Читать книгу Многоточие росы. Серия «Трианон-мозаика» - Марина и Маргарита Посоховы - Страница 4

1927 год

Оглавление

«Мой отец умер в самом конце 1917 года. Его жизнь прекратил грипп, прозванный испанкой. Мама пережила его всего на два месяца, унесенная тем же самым невесть откуда взявшимся поветрием. Я тогда остался совершенно один, если не считать какой-то двоюродной тетки, которая была приглашена матерью ухаживать за заболевшим отцом, да так и осталась в нашей квартире. К февралю 1918 дров совершенно не стало, и мы с теткой повадились сжигать старые бумаги, чтобы хоть час в день топить новомодную железную печку, сразу же получившую прозвище «буржуйка». Так я добрался до тетрадки, тщательно завернутой в несколько листов бумаги и залепленной сверху сургучными печатями. Уж и не знаю, какого рода любопытство заставило меня сломать эти печати.

Случись мне прочесть отцовские записи хотя бы на полгода раньше, я был бы потрясен открывшейся тайной. Но то, что происходило за стенами нашего дома, да и внутри его, было так страшно, что события двадцатилетней давности потеряли свою остроту. После прочтения отцовских откровений я по-новому увидел его, иначе оценил некоторые его взгляды, но и только. В дни, когда казни совершались в городе массово, когда смерть витала в воздухе так явственно, что, выходя на улицу, ты не мог знать, вернешься ли обратно домой, странное происшествие с моим отцом казалось разве что волнующим кровь приключением.

Говоря коротко, тогда собственная судьба волновала меня гораздо сильнее. Занятия в университете прекратились, студенты были распущены на неопределенное время. Делать мне было нечего, а молодые силы требовали выхода. Я прибился к одной из бесчисленных тогда организаций, носящей какое-то гордое название, не то «Союз борьбы за освобождение от большевиков», не то «Союз спасения Родины». Большинство этих групп ограничивались посиделками у кого-нибудь из знакомых, страстными речами и проклятьями по отношению к тем, кому удалось захватить власть. Но некоторые настроены были серьезно, готовили убийства лидеров новых правителей, изготавливали бомбы, а по большей части помогали формировать добровольческие части.

Такая вот организация помогла мне добраться до Москвы, и уже оттуда ожидать отправки на юг, в Белую армию. Нас было восемь человек, разного возраста и разного круга. Поселили нас в квартире одного бывшего присяжного поверенного, женатого, но бездетного. Дом нашего временного хозяина находился в центре Москвы. Точного адреса я намеренно не называю, да он никому и не нужен. Сам же я запомнил это место до конца своих дней. Москва для меня, столичного жителя, представлялась лоскутным одеялом: в одном и том же месте соседствовали дворянские особнячки, обширные купеческие дома с садом, а то и огородом, и всякого рода ветхие строения, зачастую нежилые. Наш же дом был совсем новый, построенный перед войной, с небольшими доходными квартирами.

Жили мы тесно, что не удивительно – у наших хозяев было всего пять маленьких комнаток. Одну занимали поверенный с женой, еще одну – их единственная прислуга Мотя, в одном лице и кухарка, и горничная. В остальные комнатки набились мы, восемь мужчин, каждый со своим характером, нравом и неистребимыми привычками. Ожидание давалась всем нелегко. Отъезд откладывался со дня на день, хозяева наши нервничали, и не без оснований: обыски проходили все чаще. Поверенный, а еще больше его жена, Вера Семеновна, частенько увещевали нас как можно тише себя вести, поменьше курить на черной лестнице и с уважением относиться к прислуге.

Ближе всего я сошелся с Борисом Стремиловым, вдвоем мы были самыми молодыми. Не уверен, что это его настоящее имя – мы уже к тому времени получили документы, с которыми нам предстояло пробираться на юг. (Я свои бумаги зашил в полах поношенной студенческой шинели; имя, обозначенное в них, я ношу до сих пор.)

Этот якобы Борис был всего лет на пять старше меня, но держался по отношению ко мне снисходительно и насмешливо. Мне приходилось признавать его превосходство: он успел повоевать и заслужить чин поручика, а мне из-за возраста не удалось пойти на фронт даже в качестве вольноопределяющегося. Но Борис не называл меня иначе, как «вольнопёром», а еще больше донимал меня шутками по поводу моей якобы влюбленности в Мотю. С чего он это взял – не знаю. К Моте приходил жених, солдатик из ее деревни, я как-то видел его сидящим на кухне. Был он маленький, круглоголовый, не по возрасту степенный. Вера Семеновна терпела эти посещения, ибо Мотя еще с февраля семнадцатого уверовала в свои права, «потому как трудящая», – так она заявила своей хозяйке.

В тот вечер мне было особенно не по себе. Ночью предстояло спать в коридоре на стульях вместе с Борисом – эти самые неудобные места для спанья мы, восемь скрывающихся, занимали по очереди. Почему-то не было принято спать на полу, это считалось чрезвычайно опасным для здоровья из-за сквозняков. К слову сказать, впоследствии мне приходилось неделями спать не то что на паркете, а на утоптанном земляном полу в любой нетопленной мазанке, а то и просто под открытым небом. Но я забегаю вперед.

Мои опасения оправдались: Борис готовился ко сну в особо насмешливом расположении, не переставая донимать меня шутками. Излюбленных тем у него имелось две: непригодность мягкотелой интеллигенции к любому настоящему делу, и все та же Мотя.

– А у вас, вольнопёр, неплохой вкус… Для прислуги весьма недурственна. Мордальон у нее вообще хоть куда, вот только ноги… Сейчас видно, что кухарка!

Я старался молчать, зарываясь лицом в подушку. Спорить смысла не имело, хотя бы оттого, что от моего недруга исходил отчетливый запах спиртного. Употреблять алкоголь у нас было запрещено, но все понимали, что томительное ожидание неизвестности изматывает сильнее, чем настоящие трудности, и втихомолку позволяли себе немного расслабиться. Отвечать Борису я не собирался, да и чем я мог ему возразить? Мотя и в самом деле была девушка хорошенькая, но при стройной, тонкой фигурке имела весьма толстые ноги. Юбки тогда стали носить довольно короткие, и ее широкие лодыжки в вечно сморщенных грубых чулках откровенно не радовали глаз.

Но Бориса мое молчание только раззадорило. Он перешел к теме «гнилой интеллигенции», к которой несколько преждевременно причислял меня. Он утверждал, все более распаляясь, что это мы, и только мы виноваты в том, что весь прежний уклад рухнул, причем исключительно из-за того, что мы потопили Россию в волнах пустого словоблудия. Что большевики, при всей их гнусной жестокости, настоящие молодцы, и так того и надо всяким недорезанным поклонникам философии. Последней фразой, после которой я вскочил, была: «Ницше под подушкой держали, а своими руками сделать хоть что-то – дудки, кишка тонка!»

Я молча надел в рукава свою шинель, которой укрывался, и опрометью бросился на кухню. Сдернул с гвоздика ключ от черного хода, висящий на стене, вышел на лестницу, и спустился в тесный, застроенный дровяными чуланчиками задний двор. Там я забился в какую-то щель между сараями, и по несносной привычке принялся с жаром перебирать остроумные, хлесткие возражения, которые теперь беспрепятственно роились в моей голове. Больше всего мне хотелось сказать каким-нибудь особо зловещим и многозначительным тоном, что поклонники Фридриха Ницше иногда способны на самые неожиданные и радикальные действия. В полемическом запале я даже готов был привести самый убийственный аргумент: мой отец своими руками, не раздумывая, можно сказать, только из идейных соображений, убил человека. Мало того, это сошло ему с рук, и никто не пострадал невинно вместо него. Идеи Ницше о сверхчеловеке нашли воплощение, пусть даже таким причудливым образом. Так что действие было!

Несколько остынув (в прямом и переносном смысле) я начал размышлять трезвее. Тайна этого убийства вовсе не моя. Кроме того, у меня нет никаких доказательств, что мой отец действительно сделал то, о чем писал в своей тетрадке. Не плод ли это воспаленного воображения, был ли мой родитель психически здоров?

Я поежился, и впервые с момента, когда выбежал во двор, поднял глаза кверху. Ночь была сырая, темная, но в просветах между облаками проглядывали крупные мохнатые звезды. Мой отец был вполне здоров. Женщин, правда, заметно презирал. Однажды он при мне сказал матери, что наконец найдено подходящее название для того, что поэты осыпали цветистыми намеками, а врачи предпочитают обозначать только по-латыни. «Теперь все ваше драгоценное достояние именуется „женскими органами супружеской необходимости“. Вот и все. И нечего было горы литературы создавать. Только супружеской, и только необходимости».

Мать тогда испуганно закивала, и забормотала что-то неразборчивое. Она занимала мало места и в нашем доме, и в жизни вообще. Меня отец тоже предпочитал держать в строгости, на расстоянии, поэтому смерть родителей хоть и удручала меня, но из жизненной колеи не выбила.

Подул ветер, загремев плохо закрепленным листом железа на крыше. Облака пришли в движение, стало совершенно темно. Я совсем уж собрался вернуться в дом, чтобы продолжить полемику, но вдруг замер: убийство-то, похоже, нельзя в чистом виде отнести к идейным действиям! Отец писал о деньгах, достаточно крупной, особенно по тем временам, сумме. И, что гаже всего, драгоценности он тоже прихватил! Чем больше я вспоминал, тем тверже убеждался, что все описанное в тетрадке – правда. Отец плохо продвигался по службе, не умел и не желал поддерживать нужные знакомства, всегда был резок на язык и не старался никому понравиться. Жили мы, однако, в достатке, весьма скромном, но в сравнении с отцовским жалованьем, недурном. Откуда могли взяться лишние средства, если не от продажи драгоценностей убитой дамочки?

Я так увлекся своими мыслями, что не заметил, как во дворе появились посторонние люди. В темноте из своего укрытия я не мог их видеть, но слышал все. Один говорил приказным тоном, другой, сильно осипший, отвечал ему:

– Стало быть, тута стой. Как возвернется – туды его, за шкирку.

– А ежели не вернется? Или идтить не схочет?

– Штык ему между ребер. Нам и тех хватит. Непременно вернется, здесь он, ему идти некуда. И незачем.

Многоточие росы. Серия «Трианон-мозаика»

Подняться наверх