу в жизни Эшли не видел, чтобы она так плакала. Он никогда не думал, что такие сильные женщины, как Скарлетт, вообще способны плакать, и волна нежности и раскаяния затопила его. Он порывисто шагнул к ней и через минуту уже держал ее в объятиях, нежно баюкая, прижав ее черную головку к своей груди.

– Милая! – шептал он. – Мужественная моя девочка… Не надо! Ты не должна плакать!

Он почувствовал, как она меняется от его прикосновения, стройное тело, которое он держал в объятиях, запылало, околдовывая; зеленые глаза, обращенные на него, зажглись, засияли. И вдруг угрюмой зимы не стало. В сердце Эшли возродилась весна – почти забытая, напоенная ароматом цветов, вся в зеленых шорохах и приглушенных звуках, – бездумная праздная весна и беззаботные дни, когда им владели желания юности. Тяжелых лет, выпавших за это время на его долю, словно и не бывало – он увидел совсем близко алые губы Скарлетт и, нагнувшись, поцеловал ее.

В ушах ее стоял приглушенный грохот прибоя – так гудит раковина, приложенная к уху, – а в груди глухо отдавались удары сердца. Их тела слились, и время, казалось, перестало существовать – Эшли жадно, неутолимо прильнул к ее губам.

Когда же он наконец разжал объятия, Скарлетт почувствовала, что колени у нее подгибаются, и вынуждена была ухватиться за ограду. Она подняла на него взгляд, исполненный любви и сознания своей победы.

– Ведь ты же любишь меня! Любишь! Скажи это, скажи!

Он все еще продолжал держать ее за плечи, и она почувствовала, как дрожат его руки, и еще больше полюбила его за это. Она снова пылко прильнула к нему, но он отстранился, и взгляд его уже не был отрешенным – в нем читались борьба и отчаяние.

– Не надо! – сказал он. – Не надо! Перестань, иначе я овладею тобой прямо здесь, сейчас.

Она только улыбнулась в ответ – бездумно, жадно: не все ли равно, когда и где, – важно, что он целовал ее, целовал.

Внезапно он встряхнул ее, встряхнул так сильно, что ее черные волосы рассыпались по плечам, и продолжал трясти, точно вдруг обезумел от ярости на нее – и на себя.

– Не будет этого! – сказал он. – Слышишь: этого не будет!

Ей казалось, что голова у нее сейчас оторвется, если он еще раз так ее встряхнет. Ничего не видя из-за упавших на лицо волос, оглушенная этим внезапным взрывом, она наконец вырвалась из рук Эшли и в испуге уставилась на него. На лбу его блестели капельки пота, руки были сжаты в кулаки, словно от невыносимой боли. Он смотрел на нее в упор и будто пронизывал насквозь своими серыми глазами.

– В том, что случилось, виноват я – и только я один, и этого никогда больше не повторится: я забираю Мелани с ребенком и уезжаю.

– Уезжаешь? – в ужасе воскликнула она. – Ох, нет!

– Клянусь богом, да! Неужели ты думаешь, что я останусь здесь после того, что произошло? Ведь это может произойти опять…

– Но, Эшли, ты же не можешь так вот взять и уехать. И зачем тебе уезжать? Ты же любишь меня…

– Ты хочешь, чтобы я тебе сказал? Хорошо, скажу. Я люблю тебя. – Он резко наклонился к ней; в его лице появилось такое исступление, что она невольно прижалась к ограде. – Да, я люблю тебя, люблю твою храбрость и твое упрямство, твою пылкость и твою безграничную беспринципность. Сильно ли я тебя люблю? Так люблю, что минуту назад чуть не попрал законы гостеприимства, чуть не забыл, что в этом доме приютили меня и мою семью и что у меня есть жена, лучше которой не может быть на свете… я готов был овладеть тобой прямо здесь, в грязи, как последний…

Она пыталась разобраться в хаосе мыслей и чувств, обуревавших ее, а сердце холодело и ныло, словно пронзенное острой ледышкой. И она неуверенно пробормотала:

– Если ты так желал меня… и не овладел мною… значит, ты не любишь меня.

– Никогда ты ничего не поймешь.

Они стояли и молча смотрели друг на друга. И вдруг Скарлетт вздрогнула и, словно возвращаясь из далекого путешествия, увидела, что на дворе зима, голые поля ощетинились жнивьем; она почувствовала, что ей очень холодно. Увидела она и то, что лицо Эшли снова приняло обычное отчужденное выражение, которое она так хорошо знала, что и ему тоже холодно, и больно, и совестно.

Ей бы повернуться, оставить его, укрыться в доме, но на нее вдруг навалилась такая усталость, что она просто не могла сдвинуться с места. Даже слово сказать было тяжело и неохота.

– Ничего не осталось, – произнесла она наконец. – У меня ничего не осталось. Нечего любить. Не за что бороться. Ты уходишь, и Тара уходит.

Эшли долго смотрел на нее, потом нагнулся и взял пригоршню красной глины.

– Нет, кое-что осталось, – сказал он, и на губах его промелькнуло что-то похожее на прежнюю улыбку, но только с иронией, которая относилась и к ней, и к нему самому. – Осталось то, что ты любишь больше меня, хотя, возможно, и не отдаешь себе в этом отчета. У тебя есть Тара.

Он взял ее безвольно повисшую руку, вложил в ладонь комок влажной глины и сжал пальцы. Руки его уже лихорадочно не горели, да и у нее руки тоже были холодные. Она смотрела с минуту на комок красной земли, но эта земля ничего сейчас для нее не значила. Потом посмотрела на Эшли и вдруг впервые поняла, какой это цельный человек – ни ее страсть, ни чья-либо еще не заставит его раздвоиться.

Он никогда – даже ради спасения своей жизни – не покинет Мелани. И никогда не сделает ее, Скарлетт, своей – хуже того: будет держать ее на расстоянии, какое бы пылкое чувство ни снедало его. Эту броню ей никогда уже не пробить. Слова «гостеприимство», «порядочность», «честь» значат для него куда больше, чем она сама.

Глина холодила руку Скарлетт, и она снова взглянула на зажатый в пальцах комок.

– Да, – сказала она, – это у меня пока еще есть.

Сначала это были просто слова, а комок в руке был просто красной глиной. Но внезапно она подумала о море красной земли, окружающем Тару, о том, как это ей дорого, и как она боролась за то, чтобы это сохранить, и какая ей еще предстоит борьба, если она хочет, чтобы Тара осталась у нее. Скарлетт снова посмотрела на Эшли, удивляясь, как вдруг исчезли бушевавшие в ней чувства. Мысли были, а чувств не было, словно ее выпотрошили: ей безразличен был и он, и Тара.

– Тебе нет нужды уезжать, – отчетливо произнесла она. – Я не допущу, чтобы вы голодали из-за того, что я повисла у тебя на шее. Больше этого не повторится.

Она повернулась и пошла к дому прямо по неровному полю, на ходу скручивая в узел волосы на затылке. Эшли стоял и смотрел ей вслед. Внезапно он увидел, как она распрямила свои худенькие плечи. И этот жест сказал ему больше, чем любые слова.

1

Так называли северян, добившихся влияния и богатства на юге страны после Войны за независимость.

Унесенные ветром. Том 2

Подняться наверх